— Как хорошо, Марфа Васильевна, какая ночь! — говорил он
Она махнула ему рукой, чтоб он не мешал слушать. В ней только что начинала разыгрываться сладость нервного раздражения.
— Марфа Васильевна, — шептал он чуть слышно, — со мной делается что-то такое хорошее, такое приятное, чего я никогда не испытывал… точно все шевелится во мне.
Она молчала.
— Я теперь вскочил бы на лошадь и поскакал бы во всю мочь, чтоб дух захватывало… Или бросился бы в Волгу и переплыл на ту сторону… А с вами, ничего?
Она вздрогнула.
— Что вы, испугались? Уйдемте отсюда! Послушали и довольно, а то бабушка рассердится…
— Ах, нет — еще минуту, ради бога… — умолял он.
Она остановилась как вкопанная. Соловей все заливался.
— О чем он поет? — спросил он.
— Не знаю!
А ведь что-нибудь да высказывает: не на ветер же он свищет! Кто-нибудь его слушает…
— Мы — слушаем… — шепнула Марфенька — и слушала.
— Боже мой, какая прелесть!.. Марфа Васильевна… — шепнул Викентьев и задумался
— Где вы, Николай Андреич? — спросила она. — Что вы молчите? Точно вас нет: тут ли вы?
— Я думаю, соловей поет то самое, что мне хотелось бы сказать теперь, да не умею…
— Ну, говорите по-соловьиному… — сказала она, смеясь. — Почем вы знаете, что он поет?
— Знаю.
— Ну, говорите.
— Он поет о любви.
— О какой любви? Кого ему любить?
— Он поет о моей любви… к вам
Он и сам было испугался своих слов, но вдруг прижал ее руку к губам и осыпал ее поцелуями.
В одну минуту она вырвала руку, бросилась опрометью назад, сама перескочила канаву и, едва дыша, пробежала аллею сада, вбежала на ступени крыльца и остановилась на минуту перевести дух.
Он бросился за ней.
— Ни шагу дальше — не смейте! — сказала она, едва переводя дух и держась за ручку двери. — Идите домой!
— Марфа Васильевна! ангел, друг…
— Как вы смеете меня так называть: что — я сестра вам или кузина!
— Ангел! Прелесть… вы все для меня! Ей-богу…
— Я закричу, Николай Андреич. Подите домой! — повелительно прибавила она, не переставая дрожать
— Послушайте, скажите, отчего вы стали не такие… с некоторых пор дичитесь меня, не ходите одни со мной?..
— Мы не дети, пора перестать шалить, — говорила она, — и то бабушка…
— Что бабушка?
— Ничего. Вы слышали, что сейчас читали в книге о Ричарде и Кунигунде: что им за это было? Как же вы позволили себе…
— Этого ничего не было, Марфа Васильевна! Эту книгу сочинил, должно быть, Нил Андреич…
— Идите домой! Бог знает, что люди говорят о нас…
— Вы разлюбили меня, Марфа Васильевна? — уныло сказал он и даже не поерошил против обыкновения волос.
— А разве я вас любила? — с бессознательным кокетством спросила она. — Кто вам сказал, какие глупости! С чего вы взяли, я вот бабушке скажу!
— Я и сам скажу!
— Что вы скажете? Ничего вы не можете сказать про меня! — задорно, и отчасти с беспокойством, говорила она. — Что вы это сегодня выдумали! Нашло на вас?..
— Да, нашло. Выслушайте меня, ангел Марфа Васильевна… На коленях прошу…
Он встал на колени.
— Уйду, если станете говорить. Дайте мне только оправиться, а то перепугаю всех; я вся дрожу… Сейчас же к бабушке!
Он встал, решительно подошел к ней, взял ее за руку и почти насильно увел в аллею.
— Я не хочу, не пойду… вы дерзкий! забываетесь…говорила она, стараясь нейти за ним и вырывая у него руку, и против воли шла. — Что вы делаете, как смеете! Пустите, я закричу!.. Не хочу слушать вашего соловья!
— Не соловья, а меня слушайте! — сказал он нежно, но решительно. — Я не мальчик теперь — я тоже взрослый, выслушайте меня, Марфа Васильевна!
Она вдруг перестала вырываться, оставила ему свою руку, которую он продолжал держать, и с бьющимся сердцем и напряженным любопытством послушно окаменела на месте.
— Вы или бабушка правду сказали: мы больше не дети, и я виноват только тем, что не хотел замечать этого, хоть сердце мое давно заметило, что вы не дитя…
Она было рванула опять свою руку, но он с тихой силой держал ее.
— Вы взрослая и потому не бойтесь выслушать меня: я говорю не ребенку. Вы были так резвы, молоды, так милы, что я забывал с вами мои лета и думал, что еще мне рано — да мне, по летам, может быть, рано говорить, что я…
— Я уйду: вы что-то опять страшное хотите сказать, как в роще… Пустите! — говорила шепотом Марфенька и дрожала, и рука ее дрожала. — Уйду, не стану слушать, я скажу бабушке все…
— Непременно, Марфа Васильевна, и сегодня же вечером. Поэтому не бойтесь выслушать меня. Я так сроднился, сблизился с вами, что если нас вдруг разлучить теперь… Вы хотите этого, скажите?
Она молчала.
— Марфа Васильевна, хотите расстаться?
Она молчала, только сделала какое-то движение в темноте.
— Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло говорил он. — Я знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, не скажут, но я их не послушаю, — а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
Она молчала.
— Вы скажите только слово, можно мне любить вас? Если нет — я уеду — вот прямо из сада и никогда…
Вдруг Марфенька заплакала навзрыд и крепко схватила его за руку, когда он сделал шаг от нее
— Видите, видите! разве вы не ангел! Не правду я говорил, что вы любите меня! Да, любите, любите, любите! — кричал он, ликуя, — только не так, как я вас… нет!
— Как вы смеете… говорить мне это? — сказала она, обливаясь слезами, — это ничего, что я плачу. Я и о котенке плачу, и о птичке плачу. Теперь плачу от соловья: он растревожил меня да темнота. При свечке или днем — я умерла бы, а не заплакала бы Я вас любила, может быть, да не знала этого…
— И я почти не знал, что люблю вас… Все соловей наделал: он открыл наш секрет. Мы так и скажем на него, Марфа Васильевна… И я бы днем ни за какие сокровища не сказал вам… ей-богу — не сказал бы…
— А теперь я вас ненавижу, презираю, — сказала она. — Вы противный, вы заставили меня плакать, а сами рады, что я плачу; вам весело…
— Весело? и вам весело, ей-богу весело — вы так только…
— Дай бог здоровья соловью!
— Вы гадкий, нечестный!
— Нет, нет, — перебил он и торопливо поерошил голову, — не говорите этого. Лучше назовите меня дураком, но я честный, честный, честный! — Я никому не позволю усомниься… Никто не смеет!
— А я смею! — задорно сказала Марфенька. — Вы нечестный: вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже богу, отцу Василью, не высказала бы… А теперь, боже мой, какой срам!
И этот «божий младенец», по выражению Татьяны Марковны, опять залился искренними слезами раскаяния.
— Нечестно, нечестно! — твердила она в тоске, — я вас уже теперь не люблю. Что скажут, что подумают обо мне? я пропала…
— Друг мой, ангел!..
— Опять вы за свое?
— Вспомните, что вы не дитя! — уговаривал ее Викентьев
— Как вы странно говорите! — вдруг остановила она его, перестав плакать, — вы никогда не были таким, я вас никогда так не видала! Разве вы такой, как давеча были, когда с головой ушли в рожь, перепела передразнивали, а вчера за моим котенком на крышу лазили? Давно ли на мельнице нарочно выпачкались в муку, чтоб рассмешить меня?.. Отчего вы вдруг не такой стали?
— Какой же я стал, Марфа Васильевна?
— Дерзкий — смеете говорить мне такие глупости в глаза
— А вы сами разве такая, какие были недавно, еще сегодня вечером? Разве вам приходило в голову стыдиться или бояться меня? приходили вам на язык такие слова, как теперь? И вы тоже изменились!
— Отчего же это вдруг случилось?
— Соловей все объяснил нам: мы оба выросли и созрели сию минуту, вот там, в роще… Мы уж не дети…
— Оттого и нечестно было говорить мне, что вы сказали. Вы поступили, как ветреник, — нечестно дразнить девушку, вырвать у ней секрет…
— Не век же ему оставаться секретом: когда-нибудь и кому-нибудь сказали бы его…
Она подумала.
Да, сказала бы, бабушке на ушко, и потом спрятала б голову под подушку на целый день. А здесь… одни — боже мой! досказала она, кидая взгляд ужаса на небо. — Я боюсь теперь показаться в комнату; какое у меня лицо — бабушка сейчас заметит.
— Ангел! прелесть! — говорил он, нагибаясь к ее руке, — да будет благословенна темнота, роща и соловей!
— Прочь, прочь! — повторила она, убегая снова на крыльцо, — вы опять за дерзости! А я думала, что честнее и скромнее вас нет в свете, и бабушка думала то же. А вы…
— Как же было честно поступить мне? Кому мне сказать свой секрет?
— На другое ушко бабушке, и у ней спросить, люблю ли я вас?
— Вы ей нынче все скажите.
— Это все не то будет. Я уж виновата перед ней, что слушала вас, расплакалась. Она огорчится, не простит мне никогда, — а все вы…
— Простит, Марфа Васильевна! обоих простит! Она любит меня…
— Вам кажется, что все вас любят: какое сокровище!
— Она даже говорит, что любит меня, как сына.
— Это она так, оттого, что вы кушаете много, а она всех таких любит, даже и Опенкина!
— Нет, я знаю, что она меня любит — и если только простит мне мою молодость, так позволит нам жениться!..
— Какой ужас! До чего вы договорились!
Она хотела уйти.
— Марфа Васильевна! сойдите сюда, не бойтесь меня, а буду, как статуя…
Она медлила, потом вдруг сама сошла к нему со ступеней крыльца, взяла его за руку и поглядела ему в лицо с строгой важностью.
— Ваша маменька знает о том, что вы мне говорите теперь здесь? — спросила она, — а? знает? — говорите, да или нет?
— Нет еще… — тихо сказал он.
— Нет! — со страхом повторила она.
Несколько минут они молчали.
— Как же вы смели говорить мне это? — спросила она потом. — Даже до свадьбы договорились, а maman ваша не знает! Честно ли это, сами скажите!
— Узнает завтра.
— А если не благословит?
— Я не послушаюсь!
— А я послушаюсь — и без ее согласия не сделаю ни шагу, как без согласия бабушки. И если не будет этого согласия, ваша нога не будет в доме здесь, помните это, m-r Викентьев, — вот что!
Она быстро отвернулась от него плечом и пошла прочь.
— Я уверен в ней, как в себе… в ее согласии.
— И надо было после ее согласия заставить меня плакать!..
— Ежели вы так уйдете, не простите меня за это увлечение?..
— Мы не дети, чтоб увлекаться и прощать. Грех сделан…
— Все грешны: простите — сегодня в ночь я буду в Колчине, а к обеду завтра здесь — и с согласием. Простите… дайте руку!
— Тогда… может быть, — сказала она, подумавши, потом поглядела на него и подала было руку.
И только он потянулся к ней, она в ужасе отдернула.
— Боже мой! Что еще скажет бабушка! Ступайте прочь, прочь — и помните, что если maman ваша будет вас бранить, а меня бабушка не простит, вы и глаз не кажите — я умру со стыда, а вы на всю жизнь останетесь нечестны! Она ушла, и он проворно бросился вон из сада.
«Господи! Господи! что скажет бабушка! — думала Марфенька, запершись в своей комнате и трясясь, как в лихорадке. — Что мы наделали! — мучилась она мысленно. — И как я перескажу… что мне будет за это… Не сказать ли прежде Верочке… Нет, нет — бабушке! Кто там теперь у ней?…
Она волновалась, крестилась, глядя на образ, пока Яков пришел звать ее к ужину.
— Не хочу! — сказала она из-за двери.
Марина пришла:
— Не хочу! — с тоской повторила она. — Что бабушка делает?
— Барыня не ужинали, спать ложатся, — сказала Марина.
Марфенька едва дождалась, пока затихло все в доме, и, как мышь, прокралась к бабушке.
Долго шептали они, много раз бабушка крестила и целовала Марфеньку, пока, наконец, та заснула на ее плече. Бабушка тихо сложила ее голову на подушку, потом уже встала и молилась в слезах, призывая благословение на новое счастье и новую жизнь своей внучки. Но еще жарче молилась она о Вере. С мыслью о ней она подолгу склоняла седую голову к подножию креста и шептала горячую молитву.
Ложась осторожно подле спящей Марфеньки, бабушка перекрестила ее опять, а сама подумала:
«Добро бы Вера, а то Марфенька, как Кунигунда… тоже в саду!.. Точно на смех вышло: это „судьба“ забавляется!..»
XVII
Викентьев сдержал слово. На другой день он привез к Татьяне Марковне свою мать и, впустив ее в двери, сам дал «стречка» как он говорил, не зная, что будет, и сидел, как на иголках, в канцелярии. Мать его, еще почти молодая женщина, лет сорока с небольшим, была такая же живая и веселая, как он, но с большим запасом практического смысла. Между ею и сыном была вечная комическая война на словах.
Они спорили на каждом шагу, за всякие пустяки, — и только за пустяки. А когда доходило до серьезного дела, она другим голосом и другими глазами, нежели как обыкновенно, предъявляла свой авторитет, — и он хотя сначала протестовал, но потом сдавался, если требование ее было благоразумно.
Между ними происходил видимый разлад и существовала невидимая гармония. Таков был наружный образ их отношений.
— Надень это, — скажет Марья Егоровна.
— Как это можно — лучше это, — переговорит он.
— Съезди к Михайлу Андреичу.
— Помилуйте, maman, у него непроходимая скука, — отвечал он.
— Вздор, ты поедешь.
— Нет, maman, ни за что, хоть убейте!
— Николка, будешь ты слушаться?
— Всегда, maman, только не теперь.
Но, однако, если ей в самом деле захочется, он поедет с упреками, жалобами и протестами до тех пор, пока потеряется из вида.
Этот вечный спор шел с утра до вечера между ними, с промежутками громкого смеха. А когда они были уж очень дружны, то молчали как убитые, пока тот или другой не прервет молчания каким-нибудь замечанием, вызывающим непременно противоречие с другой стороны. И пошло опять.
Любовь его к матери наружно выражалась также бурно и неистово, до экстаза. В припадке нежности он вдруг бросится к ней, обеими руками обовьет шею и ослепит горячими поцелуями: тут уже между ними произойдет буквально драка.
Она ловит его за уши, дерет, щиплет за щеки, отталкивает, наконец кликнет толсторукую и толстобедрую ключницу Мавру и велит оттащить прочь «волчонка».
После разговора с Марфенькой Викентьев в ту же ночь укатил за Волгу и, ворвавшись к матери, бросился обнимать и целовать ее по-своему, потом, когда она, собрав все силы, оттолкнула его прочь, он стал перед ней на колени и торжественно произнес:
— Мать! бей, но выслушай: решительная минута жизни настала — я…
С ума сошел! — досказала она. — Откуда взялся, точно с цепи сорвался! Как смел без спросу приехать? Испугал меня, взбудоражил весь дом: что с тобой? — спрашивала она, оглядывая его с изумлением с ног до головы и оправляя растрепанные им волосы.
— Не угадываешь, мать? — спрашивал он, не без внутреннего страха от каких-нибудь, еще неведомых ему препятствий и опровержений.
— Напроказничал что-нибудь, верно, опять под арест хотят посадить? — говорила она, зорко глядя ему в глаза.
Он покачал отрицательно головой.
— За сто верст — не отгадала.
— Ну, говори!
— Скажу, только противоречить не моги!
Она с недоумением, и тоже не без страха, глядела на него, стараясь угадать.
— Задолжал?
Он качал головой.
— Опять не в гусары ли затеял пойти?
— Нет, нет!
— Почем я знаю, какая блажь забралась в тебя? От тебя все станется! Говори — что?
— Не станешь спорить?
— Стану, потому что, верно, вздор затеял. Сейчас говори.
— Жениться хочу! — чуть слышно сказал он.
— Что? — спросила она, не вслушавшись.
— Жениться хочу!
Она взглянула на него быстро.
— Мавра, Антон, Иван, Кузьма! — закричала она, — все идите скорей сюда — скорей!
Мавра одна пришла.
— Зови всех людей: Николай Андреич помешался!
— Христос с ним — что вы, матушка, испужали до смерти! — говорила Мавра, тыча рукой в воздух.
Викентьев махнул Мавре, чтоб шла вон.
— Я не шучу, мать! — сказал он, удерживая ее за руку, когда она встала.
— Подь прочь, не трогай! — сердито перебила она и начала в волнении ходить взад и вперед по комнате.
— Я не шучу! — подтвердил он резко, — завтра я должен ответ дать. Что ты скажешь?
— Велю запереть тебя… — знаешь куда! — шепнула она, видимо озабоченная.
Он вскочил, и между ними начался один из самых бурных разговоров. Долго ночью слыхали люди горячий спор, до крика, почти до визга, по временам смех, скаканье его, потом поцелуи, гневный крик барыни, веселый ответ его — и потом гробовое молчание, признак совершенной гармонии.
Викентьев одержал, по-видимому, победу — впрочем, уже под готовленную. Если обманывались насчет своих чувств Марфенька и Викентьев, то бабушка и Марья Егоровна давно поняли, к чему это ведет, но вида друг другу и им не показывали, а сами молча, каждая про себя, давно все обдумали, взвесили, рассчитали — и решили, что эта свадьба — дело подходящее. Но Марья Егоровна, по свойству своих отношений к сыну, не могла, как и он, с своей стороны, тоже уступить, а он взять ее согласие иначе, как с бою, и притом самого упорного и горячего.
— Еще что Татьяна Марковна скажет! — говорила раздражительно, как будто с досадой уступая, Марья Егоровна, когда уже лошади были поданы, чтобы ехать в город. — Если она не согласится, я тебе никогда не прощу этого срама! Слышишь?
— Не беспокойся, она любит меня больше родной матери!
— Я вовсе тебя не люблю, отстань, волчонок! — крикнула она, сбоку посмотрев на него.
Он хотел было загрести ее за шею рукой и обнять, но она грозно замахнулась на него зонтиком.
— Только смей! Если изомнешь шляпку, я не поеду! — прибавила она.
Он присмирел от этой угрозы.
— Туда же, с этих пор жениться! — ворчала она.
Он, не слушая ее, перелез из коляски на козлы их отняв у кучера вожжи, погнал что есть мочи лошадей.
XVIII
Марья Егоровна разрядилась в шелковое платье, в кружевную мантилью, надела желтые перчатки, взяла веер — и так кокетливо и хорошо оделась, что сама смотрела невестой.
Лишь только Татьяне Марковне доложили о приезде Викентьевой, старуха, принимавшая ее всегда запросто, радушно-дружески, тут вдруг, догадываясь, конечно, после признания
Марфеньки, зачем она приехала, приняла другой тон и манеры. Она велела просить ее подождать в гостиной, а сама бросилась одеваться, приказав Василисе посмотреть в щелочку и сказать ей, как одета гостья. И Татьяна Марковна надела шумящее шелковое с серебристым отливом платье, турецкую шаль, пробовала было надеть массивные брильянтовые серьги, но с досадой бросила их.
— Нейдут, уши заросли! — сказала она.
Велела одеваться Марфеньке, Верочке и приказала мимоходом Василисе достать парадное столовое белье, старинное серебро и хрусталь к завтраку и обеду. Повару, кроме множества блюд, велела еще варить шоколад, послала за конфектами, за шампанским.
Одевшись, сложив руки на руки, украшенные на этот раз старыми, дорогими перстнями, торжественной поступью вошла она в гостиную и, обрадовавшись, что увидела любимое лицо доброй гостьи, чуть не испортила своей важности, но тотчас оправилась и стала серьезна. Та тоже обрадовалась и проворно встала со стула и пошла ей навстречу. А мой-то сумасшедший, что затеял!.. — начала она и остановилась, поглядев на Бережкову, оробела и стояла в недоумении.
Обе они церемонно раскланялись, и Татьяна Марковна посадила гостью на диван и села подле нее.
— Какова нынче погода? — спросила Татьяна Марковна, поджимая губы, — на Волге нет ветру?
— Нет, тихо.
— Вы на пароме?
— Нет, в лодке с гребцами, а коляска на пароме.
— Да, кстати! Яков, Егорка, Петрушка, кто там? Что это вас не дозовешься? — сказала Бережкова, когда все трое вошли. — Велите отложить лошадей из коляски Марьи Егоровны, дать им овса и накормить кучера.
Все бросились исполнять приказание, хотя и без того коляска была уже отложена, пока Татьяна Марковна наряжалась, подвезена под сарай, а кучер балагурил в людской за бутылкой пива.
— Нет, нет, Татьяна Марковна, — говорила гостья, — я на полчаса. Ради бога, не удерживайте меня: я за делом…
— Кто ж вас пустит? — сказала Татьяна Марковна голосом. не требующим возражения. — Если б вы были здешняя, другое дело, а то из-за Волги! Что мы, первый год знакомы с вами?.. Или обидеть меня хотите?
— Ах, Татьяна Марковна, я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной — и Николая моего избаловали до того, что этот поросенок сегодня мне вдруг дорогой слил пулю: «Татьяна Марковна, говорит, любит меня больше родной матери!» Хотела ему уши надрать, да на козлы ушел от меня и так гнал лошадей что я всю дорогу дрожала от страху.
У Татьяны Марковны вся важность опять сбежала с лица.
— А ведь он чуть-чуть не правду сказал, — начала она, — ведь он у меня как свой! Наградил бог вас сынком…
— Помилуйте, он мне житья не дает: ни шагу без спора и без ссоры не ступит…
— Милые бранятся — только тешатся!
— Вот вы его избаловали, Татьяна Марковна, он и забрал себе в голову…
Марья Егоровна замялась и начала топать ботинкой об пол, оглядывать и обдергивать на себе мантилью. Татьяна Марковна вдруг выпрямилась и опять напустила на себя важность.
— Что такое? — осведомилась она с притворным равнодушием.
— Жениться вздумал, чуть не убил меня до смерти вчера! Валяется по ковру, хватает за ноги… Я браниться, а он поцелуями зажимает рот, и смеется, и плачет.
— В чем же дело? — спросила Бережкова церемонно, едва выслушав эти подробности.
— Просит, молит поехать к вам, просить руки Марфы Васильевны… — конфузливо досказала Марья Егоровна.
Татьяна Марковна, с несвойственным ей жеманством, слегка поклонилась.
— Что я ему скажу теперь? — добавила Викентьева.
— Это такое важное дело, Марья Егоровна, — подумавши, с достоинством сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, — что вдруг решить я ничего не могу. Надо подумать и поговорить тоже с Марфенькой. Хотя девочки мои из повиновения моего не выходят, но все я принуждать их не могу…
— Марфа Васильевна согласна: она любит Николеньку Марья Егоровна чуть не погубила дело своего сына.
— А почем он это знает? — вдруг, вспыхнув, сказала Татьяна Марковна. — Кто ему сказал?
— Кажется, он объяснился с Марфой Васильевной… — пробормотала сконфуженная барыня.
— За то, что Марфенька отвечала на его объяснение, она сидит теперь взаперти в своей комнате в одной юбке, без башмаков! — солгала бабушка для пущей важности. — А чтоб ваш сын не смущал бедную девушку, я не велела принимать его в дом! — опять солгала она для окончательной важности и с достоинством поглядела на гостью, откинувшись к спинке дивана.
Та тоже вспыхнула.
— Если б я предвидела, — сказала она глубоко обиженным голосом, — что он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил меня, да и я сама до этой минуты была уверена — в вашем добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну… Виноват во всем мой: он и должен быть наказан… А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня… Прикажите человеку подавать коляску!..
Она даже потянулась к звонку. Но Татьяна Марковна остановила ее за руку.
— Коляска ваша отложена, кучера, я думаю, мои люди напоили пьяным, и вы, милая Марья Егоровна, останетесь у меня и сегодня, и завтра, и целую неделю…
— Помилуйте, после того, что вы сказали, после гнева вашего на Марфу Васильевну и на моего Колю? Он действительно заслуживает наказания… Я понимаю…
У Татьяны Марковны пропала вся важность. Морщины разгладились, и радость засияла в глазах. Она сбросила на диван шаль и чепчик.
— Мочи нет — жарко! Извините, душечка, скиньте мантилью — вот так, и шляпку тоже. Видите, какая жара! Ну… мы их накажем вместе, Марья Егоровна: женим — у меня будет еще внук, а у вас дочь. Обнимите меня, душенька! Ведь я только старый обычай хотела поддержать. Да, видно, не везде пригожи они, эти старые обычаи! Вон я хотела остеречь их моралью — и даж нравоучительную книгу в подмогу взяла: целую неделю читали-читали, и только кончили, а они в ту же минуту почти все это проделали в саду, что в книге написано!.. Вот вам и мораль! Какое сватовство и церемония между нами! Обе мы знали, к чему дело идет, и если б не хотели этого — так не допустили бы их слушать соловья.
— Ах, как вы напугали меня, Татьяна Марковна, не грех ли вам? — сказала гостья, обнимая старушку.
— Не вас бы следовало, а его напугать! — заметила Татьяна Марковна, — вы уж не погневайтесь, а я пожурю Николая Андреича. Послушайте, помолчите — я его постращаю. Каков затейник!
— Как я вам буду благодарна! Ведь я бы не поехала ни за что к вам так скоро, если б он не напугал меня вчера тем, что уж говорил с Марфой Васильевной. Я знаю, как она вас любит и слушается, и притом она дитя. Сердце мое чуяло беду. «Что он ей такое наговорил?» — думала я всю ночь — и со страху не спала, не знала, как показаться к вам на глаза. От него не добьешься ничего. Скачет, прыгает, как ртуть, по комнате. Я, признаюсь, и согласилась больше для того, чтоб он отстал, не мучил меня; думаю, после дам ему нагоняй и назад возьму слово. Даже хотела подучить вас отказать, что будто не я, а вы… Не поверите, всю истрепал, измял! крику что у нас было, шуму — ах ты, господи, какое наказание с ним!
— И я не спала. Моя-то смиренница ночью приползла ко мне, вся дрожит, лепечет: «Что я наделала, бабушка, простите, простите, беда вышла!» Я испугалась, не знала, что и подумать… Насилу она могла пересказать: раз пять принималась, пока кончала.
— Что же у них было? что ей мой наговорил?
Татьяна Марковна с усмешкой махнула рукой.
— Уж и не знаю, кто из них лучше — он или она? Как голуби!
Татьяна Марковна пересказала сцену, переданную
Марфенькой с стенографической верностью. И обе засмеялись сквозь слезы.
— Давно я думаю, что они пара, Марья Егоровна, — говорила Бережкова, — боялась только, что молоды уж очень оба. А как погляжу на них, да подумаю, так вижу, что они никогда старше и не будут.
— С летами придет и ум, будут заботы — и созреют, — договорила Марьи Егоровна. — Оба они росли у нас на глазах: где им было занимать мудрости,ведь не жили совсем!
Викентьев пришел, но не в комнату, а в сад, и выжидал; не выглянет ли из окна его мать. Сам он выглядывал из-за кустов. Но в доме — тишина.
Мать его и бабушка уж ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
— Испортить хотите их, — говорила она, — чтоб они нагляделись там «всякого нового распутства», нет, дайте мне прежде умереть. Я не пущу Марфеньку, пока она не приучится быть хозяйкой и матерью!
И рассуждая так, они дошли чуть не до третьего ребенка, когда вдруг Марья Егоровна увидела, что из-за куста то высунется, то спрячется чья-то голова. Она узнала сына и указала Татьяне Марковне.
Обе позвали его, и он решился войти, но прежде долго возился в передней, будто чистился, оправлялся.
— Милости просим, Николай Андреич! — ядовито поздоровалась с ним Татьяна Марковна, а мать смотрела на него иронически.
Он быстро взглядывал то на ту, то на другую и ерошил голову.
— Здравствуйте, Татьяна Марковна, — сунулся он поцеловать у ней руку, — я вам привез концерты в билет… — начал он скороговоркой.
— Что ты мелешь, опомнись… — остановила его мать.
— Ох, билеты в концерт, благотворительный. Я взял и вам, маменька, и Вере Васильевне, и Марфе Васильевне, и Борису Павлычу… Отличный концерт: первая певица из Москвы…
— Зачем нам в концерт? — сказала бабушка, глядя на него искоса, — у нас соловьи в роще хорошо поют. Вот ужо пойдем их слушать даром.
Марья Егоровна закусила от смеха губу. Викентьев сконфузился, потом засмеялся, потом вскочил.
— Я в канцелярию теперь пойду, — сказал он, но Татьяна Марковна удержала его.
— Сядьте, Николай Андреич, да послушайте, что я вам скажу — серьезно заговорила она.
Он видел, что собирается гроза, и начал метаться в беспокойстве, не зная, чем отвратить ее! Он поджимал под себя ноги и клал церемонно шляпу на колени или вдруг вскакивал, подходил к окну и высовывался из него почти до колен.
— Сиди же смирно, когда Татьяна Марковна с тобою говорить хочет, — сказала мать.
— Что ваша совесть говорит вам? — начала пилить Бережкова, — как вы оправдали мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что сбивать с толку бедную девочку не станете, пустяков ей не будете болтать…
Она остановилась. Он мрачно посмотрел на мать.
— Что! — сказала она, — поделом тебе!
— Татьяна Марковна, я не успел нынче позавтракать, нет ли чего? — вдруг попросил он, — я голоден…
— Видите, какой хитрый! — сказала Бережкова, обращаясь к его матери. — Он знает мою слабость, а мы думали, что он дитя! Не поддели, не удалось, хоть и проситесь в женихи!
Викентьев обернул шляпу вверх дном и забарабанил по ней пальцами.
— Не треплите шляпу; она не виновата, а лучше скажите, чего это вы вздумали, что за вас отдадут Марфеньку?
Вдруг у него краска сбежала с лица — он с горестным изумлением взглянул на Татьяну Марковну, потом на мать.
— Послушайте, не шутите со мной, — сказал он в тревоге, если это шутка, так она жестока. Шутите вы, Татьяна Марковна или нет?
— А вы как думаете?