— Ну, не поминай же мне больше о книгах: на этом условии я только и не отдам в гимназию, — заключил Райский. — А теперь давай обедать, или я к бабушке уйду. Мне есть хочется.
VIII
— Скажи, пожалуйста, ты так век думаешь прожить? — спросил Райский после обеда, когда они остались в беседке.
— Да, а как же? Чего же мне еще? — спросил с удивлением Леонтий.
— Ничего тебе не хочется, никуда не тянет тебя? Не просит голова свободы, простора? Не тесно тебе в этой рамке? Ведь в глазах, вблизи — все вон этот забор, вдали — вот этот купол церкви, дома… под носом…
— А под носом — вон что! — Леонтий указал на книги,мало, что ли? Книги, ученики… жена в придачу, — он засмеялся, — да душевный мир… Чего больше?
— Книги? Разве это жизнь? Старые книги сделали свое дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее в общественных вопросах, в правах, в нравах; наконец привести в порядок и общественное хозяйство… А он глядит в книгу, а не в жизнь!
— Чего нет в этих книгах, того и в жизни нет или не нужно! — торжественно решил Леонтий. — Вся программа, и общественной и единичной жизни, у нас позади: все образцы даны нам. Умей напасть на свою форму, а она готова. Не отступай только — и будешь знать, что делать. Позади найдешь образцы форм и политических и общественных порядков. И лично для себя то же самое: кто ты: полководец, писатель, сенатор, консул, или невольник, или школьный мастер, или жрец? Смотри: вот они все живые здесь — в этих книгах. Учи их жизнь и живи, учи их ошибки и избегай, учи их добродетели и, если можно, подражай. Да трудно! Их лица строги, черты крупны, характеры цельны и не разбавлены мелочью! Трудно вливаться в эти величавые формы, как трудно надевать их латы, поднимать мечи, секиры! Не поднять и подвигов их! Мы и давай выдумывать какую-то свою, новую жизнь! Вот отчего мне никогда ничего и никуда дальше своего угла не хотелось: не верю я в этих нынешних великих людей…
Он говорил с жаром, и черты лица у самого у него сделались, как у тех героев, о которых он говорил.
— Стало быть, по-твоему, жизнь там и кончилась, а это все не жизнь? Ты не веришь в развитие, в прогресс?
— Как не верить, верю! Вся эта дрянь, мелочь, на которую рассыпался современный человек, исчезнет: все это приготовительная работа, сбор и смесь еще неосмысленного материала. Эти исторические крохи соберутся и сомнутся рукой судьбы опять в одну массу, и из этой массы выльются со временем опять колоссальные фигуры, опять потечет ровная, цельная жизнь, которая впоследствии образует вторую древность. Как не веровать в прогресс! Мы потеряли дорогу, отстали от великих образцов, утратили многие секреты их бытия. Наше дело теперь — понемногу опять взбираться на потерянный путь и… достигать той же крепости, того же совершенства в мысли, в науке, в правах, в нравах и в твоем «общественном хозяйстве»… цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках! Низость, мелочи, дрянь — все побледнеет: выправится человек и опять встанет на железные ноги… Вот и прогресс!
— Ты все тот же старый студент, Леонтий! Все нянчишься с отжившей жизнью, а о себе не подумаешь, кто ты сам?
— Кто? — повторил Козлов, — учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь с этими отжившими людьми, как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами. А ты кто? Ведь ты художник, артист? Что же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…
— Да, художник! — со вздохом сказал Райский, — художество мое здесь, — он указал на голову и грудь, — здесь образы, звуки, формы, огонь, жажда творчества, и вот еще я почти не начал…
— Что же мешает? Ведь ты рисовал какую-то большую картину: ты писал, что готовишь ее на выставку…
— Черт с ними, с большими картинами! — с досадой сказал Райский, — я бросил почти живопись. В одну большую картину надо всю жизнь положить, а не выразишь и сотой доли из того живого, что проносится мимо и безвозвратно утекает. Я пишу иногда портреты…
— Что же ты делаешь теперь?
— Есть одно искусство: оно лишь может удовлетворить современного художника: искусство слова, поэзия: оно безгранично. Туда уходит и живопись, и музыка — и еще там есть то, чего не дает ни то, ни другое…
— Что ж ты, пишешь стихи?
— Нет… — с досадой сказал Райский, — стихи — это младенческий лепет. Ими споешь любовь, пир, цветы, соловья… лирическое горе, такую же радость — и больше ничего…
— А сатира? — возразил Леонтий, — вот, постой, вспомним римских старцев…
Он пошел было к шкафу, Райский остановил его.
— Сиди смирно, — сказал он. — Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному месту. Сатира — плеть: ударом обожжет, но ничего тебе не выяснит, не даст животрепещущих образов, не раскроет глубины жизни с ее тайными пружинами, не подставит зеркала… Нет, только роман может охватывать жизнь и отражать человека!
— Так ты пишешь роман… о чем же?
Райский махнул рукой.
— И сам еще не знаю! — сказал он.
— Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — все в роман суют… Возьми на предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал?.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства?.. Это газетная литература!
— Ах ты, старовер! как ты отстал здесь! О газетах потише — это Архимедов рычаг: они ворочают миром…
— Ну, уж мир! Эти ваши Наполеоны да Пальмерстоны…
— Это современные титаны: Цесари и Антонии… — сказал Райский…
— Полно, полно! — с усмешкой остановил Леонтий, — разве титаниды, выродки старых больших людей. Вон почитай, у m-r Шарля есть книжечка, «Nароlеоn le petit»[73], Гюго. Он современного Цесаря представляет в настоящем виде: как этот Регул во фраке дел клятву почти на форуме спасать отечество, а потом…
— А твой титан — настоящий Цесарь, что: не то же ли самое хотел сделать?
— Хотел, да подле случился другой титан — и не дал!
— Ну, мы затеяли с тобой опять старый, бесконечный спор, — сказал Райский, — когда ты оседлаешь своего конька, за тобой не угоняешься: оставим это пока. Обращусь опять к своему вопросу: ужели тебе не хочется никуда отсюда, дальше этой жизни и занятий?
Козлов отрицательно покачал головой.
— Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь для своего времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков — они сделали свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать эти обширные кладбища в жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!
— Как же это сделать?
— Я буду рисовать эту жизнь, отражать, как в зеркале, а ты…
— Я… тоже кое-что делаю: несколько поколений к университету приготовил… — робко заметил Козлов и остановился, сомневаясь, заслуга ли это? — Ты думаешь, — продолжал он, — я схожу в класс, а оттуда домой, да и забыл? За водочку, потом вечером за карты или трусь у губернатора по вечерам: ни, ни! Вот моя академия, — говорил он, указывая на беседку, — вот и портик — это крыльцо, а дождь идет — в кабинете: наберется ко мне юности, облепят меня. Я с ними рассматриваю рисунки древних зданий, домов, утвари, — сам черчу, объясняю, как, бывало, тебе: что сам знаю, всем делюсь. Кто постарше, с теми вперед заглядываю разбираю им Софокла, Аристофана. Не все, конечно; нельзя всего: где наготы много, я там прималчиваю… Толкую им эту образцовую жизнь, как толкуют образцовых поэтов: разве эта теперь уж не надо никому? — говорил он, глядя вопросительно на Райского.
— Хорошо, да все это не настоящая жизнь, — сказал Райский, — так жить теперь нельзя. Многое умерло из того, что было, и многое родилось, чего не ведали твои греки и римляне. Нужны образцы современной жизни, очеловечивания себя и всего около себя. Это задача каждого из нас…
— Ну, за это я не берусь: довольно с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг, а сам буду жить про себя и для себя. А живу я тихо, скромно, им, как видишь, лапшу… Что же делать?.. — Он задумался.
— Жизнь «для себя и про себя» — не жизнь, а пассивное состояние: нужно слово и дело, борьба. А ты хочешь жить барашком!
— Я уж сказал тебе, что я делаю свое дело и ничего звать не хочу, никого не трогаю и меня никто не трогает!
— Ты напоминаешь мне Софью, кузину: та тоже не хочет знать жизни, зато она — великолепная кукла! Жизнь достанет везде, и тебя достанет! Что ты тогда будешь делать, неприготовленный к ней?
— Что ей меня доставать? Я такой маленький человек, что она и не заметит меня. Есть у меня книги, хотя и не мои… (он робко поглядел на Райского). Но ты оставляешь их в моем полном распоряжении. Нужды мои не велики, скуки не чувствую; есть жена: она меня любит…
Райский посмотрел в сторону.
— А я люблю ее… — добавил Леонтий тихо. — Посмотри, посмотри, — говорил он, указывая на стоявшую на крыльце жену, которая пристально глядела на улицу и стояла к ним боком, — профиль, профиль: видишь, как сзади отделился этот локон, видишь этот немигающий взгляд? Смотри, смотри: линия затылка, очерк лба, падающая на шею коса! Что, не римская голова?
Он загляделся на жену, и тайное умиление медленным лучом прошло у него по лицу и застыло в задумчивых глазах. Даже румянец пробился на щеках.
Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с книгами, не подозревал, что если б пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
«Счастливое дитя! — думал Райский, — спит и в ученом сне своем не чует, что подле него эта любимая им римская голова полна тьмы, а сердце пустоты, и что одной ей бессилен он преподать „образцы древних добродетелей“!»
IX
Уж на закате вернулся Райский домой. Его встретила на крыльце Марфенька.
— Где это вы пропадали, братец? Как на вас сердится бабушка! — сказала она, — просто не глядит.
— Я у Леонтья был, — отвечал он равнодушно.
— Я так и знала; уж я уговаривала, уговаривала бабушку — и слушать не хочет, даже с Титом Никонычем не говорит. Он у нас теперь, и Полина Карповна тоже. Нил Андреич, княгиня, Василий Андреич присылали поздравить с приездом…
— Им что за дело?
— Они каждый день присылали узнавать о приезде.
— Очень нужно?
— Подите, подите к бабушке: она вам даст! — пугала Марфенька. — Вы очень боитесь? Сердце бьется?
Райский усмехнулся.
— Она очень сердита. Мы наготовили столько блюд!
— Мы ужинать будем, — сказал Райский.
— В самом деле: вы хотите, будете? Бабушка, бабушка! — говорила она радостно, вбегая в комнату. — Братец пришел: ужинать будет!
Но бабушка, насупясь, сидела и не глядела, как вошел Райский, как они обнимались с Титом Никонычем, как жеманно кланялась Полина Карповна, сорокапятилетняя разряженная женщина, в кисейном платье, с весьма открытой шеей, с плохо застегнутыми на груди крючками, с тонким кружевным носовым платком и с веером, которым она играла, то складывала, то кокетливо обмахивалась, хотя уже не было жарко.
— Каким молодцом! Как возмужали! Вас не узнаешь! — говорил Тит Никоныч, сияя добротой и удовольствием.
— Очень, очень похорошели! — протяжно говорила почти про себя Полина Карповна Крицкая, которая, к соблазну бабушки, в прошлый приезд наградила его поцелуем.
— Вы не переменились, Тит Никоныч! — заметил Райский, оглядывая его, — почти не постарели, так бодры, свежи и так же добры, любезны!
Тит Никоныч расшаркался, подняв немного одну ногу назад.
— Слава богу: только вот ревматизмы и желудок не совсем… старость!
Он взглянул на дам и конфузливо остановился.
— Ну, слава богу, вот вы и наш гость, благополучно доехали… — продолжал он. — А Татьяпа Марковна опасались за вас: и овраги, и разбойники… Надолго пожаловали?
— О, верно, лето пробудете, — заметила Крицкая, — здесь природа, чистый воздух! Здесь так многие интересуются вами…
Он сбоку поглядел на нее и ничего не сказал.
— Как у предводителя все будут рады! Как вице-губернатор желает вас видеть!.. Окрестные помещики нарочно приедут в город… — приставала она.
— Они не знают меня, что им?.
— Так много слышали интересного, — говорила она, смело глядя на него. — Вы помните меня?
Бабушка отвернулась в сторону, заметив, как играла глазами Полина Карповна.
— Нет… признаюсь… забыл…
— Да, в столице все впечатления скоро проходят! — сказала она томно. — Как хорош ваш дорожный туалет! — прибавила потом, оглядывая его.
— В самом деле, я еще в дорожном пальто, — сказал Райский. — Там надо бы вынуть из чемодана все платье и белье… Надо позвать Егора.
Егор пришел, и Райский отдал ему ключ от чемодана.
— Вынь все из него и положи в моей комнате, — сказал он, — а чемодан вынеси куда-нибудь на чердак. — Вам, бабушка, и вам, милые сестры, я привез кое-какие безделицы на память… Надо бы принести их сюда…
Марфенька вся покраснела от удовольствия.
— Бабушка, где вы меня поместите? — спросил он.
— Дом твой: где хочешь, — холодно сказала она.
— Не сердитесь, бабушка, я в другой раз не буду… — смеясь, сказал он.
— Смейся, смейся, Борис Павлович, а вот при гостях скажу, что не хорошо поступил: не успел носа показать и пропал из дома. Это неуважение к бабушке…
— Какое неуважение? Ведь я с вами жить стану, каждый день вместе. Я зашел к старому другу и заговорился…
— Конечно, бабушка, братец не нарочно: Леонтий Иванович такой добрый…
— Молчи ты, сударыня, когда тебя не спрашивают: рано тебе перечить бабушке! Она знает, что говорит!
Марфенька покраснела и с усмешкой села в угол.
— Ульяна Андреевна сумела лучше угостить тебя: где мне столичных франтов принимать! — продолжала свое бабушка. — Что она там тебе, какие фрикасе наставила? — отчасти с любопытством спросила Татьяна Марковна.
— Была лапша, — вспоминал Райский, — пирог с капустой и яйцами… жареная говядина с картофелем.
Бережкова иронически засмеялась.
— Лапша и говядина!
— Да, еще каша на сковороде: превкусная, — досказал Райский.
— Таких редкостей ты, я думаю, давно не пробовал в Петербурге.
— Как давно: я очень часто обедаю с художниками.
— Это вкусные блюда, — снисходительно заметил Тит Никоныч, — но тяжелы для желудка.
— И вы тоже! Ну, хорошо, — развеселясь, сказала бабушка, — завтра, Марфенька, мы им велим потрохов наготовить, студеня, пирогов с морковью, не хочешь ли еще гуся…
— Фи, — сделала Полина Карповна, — станут ли «они» кушать такие неделикатные блюда?
— Хорошо, — сказал Райский, — особенно если начинить его кашей…
— Это неудобосваримое блюдо! — заметил Тит Никоныч, — лучше всего легкий супец из крупы, котлетку, цыпленка и желе… вот настоящий обед…
— Нет, я люблю кашу, особенно ячменную или из полбы! — сказал Райский, — люблю еще деревенский студень. Велите приготовить: я давно не ел…
— Грибы, братец, любите? — спросила Марфенька, — у нас множество.
— Как не любить? Нельзя ли к ужину?..
— Прикажи, Марфенька, Петру… — сказала бабушка.
— Напрасно, матушка, напрасно! — говорил, морщась, Тит Никоныч,тяжелое блюдо…
— Ты, не шутя, ужинать будешь? — спросила Татьяна Марковна, смягчаясь.
— И очень не шутя, — сказал Райский. — И если в погребах моего «имения» есть шампанское — прикажите подать бутылку к ужину; мы с Титом Никонычем выпьем за ваше здоровье. Так, Тит Никоныч?
— Да, и поздравим вас с приездом, хотя на ночь грибы и шампанское… неудобосваримо…
— Опять за свое! Вели, Марфенька, шампанское в лед поставить… — сказала бабушка.
— Как угодно, ce que femme veut!..[74] — любезно заключил Ватутин, шаркнув ножкой и спрятав ее под стул.
— Ужин ужином, а обедать следовало дома: вот ты огорчил бабушку! В первый день приезда из семьи ушел.
— Ах, Татьяна Марковна, — вступилась Крицкая, — это у нас по-мещански, а в столице…
Глаза у бабушки засверкали.
— Это не мещане, Полина Карповна! — с крепкой досадой сказала Татьяна Марковна, указывая на портреты родителей Райского, а также Веры и Марфеньки, развешанные по стенам, — и не чиновники из палаты, — прибавила она, намекая на покойного мужа Крицкой.
— Борис Павлович хотел сделать перед обедом моцион, вероятно, зашел далеко и тем самым поставил себя в некоторого рода невозможность поспеть… — начал оправдывать его Тит Никоныч.
— Молчите вы с своим моционом! — добродушно крикнула на него Татьяна Марковна. — Я ждала его две недели, от окна не отходила, сколько обедов пропадало! Сегодня наготовили, вдруг приехал и пропал! На что похоже? И что скажут люди: обедал у чужих — лапшу да кашу: как будто бабушке нечем накормить.
Тит Никоныч уклончиво усмехнулся, немного склоня голову, и замолчал.
— Бабушка! заключим договор, — сказал Райский,предоставим полную свободу друг другу и не будем взыскательны! Вы делайте, как хотите, и я буду делать, что и как вздумаю… Обед я ваш съем сегодня за ужином, вино выпью и ночь всю пробуду до утра, по крайней мере сегодня. А куда завтра денусь, где буду обедать и где ночую — не знаю!
— Браво, браво! — с детской резвостью восклицала Крицкая.
— Что же это такое? Цыган, что ли, ты? — с удивлением сказала бабушка.
— М-сье Райский поэт, а поэты свободны, как ветер!заметила Полина Карповна, опять играя глазами, шевеля носком башмака и всячески стараясь задеть чем-нибудь внимание Райского.
Но чем она больше хлопотала, тем он был холоднее. Его уж давно коробило от ее присутствия. Только Марфенька, глядя на нее, исподтишка посмеивалась. Бабушка не обратила внимания на ее замечание.
Два своих дома, земля, крестьяне, сколько серебра, хрусталя — а он будет из угла в угол шататься… как окаянный, как Маркушка бездомный!
— Опять Маркушка! Надо его увидать и познакомиться с ним!
— Нет, ты не огорчай бабушку, не делай этого! — повелительно сказала бабушка. — Где завидишь его, беги!
— Почему же?
— Он тебя с пути собьет!
— Нужды нет, а любопытно: он, должно быть, — замечательный человек. Правда, Тит Никоныч?
Ватутин усмехнулся
— Он, так сказать, загадка для всех, — отвечал он. — Должно быть, сбился в ранней молодости с прямого пути… Но, кажется, с большими дарованиями и сведениями: мог бы быть полезен…
— Груб, невежа! — сказала с достоинством Крицкая, глядя в сторону. Она немного пришепетывала.
— Да, с дарованиями: тремястами рублей поплатились вы за его дарования! Отдал ли он вам? — спросила Татьяна Марковна.
— Я… не спрашивал! — сказал Тит Никоныч, — впрочем, он со мной… почти вежлив.
— Не бьет при встрече, не стрелял еще в вас? Чуть Нила Андреевича не застрелил, — сказала она Райскому.
— Собаки его мне шлейф разорвали! — жаловалась Крицкая.
— Не приходил опять обедать к вам «без церемонии»? — спросила опять бабушка Ватутина.
— Нет, вам не угодно, чтоб я его принимал, я и отказываю, — сказал Ватутин. — Он однажды пришел ко мне с охоты ночью и попросил кушать: сутки не кушал, — сказал Тит Никоныч, обращаясь к Райскому, — я накормил его, и мы приятно провели время…
— Приятно! — возразила бабушка, — слушать тошно! Пришел бы ко мне об эту пору: я бы ему дала обед! Нет, Борис Павлович: ты живи, как люди живут, побудь с нами дома, кушай, гуляй, с подозрительными людьми не водись, смотри, как я распоряжаюсь имением, побрани, если что-нибудь не так…
— Все это, бабушка, скучно: будем жить, как кому вздумается…
— Обедать, где попало, лапшу, кашу? не прийти домой… так, что ли? Хорошо же: вот я буду уезжать в Новоселово, свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тишиной, за Волгу: она давно зовет, и возьму все ключи, не велю готовить, а ты вдруг придешь к обеду: что ты скажешь?
— Ничего не скажу.
— Не удивит и не огорчит это тебя?
— Нисколько.
— Куда же ты денешься?
— В трактир пойду.
— В трактир! — с ужасом сказала бабушка. И Тит Никоныч сделал движение.
— Кто же вас пустит в трактир? — возразил он, — мой дом, кухня, люди, я сам — к вашим услугам, — я за честь поставлю…
— Разве. ты ходишь по трактирам? — строго спросила бабушка.
— Я всегда в трактире обедаю.
— Не играешь ли на бильярде, или не куришь ли?
— Охотник играть и курю. Надо достать сигары. Я вас отличными попотчую, Тит Никоныч.
— Покорнейше благодарю: я не курю. Никотин очень вредно действует на легкие и на желудок: осадок делает и насильственно ускоряет пищеварение. Притом… неприятно дамам.
— Странный, необыкновенный человек! — сказала бабушка.
— Нет, бабушка: вы необыкновенная женщина.
— Чем же я необыкновенная?
— Как же: ешь дома, не ходи туда, спи, когда не хочется, — зачем стеснять себя?
— Чтоб угодить бабушке.
— О деспотка, вы, бабушка, эгоистка! Угодить вам — не угодить себе; угодить себе — не угодить вам: нет ли выхода из этой крайности? Отчего же вы не хотите угодить внуку?
— Слышите: бабушка угождай внуку! Да я тебя маленького на руках носила!
— Если вы будете очень стары, я вас на себе повезу!
— Разве я не угождаю тебе? Кого я ждала неделю, почти не спала? Заботилась готовить, что ты любишь, хлопотала, красила, убирала комнаты и новые рамы вставила, занавески купила шелковые.
— Это все вы угождали себе, а не мне!
— Себе! — с изумлением повторила она.
— Да, вам эти хлопоты приятны, они занимают вас; признайтесь, вам бы без них и делать нечего было? Обедом вы хотели похвастаться, вы добрая, радушная хозяйка. Приди Маркушка к вам, вы бы и ему наготовили всего…
— Правда, правда, братец: непременно бы наготовила, — сказала Марфенька, — бабушка предобрая, только притворяется…
— Молчи ты, тебя не спрашивают! — опять остановила ее Татьяна Марковна, — все переговаривает бабушку! Это она при тебе такая стала; она смирная, а тут вдруг! Чего не выдумает: Маркушку угощать!
— Да, да, следовательно, вы делали, что вам нравилось. А вот, как я вздумал захотеть, что мне нравится, это расстроило ваши распоряжения, оскорбило ваш деспотизм. Так, бабушка, да? Ну, поцелуйте же меня и дадим друг другу волю…
— Какой странный человек! Слышите, Тит Никоныч, что он говорит! — обратилась бабушка к Ватутину, отталкивая Райского.
— Приятно слушать: очень, очень умно — я ловлю каждое слово! — сказала Крицкая, которая все ловила взгляд Райского, но напрасно.
Тит Никоныч потупился, потом дружески улыбнулся Райскому.
— И я не выжила из ума! — отозвалась сердито бабушка на замечание гостьи.
— Видно, что Борис Павлович читал много новых, хороших книг… — уклончиво произнес Ватутин. — Слог прекрасный! Однако, матушка, сюда самовар несут, я боюсь… угара…
— Пойдемте на крыльцо, в садик, чай пить! — сказала Татьяна Марковна.
— Не сыро ли будет там? — заметил Ватутин.
В тот же вечер бабушка и Райский заключили если не мир, то перемирие.
Бабушка убедилась, что внук любит и уважает ее: и как мало надо было, чтобы убедиться в этом!
Райский разобрал чемодан и вынул подарки: бабушке он привез несколько фунтов отличного чаю, до которого она была большая охотница, потом нового изобретения кофейник с машинкой и шелковое платье темно-коричневого цвета. Сестрам по браслету, с вырезанными шифрами. Титу Никонычу замшевую фуфайку и панталоны, как просила бабушка, и кусок морского каната класть в уши, как просил он.
Бабушка была тронута до слез.
— Меня, старуху, вспомнил! — говорила она, севши подле него и трепля его по плечу.
— Кого же мне вспомнить: вы у меня одни, бабушка!
— Да как же это, — говорила она, — счеты рвал, на письма не отвечал, имение бросил, а тут вспомнил, что я люблю иногда рано утром одна напиться кофе: кофейник привез, не забыл, что чай люблю, и чаю привез, да еще платье! Баловник, мот! Ах, Борюшка, Борюшка, ну, не странный ли ты человек!
Марфенька так покраснела от удовольствия, что щеки у ней во все время, пока рассматривали подарки и говорили о них, оставались красны.
Она, как случается с детьми, от сильной радости, забыла поблагодарить Райского.
— А ты и не благодаришь — хороша! Как обрадовалась! — сказала Татьяна Марковна.
Марфенька сконфузилась и присела. Райский засмеялся.
— Какая я дура — приседаю! — сказала она.
Она подошла и обняла его.
Тит Никоныч смутился, растерялся в шарканье и благодарственных приветствиях.
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой на столик, а потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
Тит Никоныч и Крицкая ушли. Последняя затруднялась, как ей одной идти домой. Она говорила, что не велела приехать за особой, надеясь, что ее проводит кто-нибудь. Она взглянула на Райского. Тит Никоныч сейчас же вызвался, к крайнему неудовольствию бабушки.
— Егорка бы проводил! — шептала она, — сидела бы дома — кто просил!
— Благодарю вас, благодарю… — сказала Полина Карповна мимоходом Райскому.
— За что? — спросил он с удивлением.
— За приятный, умный разговор — хотя не со мной… но я много унесла из него…
— Разговор больше практический, — сказал он, — о каше, о гусе, потом ссорились с бабушкой…
— Не говорите, я знаю… — говорила она нежно, — я заметила два взгляда, два только… они принадлежали мне, да, признайтесь? О, я чего-то жду и надеюсь…
С этим она ушла. Райский обратился к Настеньке, взглядом спрашивая, что это такое.
— Какие это два взгляда? — сказал он.
Марфенька засмеялась.
— Она всегда такая у нас! — заметила она.
— Что она там тебе шептала? Не слушай ее! — сказала бабушка, — она все еще о победах мечтает.
Райский сбросил было долой гору наложенных одна на другую мягких подушек и взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
— Какая настойчивая деспотка! — говорил Райский, терпеливо снося, как Егорка снимал сапоги, расстегнул ему платье, даже хотел было снять чулки. Райский утонул в мягких подушках.
Через полчаса бабушка заглянула к нему в комнату.
— Что вы? — спросил он.
— Я пришла посмотреть, горит ли у тебя свечка: что ты не погасишь? — заметила она.
Он засмеялся.
— Покурить хочется, да сигары забыл у вас на столе, — сказал он.
Она принесла сигары.
— На, вот, кури, скорей, а то я не лягу, боюсь, — говорила она.
— Ну,так я не стану курить.
— Кури, говорят тебе! — приказывала она.
Но он потушил свечку.
Какой своеобычный: даже бабушки не слушает! Странный человек! — думала Татьяна Марковна, ложась.
Райский прожил этот день, как давно не жил, и заснул таким вольным, здоровым сном, какие, казалось ему, не спал с тех пор, как оставил этот кров.