Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обыкновенная история

ModernLib.Net / Классическая проза / Гончаров Иван Александрович / Обыкновенная история - Чтение (стр. 12)
Автор: Гончаров Иван Александрович
Жанр: Классическая проза

 

 


«Я, на старости лет, пустился в авторство, – писал он, – что делать: хочется прославиться, взять и тут, – с ума сошёл! Вот я и произвёл прилагаемую при сём повесть. Просмотрите её, и если годится, то напечатайте в вашем журнале, разумеется, за деньги: вы знаете, я даром работать не люблю. Вы удивитесь и не поверите, но я позволяю вам даже подписать мою фамилию, стало быть, не лгу».

Уверенный в благоприятном отзыве о повести, Александр покойно ожидал ответа. Он даже радовался, что дядя упомянул в записке о деньгах.

«Очень, очень умно, – думал он, – Маменька жалуется, что хлеб дешёв: пожалуй, не скоро пришлёт денег; а тут оно и кстати получить тысячи полторы».

Прошло, однако же, недели три, ответа всё не было. Вот, наконец, однажды утром к Петру Иванычу принесли большой пакет и письмо.

– А! назад прислали! – сказал он, лукаво взглянув на жену.

Он не распечатал записки и не показал жене, как она ни просила. В тот же день вечером, перед тем, как ехать в клуб, он сам отправился к племяннику.

Дверь была не заперта. Он вошёл. Евсей храпел, растянувшись в передней диагонально на полу. Светильня страшно нагорела и свесилась с подсвечника. Он заглянул в другую комнату: темно.

– О, провинция! – проворчал Пётр Иваныч.

Он растолкал Евсея, показал ему на дверь, на свечку и погрозил тростью. В третьей комнате за столом сидел Александр, положив руки на стол, а на руки голову, и тоже спал. Перед ним лежала бумага. Пётр Иваныч взглянул – стихи.

Он взял бумагу и прочитал следующее:

Весны пора прекрасная минула,

Исчез навек волшебный миг любви,

Она в груди могильным сном уснула

И пламенем не пробежит в крови!

На алтаре её осиротелом

Давно другой кумир воздвигнул я,

Молюсь ему… но… [25]

– И сам уснул! Молись, милый, не ленись! – сказал вслух Пётр Иваныч. – Свои же стихи, да как уходили тебя! Зачем другого приговора? сам изрёк себе.

– А! – сказал Александр, потягиваясь, – вы всё ещё против моих сочинений! Скажите, дядюшка, откровенно, что заставляет вас так настойчиво преследовать талант, когда нельзя не признать…

– Да зависть, Александр. Посуди сам: ты приобретёшь славу, почёт, может быть, ещё бессмертие, а я останусь тёмным человеком и принуждён буду довольствоваться названием полезного труженика. А ведь я тоже Адуев! воля твоя, обидно! Что я такое? прожил век свой тихо, безвестно, исполнил только своё дело и был ещё горд и счастлив этим. Не жалкий ли удел? Когда умру, то есть ничего не буду чувствовать и знать, струны вещие баянов[26] не станут говорить обо мне, отдалённые века, потомство, мир не наполнятся моим именем, не узнают, что жил на свете статский советник Пётр Иваныч Адуев, и я не буду утешаться этим в гробе, если я и гроб уцелеем как-нибудь до потомства. Какая разница ты: когда, расширяся шумящими крылами, будешь летать под облаками, мне придётся утешаться только тем, что в массе человеческих трудов есть капля и моего мёда[27], как говорит твой любимый автор.

– Оставьте его, ради бога, в стороне; что он за любимый автор! Издевается только над ближним.

– А! издевается! Не с тех ли пор ты разлюбил Крылова, как увидел у него свой портрет? A propos! знаешь ли, что твоя будущая слава, твоё бессмертие у меня в кармане? но я желал бы лучше, чтоб там были твои деньги: это вернее.

– Какая слава?

– А ответ на мою записку.

– Ах! дайте, ради бога, скорее. Что он пишет?

– Я не читал; прочитай сам, да вслух.

– И вы могли утерпеть?

– Да мне-то что?

– Как что! Ведь я ваш родной племянник: как не полюбопытствовать? Какая холодность! это эгоизм, дядюшка!

– Может быть: я не запираюсь. Впрочем, я знаю, что тут написано. На, читай!

Александр начал читать громко, а Пётр Иваныч постукивал палкой по сапогам. В записке было вот что:

«Что это за мистификация, мой любезнейший Пётр Иваныч? Вы пишете повести! Да кто ж вам поверит? И вы думали обморочить меня, старого воробья! А если б, чего боже сохрани, это была правда, если б вы оторвали на время ваше перо от дорогих, в буквальном смысле, строк, из которых каждая, конечно, не один червонец стоит, и перестав выводить почтенные итоги, произвели бы лежащую передо мною повесть, то я и тогда сказал бы вам, что хрупкие произведения вашего завода гораздо прочнее этого творения…»

У Александра голос вдруг упал.

«Но я отвергаю такое обидное подозрение на ваш счёт», – продолжал он робко и тихо.

– Не слышу, Александр, погромче! – сказал Пётр Иваныч.

Александр продолжал тихим голосом:

«Принимая участие в авторе повести, вы, вероятно, хотите знать моё мнение. Вот оно. Автор должен быть молодой человек. Он не глуп, но что-то не путём сердит на весь мир. В каком озлобленном, ожесточённом духе пишет он! Верно, разочарованный. О боже! когда переведётся этот народ? Как жаль, что от фальшивого взгляда на жизнь гибнет у нас много дарований в пустых, бесплодных мечтах, в напрасных стремлениях к тому, к чему они не призваны».

Александр остановился и перевёл дух. Пётр Иваныч закурил сигару и пустил кольцо дыму. Лицо его, по обыкновению, выражало совершенное спокойствие. Александр продолжал читать глухим, едва слышным голосом:

«Самолюбие, мечтательность, преждевременное развитие сердечных склонностей и неподвижность ума, с неизбежным последствием – ленью, – вот причины этого зла. Наука, труд, практическое дело – вот что может отрезвить нашу праздную и больную молодёжь».

– Всё дело можно бы в трёх строках объяснить, – сказал Пётр Иваныч, поглядев на часы, – а он в приятельском письме написал целую диссертацию! ну, не педант ли? Читать ли дальше, Александр? брось: скучно. Мне бы надо тебе кое-что сказать…

– Нет, дядюшка, позвольте, уж я выпью чашу до дна: дочитаю.

– Ну, читай на здоровье.

«Это печальное направление душевных способностей, – читал Александр, – обнаруживается в каждой строке присланной вами повести. Скажите ж вашему protege[28], что писатель тогда только, во-первых, напишет дельно, когда не будет находиться под влиянием личного увлечения и пристрастия. Он должен обозревать покойным и светлым взглядом жизнь и людей вообще, – иначе выразит только своё я, до которого никому нет дела. Этот недостаток сильно преобладает в повести. Второе и главное условие – этого, пожалуй, автору не говорите из сожаления к молодости и авторскому самолюбию, самому беспокойному из всех самолюбий, – нужен талант, а его тут и следа нет. Язык, впрочем, везде правилен и чист; автор даже обладает слогом…» – насилу дочитал Александр.

– Вот давно бы так! – сказал Пётр Иваныч, – а то бог знает что наговорил! О прочем мы с тобой и без него рассудим.

У Александра опустились руки. Он молча, как человек, оглушённый неожиданным ударом, глядел мутными глазами прямо в стену. Пётр Иваныч взял у него письмо и прочитал в P.S. следующее: «Если вам непременно хочется поместить эту повесть в наш журнал – пожалуй, для вас, в летние месяцы, когда мало читают, я помещу, но о вознаграждении и думать нельзя».

– Ну, что, Александр, как ты себя чувствуешь? – спросил Пётр Иваныч.

– Покойнее, нежели можно было ожидать, – отвечал с усилием Александр, – чувствую, как человек, обманутый во всём.

– Нет, как человек, который обманывал сам себя да хотел обмануть и других…

Александр не слыхал этого возражения.

– Ужели и это мечта?.. и это изменило?.. – шептал он. – Горькая утрата! Что ж, не привыкать-стать обманываться! Но зачем же, я не понимаю, вложены были в меня все эти неодолимые побуждения к творчеству?..

– Вот то-то! в тебя вложили побуждения, а самоё творчество, видно, и забыли вложить, – сказал Пётр Иваныч, – я говорил!

Александр отвечал вздохом и задумался. Потом вдруг с живостью бросился отворять все ящики, достал несколько тетрадей, листков, клочков и начал с ожесточением бросать в камин.

– Вот это не забудь! – сказал Пётр Иваныч, подвигая к нему листок с начатыми стихами, лежавший на столе.

– И это туда же! – говорил Александр с отчаянием, бросая стихи в камин.

– Нет ли ещё чего? Поищи-ка хорошенько, – спросил Пётр Иваныч, осматриваясь кругом, – уж за один бы раз делать умное дело. Вон, что там это на шкафе за связка?

– Туда же! – говорил Александр, доставая её, – это статьи о сельском хозяйстве.

– Не жги, не жги этого! Отдай мне! – сказал Пётр Иваныч, протягивая руку, – это не пустяки.

Но Александр не слушал.

– Нет! – сказал он со злостью, – если погибло для меня благородное творчество в сфере изящного, так я не хочу и труженичества: в этом судьба меня не переломит!

И связка полетела в камин.

– Напрасно! – заметил Пётр Иваныч и между тем сам палкой шарил в корзине под столом, нет ли ещё чего-нибудь бросить в огонь.

– А что же мы с повестью сделаем, Александр? Она у меня.

– Не нужно ли вам оклеить перегородки?

– Нет, теперь нет. Не послать ли за ней? Евсей! Опять заснул: смотри, там мою шинель у тебя под носом украдут! Сходи скорее ко мне, спроси там у Василья толстую тетрадь, что лежит в кабинете на бюро, и принеси сюда.

Александр сидел, опершись на руку, и смотрел в камин. Принесли тетрадь. Александр поглядел на плод полугодовых трудов и задумался. Пётр Иваныч заметил это.

– Ну, кончай, Александр, – сказал он, – да поговорим о другом.

– И это туда же! – крикнул Александр, швырнув тетрадь в печь.

Оба стали смотреть, как она загорится, Пётр Иваныч, по-видимому, с удовольствием, Александр с грустью, почти со слезами. Вот верхний лист зашевелился и поднялся, как будто невидимая рука перевёртывала его; края его загнулись, он почернел, потом скоробился и вдруг вспыхнул; за ним быстро вспыхнул другой, третий, а там вдруг несколько поднялись и загорелись кучей, но следующая под ними страница ещё белелась и через две секунды тоже начала чернеть по краям.

Александр, однако ж, успел прочесть на ней: глава III-я. Он вспомнил, что было в этой главе, и ему стало жаль её. Он встал с кресел и схватил щипцы, чтобы спасти остатки своего творения. «Может быть, ещё…» – шептала ему надежда.

– Постой, вот я лучше тростью, – сказал Пётр Иваныч, – а то обожжёшься щипцами.

Он подвинул тетрадь в глубину камина, прямо на уголья. Александр остановился в нерешимости. Тетрадь была толста и не вдруг поддалась действию огня. Из-под неё сначала повалил густой дым; пламя изредка вырвется снизу, лизнёт её по боку, оставит чёрное пятно и опять спрячется. Ещё можно было спасти. Александр уже протянул руку, но в ту же секунду пламя озарило и кресла, и лицо Петра Иваныча, и стол; вся тетрадь вспыхнула и через минуту потухла, оставив по себе кучу чёрного пепла, по которому местами пробегали огненные змейки. Александр бросил щипцы.

– Всё кончено! – сказал он.

– Кончено! – повторил Пётр Иваныч.

– Ух! – промолвил Александр, – я свободен!

– Уж это в другой раз я помогаю тебе очищать квартиру, – сказал Пётр Иваныч, – надеюсь, что на этот раз…

– Невозвратно, дядюшка.

– Аминь! – примолвил дядя, положив ему руки на плечи. – Ну, Александр, советую тебе не медлить: сейчас же напиши к Ивану Иванычу, чтобы прислал тебе работу в отделение сельского хозяйства. Ты по горячим следам, после всех глупостей, теперь напишешь преумную вещь. А он всё заговаривает: «Что ж, говорит, ваш племянник…»

Александр с грустью покачал головой.

– Не могу, – сказал он, – нет, не могу: всё кончено.

– Что ж ты станешь теперь делать?

– Что? – спросил он и задумался, – теперь пока ничего.

– Это только в провинции как-то умеют ничего не делать; а здесь… Зачем же ты приезжал сюда? Это непонятно!.. Ну, пока довольно об этом. У меня до тебя есть просьба.

Александр медленно приподнял голову и взглянул на дядю вопросительно.

– Ведь ты знаешь, – начал Пётр Иваныч, подвигая к Александру свои кресла, – моего компаниона Суркова?

Александр кивнул головой.

– Да, ты иногда обедывал у меня с ним, только успел ли ты разглядеть хорошенько, что это за птица? Он добрый малый, но препустой. Господствующая его слабость – женщины. Он же, к несчастию, как ты видишь, недурён собой, то есть румян, гладок, высок, ну, всегда завит, раздушен, одет по картинке: вот и воображает, что все женщины от него без ума – так, фат! Да чёрт с ним совсем, я бы не заметил этого; но вот беда: чуть заведётся страстишка, он и пошёл мотать. Тут у него пойдут и сюрпризы, и подарки, и угождения; сам пустится в щегольство, начнёт менять экипажи, лошадей… просто разоренье! И за моей женой волочился. Бывало, уж я и не забочусь посылать человека за билетом в театр: Сурков непременно привезёт. Лошадей ли надо променять, достать ли что-нибудь редкое, толпу ли растолкать, съездить ли осмотреть дачу, куда ни пошлёшь – золото! Уж как был полезен: этакого за деньги не наймёшь. Жаль! Я нарочно не мешал ему, да жене очень надоел: я и прогнал. Вот когда он этак пустится мотать, ему уж недостаёт процентов, он начинает просить денег у меня – откажешь, заговаривает о капитале. «Что, говорит, мне ваш завод? никогда нет свободных денег в руках!» Добро бы взял какую-нибудь… так нет: всё ищет связей в свете: «Мне, говорит, надобно благородную интригу: я без любви жить не могу!» – не осёл ли? Малому чуть не сорок лет, и не может жить без любви!

Александр вспомнил о себе и печально улыбнулся.

– Он всё врёт, – продолжал Пётр Иваныч. – Я после рассмотрел, о чём он хлопочет. Ему только бы похвастаться, – чтоб о нём говорили, что он в связи с такой-то, что видят в ложе у такой-то, или что он на даче сидел вдвоём на балконе поздно вечером, катался, что ли, там с ней где-нибудь в уединённом месте, в коляске или верхом. А между тем выходит, что эти так называемые благородные интриги – чтоб чёрт их взял! – гораздо дороже обходятся, чем неблагородные. Вот из чего бьётся, дурачина!

– К чему же это всё ведёт, дядюшка? – спросил Александр, – я не вижу, что я могу тут сделать.

– А вот увидишь. Недавно воротилась сюда из-за границы молодая вдова, Юлия Павловна Тафаева. Она очень недурна собой. С мужем я и Сурков были приятели. Тафаев умер в чужих краях. Ну, догадываешься?

– Догадываюсь: Сурков влюбился во вдову.

– Так: совсем одурел! а ещё?

– Ещё… не знаю…

– Экой какой! Ну, слушай: Сурков мне раза два проговорился, что ему скоро понадобятся деньги. Я сейчас догадался, что это значит, только с какой стороны ветер дует – не мог угадать. Я допытываться, зачем деньги? Он мялся, мялся, наконец сказал, что хочет отделать себе квартиру на Литейной. Я припоминать, что бы такое было на Литейной, – и вспомнил, что Тафаева живёт там же и прямёхонько против того места, которое он выбрал. Уж и задаток дал. Беда грозит неминучая, если… не поможешь ты. Теперь догадался?

Александр поднял нос немного кверху, провёл взглядом по стене, по потолку, потом мигнул раза два и стал глядеть на дядю, но молчал.

Пётр Иваныч смотрел на него с улыбкой. Он страх любил заметить в ком-нибудь промах со стороны ума, догадливости и дать почувствовать это.

– Что это, Александр, с тобой? А ещё повести пишешь! – сказал он.

– Ах, догадался, дядюшка!

– Ну, слава богу!

– Сурков просит денег; у вас их нет, вы хотите, чтоб я… – и не договорил.

Пётр Иваныч засмеялся. Александр не кончил фразы и смотрел на дядю в недоумении.

– Нет, не то! – сказал Пётр Иваныч. – Разве у меня когда-нибудь не бывает денег? Попробуй обратиться когда хочешь, увидишь! А вот что: Тафаева через него напомнила мне о знакомстве с её мужем. Я заехал. Она просила посещать её; я обещал и сказал, что привезу тебя: ну, теперь, надеюсь, понял?

– Меня? – повторил Александр, глядя во все глаза на дядю. – Да, конечно… теперь понял… – торопливо прибавил он, но на последнем слове запнулся.

– А что ты понял? – спросил Пётр Иваныч.

– Хоть убейте, ничего, дядюшка, не понимаю! Позвольте… может быть, у ней приятный дом… вы хотите, чтоб я рассеялся… так как мне скучно…

– Вот, прекрасно! стану я возить тебя для этого по домам! После этого недостаёт только, чтоб я тебе закрывал на ночь рот платком от мух! Нет, всё не то. А вот в чём дело: влюби-ка в себя Тафаеву.

Александр вдруг поднял брови и посмотрел на дядю.

– Вы шутите, дядюшка? это нелепо! – сказал он.

– Там, где точно есть нелепости, ты их делаешь очень важно, а где дело просто и естественно – это у тебя нелепости. Что ж тут нелепого? Разбери, как нелепа сама любовь: игра крови, самолюбие… Да что толковать с тобой: ведь ты всё ещё веришь в неизбежное назначение кого любить, в симпатию душ!

– Извините: теперь ни во что не верю. Но разве можно влюбить и влюбиться по произволу?

– Можно, но не для тебя. Не бойся: я такого мудрёного поручения тебе не дам. Ты вот только что сделай. Ухаживай за Тафаевой, будь внимателен, не давай Суркову оставаться с ней наедине… ну, просто взбеси его. Мешай ему: он слово, ты два, он мнение, ты опровержение. Сбивай его беспрестанно с толку, уничтожай на каждом шагу…

– Зачем?

– Всё ещё не понимаешь! А затем, мой милый, что он сначала будет с ума сходить от ревности и досады, потом охладеет. Это у него скоро следует одно за другим. Он самолюбив до глупости. Квартира тогда не понадобится, капитал останется цел, заводские дела пойдут своим чередом… ну, понимаешь? Уж это в пятый раз я с ним играю шутку: прежде, бывало, когда был холостой и помоложе, сам, а не то кого-нибудь из приятелей подошлю.

– Но я с нею незнаком, – сказал Александр.

– А для этого-то я и повезу тебя к ней в среду. По средам у ней собираются кое-кто из старых знакомых.

– А если она отвечает любви Суркова, тогда, согласитесь, что мои угождения и внимательность взбесят не одного его.

– Э, полно! Порядочная женщина, разглядев дурака, перестанет им заниматься, особенно при свидетелях: самолюбие не позволит. Тут же около будет другой, поумнее и покрасивее: она посовестится, скорей бросит. Вот для этого я и выбрал тебя.

Александр поклонился.

– Сурков не опасен, – продолжал дядя, – но Тафаева принимает очень немногих, так что он может, пожалуй, в её маленьком кругу прослыть и львом и умником. На женщин много действует внешность. Он же мастер угодить, ну, его и терпят. Она, может быть, кокетничает с ним, а он и того… И умные женщины любят, когда для них делают глупости, особенно дорогие. Только они любят большею частью при этом не того, кто их делает, а другого… Многие этого не хотят понять, в том числе и Сурков, – вот ты и вразуми его.

– Но Сурков, вероятно, там и не по средам бывает: в среду я ему помешаю, а в другие дни как?

– Всё учи тебя! Ты польсти ей, прикинься немножко влюблённым – со второго раза она пригласит тебя уж не в среду, а в четверг или в пятницу, ты удвой внимательность, а я потом немножко её настрою, намекну, будто ты в самом деле – того… Она, кажется… сколько я мог заметить… Такая чувствительная… должно быть, слабонервная… она, я думаю, тоже не прочь от симпатии… от излияний…

– Как это можно? – говорил в раздумье Александр. – Если б я мог ещё влюбиться – так? а то не могу… и успеха не будет.

– Напротив, тут-то и будет. Если б ты влюбился, ты не мог бы притворяться, она сейчас бы заметила и пошла бы играть с вами с обоими в дураки. А теперь… да ты мне взбеси только Суркова: уж я знаю его, как свои пять пальцев. Он, как увидит, что ему не везёт, не станет тратить деньги даром, а мне это только и нужно… Слушай, Александр, это очень важно для меня: если ты это сделаешь – помнишь две вазы, что понравились тебе на заводе? они – твои: только пьедестал ты сам купи.

– Помилуйте, дядюшка, неужели вы думаете, что я…

– Да за что ж ты станешь даром хлопотать, терять время? Вот прекрасно! Ничего! вазы очень красивы. В наш век без ничего ничего и не сделают. Когда я что-нибудь для тебя сделаю, предложи мне подарок: я возьму.

– Странное поручение! – сказал Александр нерешительно.

– Надеюсь, ты не откажешься исполнить его для меня. Я для тебя тоже готов сделать, что могу: когда понадобятся деньги – обратись… Так в среду! Эта история продолжится месяц, много два. Я тебе скажу, как не нужно будет, тогда и брось.

– Извольте, дядюшка, я готов; только странно… За успех не ручаюсь… если б я мог ещё сам влюбиться, тогда… а то нет…

– И очень хорошо, что не можешь, а то бы всё дело испортил. Я сам ручаюсь за успех. Прощай!

Он ушёл, а Александр долго ещё сидел у камина, над милым пеплом.

Когда Пётр Иваныч воротился домой, жена спросила: что Александр, что его повесть, будет ли он писать?

– Нет, я его вылечил навсегда.

Адуев рассказал ей содержание письма, полученного им с повестью, и о том, как они сожгли всё.

– Ты без жалости, Пётр Иваныч! – сказала Лизавета Александровна, – или не умеешь ничего порядочно сделать, за что ни примешься.

– Ты хорошо делала, что, принуждала его бумагу марать! разве у него есть талант?

– Нет.

Пётр Иваныч посмотрел на неё с удивлением.

– Так зачем же ты?..

– А ты всё ещё не понял, не догадался?

Он молчал и невольно вспомнил сцену свою с Александром.

– Чего ж тут не понять? это очень ясно! – говорил он, глядя на неё во все глаза.

– А что, скажи?

– Что… что… ты хотела дать ему урок… только иначе, мягче, по-своему…

– Не понимаешь, а ещё умный человек! Отчего он был всё это время весел, здоров, почти счастлив? Оттого, что надеялся. Вот я и поддерживала эту надежду: ну, теперь ясно?

– Так это ты всё хитрила с ним?

– Я думаю, это позволительно. А ты что наделал? Тебе его вовсе не жаль: отнял последнюю надежду.

– Полно! Какую последнюю надежду: ещё много глупостей впереди.

– Что он теперь будет делать? Опять станет ходить повеся нос?

– Нет! не станет: не до того будет: я задал ему работу.

– Что? опять перевод какой-нибудь о картофеле? Разве это может занять молодого человека и особенно пылкого и восторженного? У тебя бы только была занята голова.

– Нет, моя милая, не о картофеле, а по заводу кое-что.

III

Настала и среда. В гостиной Юлии Павловны собралось человек двенадцать или пятнадцать гостей. Четыре молодые дамы, два иностранца с бородами, заграничные знакомые хозяйки да офицер составляли один кружок.

Отдельно от них, на бержерке, сидел старик, по-видимому отставной военный, с двумя клочками седых волос под носом и со множеством ленточек в петлице. Он толковал с каким-то пожилым человеком о предстоявших откупах.

В другой комнате старушка и двое мужчин играли в карты. За фортепиано сидела очень молоденькая девица, другая тут же разговаривала со студентом.

Явились Адуевы. Редко кто умел войти с такой непринуждённостью и достоинством в гостиную, как Пётр Иваныч. За ним с какой-то нерешимостью следовал Александр.

Какая разница между ними: один целой головой выше, стройный, полный, человек крепкой и здоровой натуры, с самоуверенностью в глазах и в манерах. Но ни в одном взгляде, ни в движении, ни в слове нельзя было угадать мысли или характера Петра Иваныча – так всё прикрыто было в нём светскостью и искусством владеть собой. Кажется, у него рассчитаны были и жесты и взгляды. Бледное, бесстрастное лицо показывало, что в этом человеке немного разгула страстям под деспотическим правлением ума, что сердце у него бьётся или не бьётся по приговору головы.

В Александре, напротив, всё показывало слабое и нежное сложение, и изменчивое выражение лица, и какая-то лень или медленность и неровность движений, и матовый взгляд, который сейчас высказывал, какое ощущение тревожило сердце его или какая мысль шевелилась в голове. Он был среднего роста, но худ и бледен, – не от природы, как Пётр Иваныч, а от беспрерывных душевных волнений; волосы не росли, как у того, густым лесом по голове и по щекам, но спускались по вискам и по затылку длинными, слабыми, но чрезвычайно мягкими, шелковистыми прядями светлого цвета, с прекрасным отливом.

Дядя представил племянника.

– А моего приятеля Суркова нет? – спросил Пётр Иваныч, оглядываясь с удивлением. – Он забыл вас.

– О нет! я очень благодарна ему, – отвечала хозяйка. – Он посещает меня. Вы знаете, я, кроме знакомых моего покойного мужа, почти никого не принимаю.

– Да где же он?

– Он сейчас будет. Вообразите, он дал слово мне и кузине достать непременно ложу на завтрашний спектакль, когда, говорят, нет никакой возможности… и теперь поехал.

– И достанет; я ручаюсь за него: он гений на это. Он всегда достаёт мне, когда ни знакомство, ни протекция не помогают. Где он берёт и за какие деньги – это его тайна.

Приехал и Сурков. Туалет его был свеж, но в каждой складке платья, в каждой безделице резко проглядывала претензия быть львом, превзойти всех модников и самую моду. Если, например, мода требовала распашных фраков, так его фрак распахивался до того, что походил на распростёртые птичьи крылья; если носили откидные воротники, так он заказывал себе такой воротник, что в своём фраке он похож был на пойманного сзади мошенника, который рвётся вон из рук. Он сам давал наставления своему портному, как шить. Когда он явился к Тафаевой, шарф его на этот раз был приколот к рубашке булавкой такой неумеренной величины, что она походила на дубинку.

– Ну что, достали? – раздалось со всех сторон.

Сурков только что хотел отвечать, но, увидев Адуева с племянником, вдруг остановился и поглядел на них с удивлением.

– Предчувствует! – сказал Пётр Иваныч тихо племяннику. – Ба! да он с тростью: что это значит?

– Это что? – спросил он Суркова, показывая на трость.

– Давеча выходил из коляски… оступился и немного хромаю, – отвечал тот, покашливая.

– Вздор! – шепнул Пётр Иваныч Александру. – Заметь набалдашник: видишь золотую львиную голову? Третьего дня он хвастался мне, что заплатил за неё Барбье шестьсот рублей, и теперь показывает; вот тебе образчик средств, какими он действует. Сражайся и сбей его вон с этой позиции.

Пётр Иваныч указал в окно на дом, бывший напротив.

– Помни, что вазы твои, и одушевись, – прибавил он.

– На завтрашний спектакль имеете билет? – спросил Сурков Тафаеву, подходя к ней торжественно.

– Нет.

– Позвольте вам вручить! – продолжал он и досказал весь ответ Загорецкого из «Горе от ума».

Усы офицера слегка зашевелились от улыбки. Пётр Иваныч искоса поглядел на племянника, а Юлия Павловна покраснела. Она стала приглашать Петра Иваныча в ложу.

– Очень вам благодарен, – отвечал он, – но я завтра дежурный в театре при жене; а вот позвольте представить вам взамен молодого человека…

Он показал на Александра.

– Я хотела просить и его; нас только трое: я с кузиной, да…

– Он вам заменит и меня, – сказал Пётр Иваныч, – а в случае нужды и этого повесу.

Он указал на Суркова и начал что-то тихо говорить ей. Она при этом два раза украдкою взглянула на Александра и улыбнулась.

– Благодарю, – отвечал Сурков, – только не худо было бы предложить этот замен пораньше, когда не было билета: я бы посмотрел тогда, как бы заменили меня.

– Ах! я вам очень благодарна за вашу любезность, – с живостью сказала хозяйка Суркову, – но не пригласила вас в ложу потому, что у вас есть кресло. Вы, верно, предпочтёте быть прямо против сцены… особенно в балете…

– Нет, нет, лукавите, вы не думаете этого: променять место подле вас – ни за что!

– Но оно уж обещано…

– Как? Кому?

– Monsieur Рене.

Она показала на одного из бородатых иностранцев.

– Oui, madame m'a fait cet honneur…[29] – живо забормотал тот.

Сурков, разиня рот, поглядел на него, потом на Тафаеву.

– Я переменюсь с ним: я предложу ему кресло, – сказал он.

– Попробуйте.

Бородач и руками и ногами.

– Покорно вас благодарю! – сказал Сурков Петру Иванычу, косясь на Александра, – этим я вам обязан.

– Не стоит благодарности. Да не хочешь ли в мою ложу? нас только двое с женой: ты же давно с ней не видался: поволочился бы.

Сурков с досадой отвернулся от него. Пётр Иваныч тихонько уехал. Юлия посадила Александра подле себя и говорила с ним целый час. Сурков вмешивался несколько раз в разговор, но как-то некстати. Заговорил что-то о балете и получил в ответ да, когда надо было сказать нет, и наоборот: ясно, что его не слушали. Потом вдруг перескочил к устрицам, уверяя, что он съел их утром сто восемьдесят штук, – и не получил даже взгляда. Он сказал ещё несколько общих мест и, не видя никакого толку, схватил шляпу и вертелся около Юлии, давая ей заметить, что он недоволен и сбирается уехать. Но она не заметила.

– Я уезжаю! – сказал он, наконец, выразительно. – Прощайте!

В этих словах слышалась худо скрытая досада.

– Уже! – отвечала она покойно. – Завтра дадите взглянуть на себя в ложе хоть на одну минуту?

– Какое коварство! Одну минуту, когда знаете, что за место подле вас я не взял бы места в раю.

– Если в театральном, верю!

Ему уж не хотелось уезжать. Досада его прошла от брошенного Юлиею ласкового слова на прощанье. Но все видели, что он раскланивался: надо было поневоле уходить, и он ушёл, оглядываясь как собачонка, которая пошла было вслед за своим господином, но которую гонят назад.

Юлии Павловне было двадцать три, двадцать четыре года. Пётр Иваныч угадал: она в самом деле была слабонервна, но это не мешало ей быть вместе очень хорошенькой, умной и грациозной женщиной. Только она была робка, мечтательна, чувствительна, как `большая часть нервных женщин. Черты лица нежные, тонкие, взгляд кроткий и всегда задумчивый, частию грустный – без причины или, если хотите, по причине нерв.

На мир и жизнь она глядела не совсем благосклонно, задумывалась над вопросом о своём существовании и находила, что она лишняя здесь. Но, боже сохрани, если кто, даже случайно, проговаривался при ней о могиле, о смерти – она бледнела. От её взгляда ускользала светлая сторона жизни. В саду, в роще она выбирала для прогулки тёмную, густую аллею и равнодушно глядела на смеющийся пейзаж. В театре смотрела всегда драму, комедию редко, водевиль никогда; зажимала уши от доходивших до неё случайно звуков весёлой песни, никогда не улыбалась шутке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21