Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оберег

ModernLib.Net / Публицистика / Гончаров Александр Михайлович, Дегтев Вячеслав Иванович / Оберег - Чтение (стр. 3)
Авторы: Гончаров Александр Михайлович,
Дегтев Вячеслав Иванович
Жанр: Публицистика

 

 


Ненавидящих же и обидящих нас прости, Господи, Человеколюбче! Ибо не ведают, что творят, неблагодарные».



СЫСКАРЬ

На отшибе дом.

Решил проверить.

Зашел в коридор.

Постучал…

От выстрелов

вздрогнули двери!

Отпрянул.

Но поздно.

Упал…

Вот так

и приходит к нам

смерть.

Глупее

и не бывает…

Уйдите!..

Не надо смотреть.

Здесь сыщик

за Вас

умирает.



3АСАДА

В той долине всё и произошло, малыш, год назад. Устроили засаду и ждали. Сутки просидели возле поля алых маков. Гудели шмели. Облетали лепестки с маков, головки прямо на глазах наливались соком, самое время их надрезать; еще чуть-чуть, и загремят 1 коробочки, и чёрное семя из них посыплется на землю. Сидели тихо. Твой отец был в тот раз на редкость послушным, не шумел, ел хорошо, и всё, что давали. Так что банка его любимого паштета осталась нетронутой. А вообще-то он был известным привередой. Раз, помню, спустились с гор в одно селение — туда за нами должен был прилететь вертолет, — я зашел в столовую, купил котлет из баранины. И сам-то не люблю их, а папашка твой, после одного случая, так на дух не терпел — ни баранов, ни котлет из них. Вынес. Предлагаю. Воротит нос. Ну и ладно, говорю. Сам съел одну, другую. Котлеты, конечно, не ахти, но голод не тетка. Он даже не смотрит. Принцип. Вокруг нас собаки сгрудились. Сидят, облизываются. А тут вертолет подлетел. Отец умирал по вертолетам — обо всём забыл, кинулся под винт. А собаки — к котлетам. Он — назад. Прогнал свору. Засуетился. Меня зовет. А я уже у вертолета, с пилотами здороваюсь. Он — ко мне. Собаки — к котлетам. Вернулся. А тут какой-то мотоциклист пронесся — да прямо по бумажной тарелке, на которой они лежали. Все равно не бросает. Но и не ест. Я залез в салон. Он увидел, со всех ног ко мне кинулся. А собаки — к котлетам. Остановился. Вернулся. Прогнал собак и, давясь, запихнул котлеты в себя. Через минуту сидел на мешках, смотрел сквозь поцарапанное стекло вниз и недовольно ворчал — икота мучила.

Ты, малыш, в этом отношении не в отца. Молотишь за милую душу. Но посмотрим, как в деле себя покажешь. Мак — дело кровавое… Что, уже опять есть хочешь? Экий ты, однако. Ну хорошо, давай сделаем привал. Неси вон ту палку, и вон ту еще, и ту…

* * *

Тогда в засаде он не привередничал — ел даже баранину. Морщился, а ел. Не любил он баранов, от одного запаха в ярость приходил — после давнего уже случая.

Как-то дня на три оставил его знакомому пастуху. «Пусть поживет у тебя на воле. Только смотри — я им очень дорожу…» Вот сидит чабан в юрте, наблюдает за овцами. Поодаль волкодавы взгляд его стерегут. Вдруг среди овец какое-то брожение. Пастух вожаку: гыр-гыр-гыр. Тот вскакивает — свора за ним, — и давай овец скручивать в гурт. И твой отец с ними. Но только наоборот всё делает. Они собирают, он — разгоняет. Вожак его за это покусал. Он стерпел. Чуял вину. А как правильно

— не мог уразуметь. Потому, наверное, и не ел ничего. Не заработал. Возвращаюсь, он встречает — худющий. Пастух говорит: «Никуда не годный, слушай. Глупый — и что ты им дорожишь?» — «Он мне больше, чем друг!»

Вот с тех пор и стал он овец недолюбливать. А заодно и волкодавов. Не лезь, не лезь к котелку. Ошпаришься. Экий нетерпеливый. Батя не был таким. Он солидно себя держал. А ты…

У него, пожалуй, только одна слабость была — до прекрасного полу. Что пьянит сильнее вина? — присказка есть. Лошади, женщины, власть и война. Для него второе было верным, для меня с недавнего времени — четвертое. Только война, только бой. После того, как игла и розоватая жидкость сгубили мою Аннушку — нет для меня других женщин… Оставалось только радоваться победам твоего отца.

Однажды гуляли вдоль речки. При мне ружье было. Постреливал забавы ради. А он гильзы из бурьяна доставал. Ружье у меня, помнишь, с эжектором, далеко гильзу выбрасывает. Надоело баловаться, и я просто так бродил, без цели. А он впереди бегал. Птичек спугивал, за лягушками гонялся. Обернется, взгляд поймает и улыбнется. А я ему рукой махну: дескать, хорошо всё… Заметил боковым зрением: с поля, с зеленей, парочка нам дорогу пересекает: впереди беленькая, а следом этакий рыжий бутуз. Просто отметил и всё. Через минуту уже и не помнил. Иду себе, думаю… Вдруг из кустов крик отчаяния. Подхожу. Рыжий плачет. А папашка, значит, с беляночкой уже… и такие счастливые, будто всю жизнь были знакомы и ждали этого мига. «Держи удар, — говорю неудачнику. — Что тут поделаешь, парень!»

Что это ты отворачиваешься? О-о, да ты, малыш, аристократ. И гильзы не носишь, и с простушками не водишься, не то что отец. Зато уж поесть — силён…

Но если б ты знал, как сам-то появился на свет. Не настырность бы твоего папаши, и были бы у тебя другие глаза и другие уши, и другой характер… Ну, насчет характера — ещё посмотрим. В деле. Вот дойдем до места.

* * *

Характер у него, конечно, был не ахти. Но тогда, в засаде, я нарадоваться не мог. Паинька просто… Затаились мы в тихой долине, у отрожины с черноземом. Этакая складка на местности, совершенно незаметная с вертолета. Сидели с напарником и с твоим отцом в мелкой землянке, под маскировочной сетью, возле поля, на котором алели маки. Цвет осыпался, головки наливались клейким соком, пора бы их уже надрезать, еще чуть-чуть, и загремят коробочки, и чёрное семя из них станет сочиться на чёрную землю. Пора, пора появляться тем, кто засеял это поле, тем, кто из нежных головок будет гнать густой сок и варить из него розоватый опий. И они появились. На рассвете. Когда всё покрывала обильная роса. Они приближались от соснового леса, что на той стороне долины, по белёсой от росы траве, оставляя за собой тёмную полосу. Они были на лошадях, с перемётными сумами. Пока один разамуничивал лошадей, остальные, не теряя времени, стали надрезать маковые головки и пристраивать к ним бумажные воронки. Тут мы и объявились. «Милиция! Руки за голову!» Они не подчинились. На коней — и ходу. Один — он был длиннорукий как обезьяна, — замешкался. Его-то и ухватил за ногу твой отец. Бандит отбивался отчаянно. Я бежал на помощь. Ещё секунда-другая, и наручники бы щёлкнули. Но сверкнул нож. Отец взвыл от боли и выпустил бандита. Тот на коня — и только топот копыт…

У твоего отца отказали ноги. Был задет позвоночник. Он стонал, боль была, видно, нестерпимая. Что делать? Вертолет прилетит только через сутки. Рация не брала базовую станцию — гора мешала. Решили на себе тащить. Идем час. Два. Три. Видим — доходит мой друг. Напарник, капитан Колюха, говорит: «Не спасти. Только измучаем. И его, и себя. Надо кончать». Я чуть не бросился на него. А через полчаса вижу — всё!

Остановились на пригорке, у рогатой сосны. Закат, помню, был — как кровь. Развели костёр. Разогрел я отцу паштет. Его любимый. Кормлю. А у него всё назад… «Ну, поешь, — прошу, — кушай, друг!» А сам… Так и не накормил. «Ну, давай, — говорю, — Колюха!» — и отворачиваюсь, отворачиваюсь — глаза отца сделались прямо как звёзды.

Капитан выстрелил. Ба-ах! Промахнулся. Крученая гильза упала рядом с отцом. Он к ней потянулся, из последних сил, чтобы подать — службу помнил! «Не спеши, капитан. Прицелься как следует. Не мучай.» Он во второй раз выстрелил. Ба-ах! Я вздрогнул. Эх, Колюха!

* * *

Наутро они проснулись рано. С первыми лучами солнца. Кругом сверкала обильная роса. Колючее солнце рассыпалось в ней мириадами хрустальных иголок. Черные горы кругом — улыбались…

Они шли по траве, роса осыпалась со звоном, словно

и в самом деле была хрустальной. Стоял июнь, но пахло почему-то снегом. Через полчаса подошли к одинокой рогатой сосне на пригорке.

— Вот это место, малыш. Тут он и лежит.

Сын подошел к сосне, под которой спал вечным сном его отец. Земля уже заросла травой, особенно зелёной тут и жирной. Обошел дерево, принюхиваясь, и… «пометил» его. Что он мог сделать еще? Ведь у собак всё не так, как у людей…

Человек курил, зажимая в кулаке папиросу — на сухом загорелом запястье синела наколотая группа крови, — курил, смотрел на своего молодого, бородатого друга и гадал: что вырастет из него? Много, ох, много в нем не отцовского. Хотя бы неутолимый голод. Но кое-что есть и знакомое. Недавно, например, схватился с волкодавами — не жалует их, как и отец, и, как и отец, спуску им не дает. Порвали они его, втроем, изрядно. Но он не поддался. Спину не показал. Ушел с честью, хоть и в крови весь, и нога приволакивалась. Бежит по улице — глаза блестят, вид геройский. Но только почуял хозяина — куда что подевалось? Заскулил, заплакал, стал жаловаться: и ноги-то его не держат, и весь-то он побит, поранен, что даже идти не может. Пришлось взвалить его, в конце концов, на плечи и тащить домой.

Но до чего легка, до чего приятна была ноша! Каким знакомым было это притворство, до чего родным казалась эта хитрость. Папашкины ухватки…

Но посмотрим, малыш, каким ты будешь в настоящем деле. Вот дойдем…

Человек и собака спускались в заповедную долину. Пёс бегал в высокой, нетоптанной, некошенной траве, то и дело поднимая то зайцев, то куропаток, — они были тут совсем непуганные и очень крупные, зайцы с ягненка, а куропатки чуть ли не с курицу, — пёс, играясь, гонялся за ними, а человек следил за этим то с радостью, то с ревностью, и душа его… Разум сомневался: будет ли толк из этого подростка? сможет ли он заполнить пустоту, которая вот уже год как саднила где-то внутри? Разум еще сомневался, еще не верил, еще не был готов принять, а душа… душа — пела.

* * *

Вот она, эта отрожина, — внизу. И мак, кровавый мак по ней. Почти как и в прошлом году. Может, чуть пореже. Ведь говорил, что выжигать надо три раза, и хорошенько! Нет, выжгли раз, и кое-как, поставили в отчетности «галочку», и хоть трава не расти. А мак вырос. И уже отцветает. Осыпается. Самая пора собирать клейкий сок. Варить розовый опий.

Они придут, малыш, приду-ут. И тот придет, кто зарезал твоего отца. Мы возьмем его. Он своё получит. Он за всё ответит. И за твоего батьку, и за мою Аннушку. Ты только не спугни их раньше времени. Мак — дело кровавое…

…Человек вдруг поперхнулся. Покачнулся, словно оступился. И упал, давясь кровью, в красные маки, спугнув со цветов стайку мохнатых шмелей. Пёс злобно ощетинился, резко повернул голову вправо-влево, ища врага. Его не было. Кровь, между тем, фонтаном хлестала из груди хозяина, сквозь пулевое отверстие. Пёс стал лизать лицо человека, пытаясь привести его в чувство. Оно остывало. Инстинкт подсказал собаке: конец! И тогда пес завыл. Тоскливо, с подвизгом, совсем ещё по-щенячьи… На заострившийся нос хозяина, на открытые в удивлении глаза медленно опускались алые лепестки маков, осыпалась жёлтая пыльца. Покружив, шмели стали усаживаться, но вновь поднялась — докатился звук выстрела.

На другой стороне долины, в сосновом лесу, длиннорукий человек, оторвавшись от окуляра снайперской винтовки, посмотрел на выброшенную затвором дымящуюся гильзу и пробормотал:

— Получил свое, ментовский прихвостень.

— Зачем мокрое развел, Хромой?

— Место все равно теперь уж засвечено. Уходим.

— Тогда кончай и кобеля.

— Ш-ша! Не тронь псину. Он порвал меня в прошлом году.

— Тот, кажись, покрупнее был.

— Тебе со страху он тогда львом показался. Этот! Чёрный и бородатый. Из-за него нога вот… Пусть теперь жрёт своего хозяина. Ха, благородный мститель!..

В пожухлой траве дымилась гильза.

* * *

Пёс выл над хозяином три дня. На четвёртый, когда труп вздулся и стал привлекать стервятников, он затащил его в промоину и забросал землей. Чем питался — неизвестно. Надо думать — зайцами и куропатками. По ночам приходили волки. Бродили поодаль, лязгали зубами, но приблизиться так и не решились.

Недели через три странную бородатую собаку заметили чабаны, и вскоре в долину прилетел милицейский вертолет. Пёс не подпустил чужих людей к могиле. Лишь когда привезли капитана, которого хозяин называл «Колюхой», пёс снял охрану. Капитан всю дорогу потерянно твердил: «Он же в отпуске. Говорил, к морю поедет…»

Пёс сдал пост и уже не проявлял никакого интереса к своему хозяину, которого грузили в оцинкованный ящик. Давясь, он проглотил килограмм ливерной колбасы и с удовольствием запрыгнул в салон вертолета. Был оживлён и весел и повизгивал от восторга. Капитан отметил, что молодой пёс, как и его отец, к вертолётам тоже неровно дышит, и это, пожалуй, единственное между ними сходство.

Да, он отличается, и притом сильно отличается от своего отца, — с горечью констатировал капитан, — тот бы так не поступил. Нет, не поступил бы…

А пес облизывался и нетерпеливо поскуливал — он хотел еще… еще колбасы.

Прости его, капитан, — он молод ещё и глуп.

ЧЕСТЬ ОФИЦЕРА

Герою Кавказа!

Генералу Шаманову

Без потерь перевал…

Где трубач, твоя медь?

Так держать, генерал,

Постарайся и впредь!

Боевой офицер,

Вновь тобою горжусь.

По Хаттабу прицел…

За державную Русь!

Декабрь 1999 г.


7,62

Посвящается Алле Яровицыной

Часы пробили семь. А ее нет. Неужто обманула? Странно, не похожа она на тех, кто обещает и не держит слова. Во всяком случае, месяц назад не возникло никаких сомнений, когда она обещала быть тут, на перроне, первого августа, в семь вечера; просила ждать ее в оранжевой ветровке ровно через месяц, именно первого, — у них, добавила, уже и билеты заказаны на обратный поезд.

И вот сегодня первое августа, и уже восьмой час, а ее всё нет. Наверное, и не будет. Вряд ли она просто опаздывает. Скорее всего, опять не судьба, как и пятнадцать лет назад. Тогда растащило, — похоже, всё повторяется. Первый раз встретились на сборах в Перми. Симпатия возникла с первого взгляда. Два дня они переглядывались, а потом целый вечер танцевали. Был «вечер отдыха», и они танцевали, каждый раз он приглашал только ее, а если объявлялся «белый танец» — она… она сама шла к нему через весь зал. Оба знали: надвигающаяся ночь — будет их ночью. А там, может, и не только ночь… Даже скорее всего — «не только». После танцев к ней подошел Витька Ростовский и во весь голос сказал: «Инга! Ты самая красивая. Я без ума. Разреши проводить, а?..» Все остолбенели. А Витька взял ее за руку и повел. В ее глазах застыл крик: «Ну же?! Ну!» А что — он? Ведь даже и не познакомились. А взгляды… что — взгляды?

И вот месяц назад встретились в поезде. Встреча казалась где-то далеко-далеко в прошлом, словно в другой, чужой жизни, где видел себя как бы со стороны, со спины, в третьем лице, и она, эта встреча, тоже улеглась на той полузабытой полке, в том же темном чулане, где юношеские мечты и честолюбивые грёзы, биатлон и соревнования, — там же и «вечер отдыха», — и где не оставалось уже различий между пятнадцатью годами и тридцатью днями, между днем и ночью, между сном и явью. Всё стало прошлым, историей, и величины эти, «вечер отдыха» пятнадцать лет и ночь в поезде месяц назад, странным образом сравнялись. И даже столкновение в тамбуре воспринималось сейчас, через тридцать дней, как какое-то давнее событие, а тогда это было настоящее потрясение, — когда они столкнулись глазами, вздрогнули, вскрикнули и улыбнулись друг другу. Они сразу угадали друг друга, и сразу всё вспомнили, без усилий. Сошлись, сблизились, и так и остались стоять у окна, и говорили… говорили и не могли наговориться.

Она рассказывала о своей дочери, какие у той зеленые глаза и золотистые волосы, точно как у мамы, только глаза покрупнее, а волосы погуще, а он кивал, но на самом деле почти ничего не понимал из того, о чем говорилось, он обалдело любовался ею, любовался ее страстью, с которой она рассказывала о дорогом, ее длинными прядями, которые пушил ветер, бивший в окно, и был до бесстыдства, болезненно счастлив, и не верил этому вдруг подвалившему счастью, и еле удерживался, чтобы не щипнуть себя, не хотелось длить сладкий этот обман, надо было просыпаться, ибо по опыту знал, сколь горьким потом бывает пробуждение. А она разошлась и уже не держала себя, откровенничала, говорила, что с мужем рассталась, так же как и со спортом, вполне безболезненно, тренирует сейчас городскую команду биатлонистов, но, похоже, скоро уйдет, платят унизительно мало; держаться нет смысла, не из-за чего и не из-за кого, все ребята в команде почти без данных, и что сейчас в отпуску и едет с подругой (которая, кстати, совсем ему не обрадовалась, хотя и встречались пару раз на соревнованиях, надменно ходила мимо, прямая и сухая как палка, с волосами, похожими на мочало), едет на Кавказ, подзаработать через одну контору, и тут же, сказав, заговорщицки прикладывает палец к губам: «Но только — тсс!» — и он в тон ей, поспешно: «Ну что ты — могила!» Она густо краснеет и начинает почти бессвязно болтать, стараясь, видно, отвлечь, отвести, совсем как раненая куропатка от гнезда, и эта жертвенность делает ее еще загадочнее и желаннее. Ах, судьба-злодейка…

«А ты всё там же, в своей Костомыкше?» — «Да», — отзывается он, почему-то смутившись. — «Бегаешь? Стреляешь?» — «Да, промышляю охотой.» — «Про тебя ходили легенды, как ты за двадцать километров — на лыжах в школу…» — «Я и сейчас еще километров за шестьдесят… на соседнее зимовье, за учебниками. Простые книжки надоедают быстро, а учебника хватает иногда на полгода. Особенно, если предмет трудный. Например, латынь». — «Латынь?» — «Мне нравится римская точность и краткость… А потом приходит лето, и я еду в Абхазию, к куму: вино, море, скалы

— Аршак заразил их покорять. Помнишь Аршака?» — «Такой маленький, кривоногий, шутник и балагур и совершенно бесперспективный?» — «Да, выше четвертьфинала никогда не поднимался, но его начальство и этим бывало довольно: единственный биатлонист на всю Грузию… и тот из Абхазии». — «А стрелял он, помнится, совсем даже недурно… Слушай, но ведь в Абхазии — война». За окном южный воздух быстро заполнялся лиловыми чернилами, и оттого глаза ее сделались почти черными, и в них горела тревога. «Да ну, какая война, — отмахнулся он. — Небось журналисты треплются». — «Но по телевизору…» — «У меня нет телевизора. Аршак пишет, отдохнешь, мол, как всегда». Она смотрит на него, не мигая, и вдруг с чисто женской непредсказуемостью говорит: «Хорошо зарабатываешь, если в такое время»… — «Работа — грех завидовать. На зимовье иногда с волками и воешь. Правда, с позапрошлого года нашел себе еще одно занятие, кроме учебников… Постой, я сейчас». Через минуту вернулся с гребнем из коричневатой кости. «Вот! Режу вечерами». Она взяла в руки и не удержалась: «Ка-акая красота!» Заломив рога, бежали олени; на нартах восседал веселый каюр в кухлянке. «И это ты всё — сам?» — «Сам. Нашел бивень мамонта, и теперь вот… В общем, дарю». — «Но это, наверное, стоит бешеных…» — «Перестань!» Она смутилась и долго рассматривала, прицокивая языком, оленя, каюра, откуда-то взявшуюся лайку с закрученным хвостом, вертела, поворачивала, ковыряла ногтем… «А у вас в самом деле — белку в глаз?..» — «Нет. У мелкашки пуля тупая, сильно рвет шкурку на выходе — брак. Из ружья, дробью номер девять, — аккуратнее». — «А правда, чтобы спугнуть затаившегося соболя, на пуле делают надпилы — звук получается…» — «Нужна самозарядная винтовка — одной пулей спугнул, другой — срезал…»

Так они и ехали. Стояли в тамбуре, смотрели в черную южную ночь и говорили, говорили в общем-то о совершенных пустяках, а со стороны могло показаться, что шепчутся, посмеиваясь, о чем-то важном и очень интимном.

Ах, как давно это было! Словно и не месяц назад, словно и не со мной, а с кем-то другим, чужим человеком…

Проходивший мимо проводник тронул за локоть и вывел из того влюбленно-сомнамбулического состояния, где нет ни времени, ни реальности.

— Купе не нужно? — и не дав ответить, сунул в руку ключ. — На нижних полках телевизоры, зато верхние свободны.

— Сколько… сколько надо? — не верилось, что такое бывает.

— Потом, парень, потом… О, fortunas! ..

* * *

— Может, вместе к Аршаку? — говорил утром. — Он будет очень рад.

— Нет, нет. Нас ждут, каждый день расписан, и даже билеты на обратную дорогу уже заказаны.

— Что же это за дело такое важное?

— Секрет. Но чтобы ты не сомневался — вот тебе залог. — Ветровка была яркая, оранжевая, и еще совсем новая. В ней и встречай меня на перроне — чтоб издалека…

— Весь месяц мне будет тебя не хватать.

— Всего тридцать суток… А первого августа, в семь вечера, под часами, хорошо? — И, видно, желая отвлечь, сказала вдруг, заглядывая в маленькое зеркальце: — Что за чудо — этот твой гребень. Прямо хоть волосы под него перекрашивай…

— Еще чего? Такие красивые, золотистые…

— Надоели, очень яркие. Впрочем, как скажешь. — И подмигнула. — Мне с тобой было хорошо. Такого у меня еще не бывало.

— Извини, что так получилось… Я не виноват.

— Перестань, наоборот, всё было просто здорово. Потрясающе!

На этом и расстались. Женщин забрал автобус, ожидавший их специально. Я помог погрузить их увесистые полосатые капроновые мешки, распрощался и целый час ждал Аршака, а потом, когда он наконец-то прикатил на побитом своем «Москвиче», выслушивал его упреки: почему не уговорил девчат? — почему не задержал их хотя бы на часок?.. Но упреки его пролетали мимо ушей; в ушах же стояли последние слова Инги, ее неподдельный вроде бы восторг, но в то же время… Я крутил, поворачивал слова ее и так, и этак, и чем больше крутил и поворачивал, тем всё больше казалось, что в словах этих кроется какая-то уж очень тонкая или очень язвительная насмешка, и потому я испортил эквилибристикой этой настроение себе вконец и попробовал не вспоминать больше ни о разговоре, ни о прошедшей ночи. Я очень старательно, всю дорогу, стремился исполнять данное себе слово — не вспоминать ничего, ни ночь, ни фразу, не изводить себя попусту, а просто ехать, слушая Аршака, и поддакивать, — нет, не получалось, приходили, увы, по-прежнему лезли в голову всякие непрошеные мысли и сомнения, я злился на себя (вот еще неврастеник-то!), но ничего не мог поделать. И только когда приехали к Аршаку, и я обнял куму, подкинул к потолку маленького Ашотика (он сказал серьезно: «Крестный — это кто поможет крест нести, да?» — «Да, да, — засмеялся Аршак. — До прошлого года, помнишь, молчал, и вдруг заговорил — сразу афоризмами»), а потом сели за стол, выпили вина, посмотрели друг другу в глаза, улыбнулись, и я расслабился, — и лишь тогда стало легче. Аршак, глядя на меня, тоже посветлел, порывшись в сундуке, достал альбом со снимками, где мы все молоденькие, белозубые, и на одном из фото — Инга, в центре, среди прочих девушек, царственная, в лыжном костюме, с распущенными волосами, стянутыми на голове вязаной шапочкой — как короной. «Эта? Как же, помню… — со вздохом сказал Аршак. — Королева!» — я кивнул согласно, и мы выпили еще.

Надолго засиделись в ту ночь. Вино в этот раз не пьянило, но что-то бунтующее производило в мозгу, двоило не в глазах, а сознание, и я опять видел себя со стороны, вроде я и не я сижу за столом, напротив — друг, которого знаешь полжизни, на столе, среди бутылок, разделяя вас и соединяя одновременно, горит свеча, электричества тут давно уже нет, на окнах затемнение, и вы сидите как в склепе, вспоминаете юность, рассматриваете фотографии (ни на одной больше не было Инги, зато почти на каждой неизменно красовалась ее подруга, с волосами как мочало, имя которой вы так и не вспомнили, как ни пытались), перебираете сборы, соревнования, поминаете друзей и подруг, кое-кого уже и на свете нет, кого добрым словом, а кого еще как, а земля… а земля между тем вращается, вместе с домом, с садом, виноградником, с горами и морем, неумолимо поворачивается наша твердь, плывет вокруг свечи, и с каждым градусом ее поворота вы становитесь старше, и ближе к рубежу, одинаковому для всех, и нет и никогда не будет никому пощады, и все кончат одним и тем же, и этот великий закон бытия жесток до безумия и до гениальности прост и прекрасен, и в этом-то и есть, пожалуй, Промысел, ну так выпьем же за ушедшую молодость, за друзей, живых и мертвых, за любовь, за… ave vita! — здравствуй, жизнь! — обреченные на смерть приветствуют тебя!.. Потом вы как-то резко, вдруг, останавливаетесь, словно бы наткнувшись на какую-то стену, и Аршак говорит обыденным, протрезвевшим голосом: «Спортивный опыт мне"сильно пригодился. Я сейчас — охотник за снайперами.» Как? У вас тут в самом деле, что ль, война? Но где же?.. За горой, как ни в чем не бывало отвечает Аршак. Ребята дежурят круглые сутки, в основном, конечно же, абхазы, но есть и русские, казаки, или называющие себя казаками, есть греки, армяне, адыги, черкесы, даже грузины, местные, причерноморские; военные действия, добавляет, зевнув, начинаются с десяти часов, к тому времени грузинские гвардейцы приезжают из города на своих грузовиках, он же, Аршак, ходит на позиции через двое суток на третьи или же когда случается в том нужда, ведь он не простой снайпер, он не заурядный убийца ничего не подозревающих людей, он — охотник за снайперами, высшая квалификация, элита…

— Если б не помощь горцев да если б не казаки… — сказал Аршак на прощанье. — Знаешь, какая у них дисциплина! Недавно одна грузинка указала на двух казаков — изнасиловали. Собрался круг. Постановили: по пятьсот плетей. Так и засекли.

Я долго не мог заснуть. Прислушивался — всё было как всегда. Пели цикады, где-то кричал ишак, в горах выл шакал — и всё это глохло, вязло в густоразведенной синьке ночи. Да, всё было как всегда, и в то, что кругом идет война, трудно, невозможно было поверить…

Утро проявлялось как на фотобумаге: туманное, сырое, расплывчатое. Звуки глохли во влажном воздухе, контуры гор расплывались. Собрав скальную амуницию, отправился к любимой скале, похожей на клык, — Уч-аджи. Со мной увязался Ашотик — он, похоже, всю ночь не спал, — а с ним двое козлят с острыми рожками.

— Сейчас взойдет солнце, и нам станет жарко, — сказал мальчик, и мне ничего не оставалось, как согласно кивнуть.

Подошли к скале, я положил ладонь на потный, теплый бок: «Ну, здравствуй, старушка!» И она, кажется, отозвалась: «Привет, бродяга! Опять явился…» Стукнул молотком, и скала звонко откликнулась гулом до самой вершины — оттуда посыпались камешки, — старуха не терпела фамильярности.

— Сердится, — сказал Ашот.

— Пересердится. У нее каменное сердце. Размявшись, надел оранжевую ветровку и не спеша

пошел по знакомому маршруту. Лез по стене, а снизу за мной следили малыш и козы, которые даже пережевывать перестали. Был соблазн крепиться на прошлогоднюю страховку, но я, к счастью, переборол его и забивал свежие крючья. Поднимался медленно и осторожно — было почему-то очень страшно разбиться на глазах у мальчика и козлят, — я поднимался, а в голове перекатывались вопросы: что, так и будет тишина? — ни выстрела, ни взрыва. Тишина, идиллия, малыш с козлятами — даже и не верилось, что кругом — война… Что-то не ладилось у меня сегодня: то путался в страховочных концах, то ломал ногти, то молоток выскальзывал из рук, то ударялся пребольно о выступы, которых в прошлом году вроде как и не было, и вот, уже на середине скалы, сорвался вдруг и полетел, раскинув руки и цепляясь за кустики полыни и выступы, и этих спрессованных мгновений между жизнью и смертью хватило, чтобы как в свете неона увидеть недавнюю ночь в поезде, — всё высветилось в мозгу фосфорно и помимо воли, как бы пунктирно:

— вот вы в свободном купе, где на нижних полках телевизоры, а на полу навалены какие-то узлы, и оба вы как пьяные;

— ты говоришь, несешь что-то невпопад, и не смешное вовсе, а она смеется, и вас влечет, вас тянет друг к другу;

— вот ты целуешь ее: «О, целуй меня до боли!..» — шепчет она со всхлипом и покусывает за ухо;

— вот вы на верхней полке, и ее висящая нога вздрагивает в такт движению, и шепот, пьянящий шепот: «Ты самый!.. Я столько… Я умру без тебя…» — и ты сам готов умереть за эти слова;

— а вот вы летите с полки (кто-то рванул, видно, стоп-кран), она падает на узлы, а ты успеваешь раскинуть руки и ухватиться за полки, и, вися так, в последних содроганиях, орошаешь ее лицо, ее волосы, ее грудь, и она, прогибаясь, только вздыхает: «О-о, милый!» — а тебе до рези, болезненно, стыдно;

— всё это пронеслось в сознании в те несколько скрученных в клубок мгновений, помимо воли, помимо желания никогда не вспоминать, пока летел роковые метры вдоль стены до страховочного кулачка, летел, и было ужасно страшно разбиться на глазах у ребенка, — но хорошо, обвязка шведская, и не сильно потертая, выдержала, хоть и заскрипела, заскрежетала вся, и костыль попался новый, без дефекта и ржавчины, и забит был надежно, и сам за зиму не очень разъелся, — лишь скрипнуло, треснуло, да шлепнуло о гранит так, что сопли на стену, считай, легко, даром отделался, и после этого протрезвел словно, очнулся от дремы, вся сонная одурь слетела мигом: ну, здравствуй, жизнь!..

Снизу раздалось:

— Крестный, тебя сейчас Бог спас, да?

Вытирая кровь из носа, перебрался на карниз — не отпускало ощущение чуда, может, и спасся потому только, что внизу стоял мальчик, на чьих глазах нельзя, грех было разбиваться? — закрепился, сделал гамак, и решил перекусить: всегда после таких смертельных встрясок у меня сосет под ложечкой и появляется волчий прямо аппетит.

— Эй! На стене! Слезать надо.

— А что случилось?

— Пока ничего, но может… В два часа фугасы над скалой пойдут.

Внизу стоял человек в бараньей папахе; на штанах красные лампасы; за голенищем — плетка.

— И зачем только люди лазят по скалам?

— А зачем — воюют?

— Я — казак. — Когда сблизились, казак заправился, сдвинув набок папаху, щелкнул каблуками кирзовых сапог и представился". — Лавр. — Рука у него оказалась тонкая и белая.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16