Оберег
ModernLib.Net / Публицистика / Гончаров Александр Михайлович, Дегтев Вячеслав Иванович / Оберег - Чтение
(стр. 15)
Авторы:
|
Гончаров Александр Михайлович, Дегтев Вячеслав Иванович |
Жанр:
|
Публицистика |
-
Читать книгу полностью
(466 Кб)
- Скачать в формате fb2
(954 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|
|
Тишина. Ни удали, ни стона. Белый плёс. И катится волна. ЗАПАХ СЧАСТЬЯ (Парфюмерный блюз)
Утром двадцать первого сентября, в семь часов тридцать минут по московскому времени подполковника Андрея Вячеславовича Требунского разлюбила жена.
Это роковое утро было окрашено кровавыми сполохами между набрякших туч, сполохи сверкали, а грома не было, и это еще более драматизировало необычное утро, и оттуда, сквозь раскрытую форточку, наносило ароматными благовониями, то ли тучи принесли в себе благоухания тропиков, запахи экзотических трав, сжигаемых жрецами и шаманами в языческих капищах, для создания и обострения психологического фона, то ли наносило ладаном и мир-ром из стоящей ниже по склону церкви, — там готовились к какому-то празднику и уже возжигали, похоже, кадила. Как бы то ни было, но в это странное, неулыбчивое, тревожное утро, с особым, непередаваемым ароматом, разлитым, растворённым в воздухе, жена сказала, что он изверг и гад и что она жалеет о прожитых с ним годах.
Она была натурой романтической, мечтательной, изнеженной, любила ангорских кошек с зелеными глазами, желтых экзотических канареек и теплые, «растительные» запахи. Когда приближалась, в памяти помимо воли всплывала картина: луг после короткого летнего дождя, из леса тянет мокрой перезрелой малиной и пыльцой крапивы, а над дальним оврагом — перекинулась радуга, и они в беседке: рука в руке. Когда проходила мимо — за ней долго держался шлейф нежной чистой свежести, нечто озоново-лавандовое, он расходился конусом, косым клином, тот шлейф, подобно следу за лодкой, скользящей среди бело-желтых кувшинок и речных чувственных лилий, колыхался, смешиваясь, накладываясь, превращаясь с каждой секундой в новое сочетание запахов, неизменно чистых и возвышенных, где на поверхность выплывали то чайная роза, то белый пион, черная сирень перебивалась сиренью зеленой, индийской, розовая ягода перетекала в жасминную розу, цветущий аризонский кактус мешался с дубовым альпийским мохом, и уже отдаленно слышались нежные отзвуки то ли гвоздики, то ли фиалки. Она бывала всякий раз разной, как подобает настоящей женщине, и потому была всякий раз неотразима и желанна. Она не читала полемики по этому поводу между мисс Элизабет Арден с мадемуазель Коко Шанель, а может и читала, но не вникала в суть спора двух примадонн от парфюмерии, она просто следовала своему естеству, следовала неосознанно, инстинктивно, вкрадчиво, по-женски.
И вот сегодня она сказала, что жалеет не только о прожитых с ним годах, но и о том тепле, о том свете, которые дарила ему, не получая взамен даже слабого отражения. Она, конечно, знала, догадывалась, что все мужчины эгоисты, одни больше, другие меньше, — ей же попался какой-то особенный изверг и гад.
Нет, нет же! Она очень несправедлива к нему. И очень жестока.
Она всю жизнь была для него идеалом женщины. Ее духи, ее слабость и ее «конёк», которые она коллекционировала с юности, чуть ли не каждый день перебирая ими, как аккордами, неизменно, в любом сочетании, распространяли для него запах любви. Они были всякий день разные, гардероб запахов, как она выражалась, у нее был довольно широк и пространен, но ограничен, однако, цветочными, амбровыми и фруктовыми запахами, ароматами солнечными, радостными, сверкающими, где поднимались на поверхность то бергамот со своей шипучестью, легкий и острый, то альпийская лаванда, то ветивер с Гаити, то кавказский шалфей, то парагвайский апельсин, то майская роза, огранённая жасмином из Грасса, где произрастают самые лучшие цветы, — но всякий раз, какую бы симфонию ароматов она не сотворяла, всякий раз это был ее индивидуальный запах, запах дорогой и волнующий, пряно-цветочный, это был запах его любимой женщины, это были ноты его сердца. Он обволакивал, тот аромат, покорял, раскрываясь пышно, словно экзотический заморский изысканный бутон, за свежестью следовала вкрадчивость, затем кокаинистое, сладкое притяжение, и следом — сумасшедшая глубина. Голубая бездна возвышенного забытья, из которой не хотелось выныривать.
И вот всё кончилось. И он, оказывается, изверг и гад… Ну да Бог ей судья!
Он был натурой, стремящейся к независимости. Стремящейся, но не имевшей ее. Про него говорили, что он космополит без сожаления, эстет без ностальгии, но это тоже было неверно; от него вместе с запахом замши, добротного военного сукна-габардина и табака исходило нечто покоряюще-убедительное и властное, смесь разумной иронии и изящной беспечности, помноженное на суровую школу жизни, — стоило посмотреть на его коротко стриженный затылок, как возникал в памяти запах «Шипра» на морозе и скрипящей военной кожи, — суровая служба, огранившая весь его облик, отсекшая всё лишнее, сиюминутное, была повинна в этом, и потому всякий раз, когда она обнимала его за сухую, мускулистую шею, ей виделся тот осенний солнечный день из далекой юности, всплывали в памяти волнующие краски увядания, строгие, но одновременно и пронзительные ароматы распадающейся на атомы жизни, смешанные с чувственными, теплыми благоуханиями здорового мужского тела, принадлежащего исключительно ей, ей одной, безраздельно и навсегда, а еще запах табака, перестоялой полыни и простого, чистого белья, пахнущего складом и казармой. Он был тогда курсант и находился в отпуске по поводу женитьбы. Они поженились только что накануне и жили целую неделю на осенней даче, это были прекрасные, безумные дни, полные счастья, прерываемые вечерними безмолвными стояниями на краю облетающего сада, где горела красная рябина и посвистывали флейтово дрозды-рябинники, и она чувствовала тонкие ароматы засыпающей природы, и все эти запахи были терпкими, «мужскими»: побитые первыми утренниками ягоды терновника, отсыревший тмин, перестоялый, увядающий шалфей, вишневая горьковатая темпера и пахучий хмель по древней изгороди, и всё это мешалось с еле заметным запахом его папирос — он, страшный эгоистv как все мужчины, просто невероятный нарцисс, уже и тогда, курил ей чуть ли прямо не в лицо, предполагая, видимо, что ей это приятно, и странное дело, тогда ей в самом деле был приятен дым его ужасных папирос, который лишь подчеркивал благоухание свежевспаханной земли, распахнутого, словно атласная постель, чистейшего чернозема, оттенял аристократизм его поскрипывающей военной кожи и мускусный аромат молодого, ей, только ей принадлежащего мужского, любимого тела, ждущего малейшего знака, малейшего зова.
Вдохновенье, любовь и еще что-то такое же прекрасное рождалось в ней, наполняло ее острым и шипучим, как шампанское, пьянящим счастьем, и она еле сдерживалась всякий раз, чтоб не выдохнуть в бессвязном стоне: а-ах!
И вот он разлюбил ее. Это ей теперь уже ясно. А может, никогда и не любил? Она всегда отмечала его сдержанность, прохладность, погруженность в себя, списывая это на характер и на специфику службы, он был военным прокурором, а такие профессии, как известно, не располагают ни к сантиментам, ни к восторгам. Он даже не отреагировал никак на то, что она подарила как-то ему на день рождения одни очень хорошие духи — «независимый ум, яркая индивидуальность», — со специфическим названием «Эгоистэ», — нет, не среагировал. Похоже, не удосужился даже название прочитать… Она позвонила с горя дочери в маленький приграничный городишко, где дочь жила на заставе, хотела поплакаться, отметив между прочим, что сквозь раскрытую форточку наносит в комнату росистым ароматом увядающих вишневых деревьев, первой паутиной, полетевшей над усталой за лето, зяблой землей, а из церкви снизу тянет таким византийским колоритом, отчего вдруг вспомнилось слышанное где-то выражение «благорастворение воздухов», и когда их наконец-то соединили, мать и дочь, через тысячи километров, — дочь с первых же слов матери о гадах-мужчинах, о неблагодарных извергах, взяла инициативу в свои руки, и на мать выплеснулся целый фонтан претензий к своему благоверному: завез, гад, в какую-то дыру, на край света в прямом смысле, со стиркой, уборкой, готовкой уже в старуху превратилась, ничего нет, в смысле: кино, театра, общества, перспектив никаких, в смысле: карьеры и денег, а детей уже двое, ох, ах, — что мать о своих проблемах даже и заикаться не стала. Попробовала успокоить, пообещала кое-чем помочь. С тем и положила трубку. Боже мой! У них с мужем уже два года, как внуки, а они… а они всё еще отношения выясняют. Ну пусть, пусть только домой заявится!
В этот вечер домой ночевать он не пошел. Заночевал на работе. Всю ночь ворочался на жестком казенном диване, размышлял, анализировал. Конечно же, думал, он мало, очень мало уделяет ей внимания, да и где тут, с такой службой — то самострелы, то побеги, то дедовщина, то черт знает что такое, — где тут найти свободное время и лишнюю энергию, когда еле добредаешь до дома. Он совсем забыл, что, оказывается, еще неделю назад у них был юбилей — двадцать пять лет со дня свадьбы, а он и запамятовал, — так вот отчего у жены срыв. Э-эх, старый, выживший из ума коняга!
На следующий день он стал ждать какого-нибудь знака со стороны жены, но она не звонила, — а ему уже хотелось ее борща, надоела сухомятка, а ходить обедать в роту охраны было стыдно, ведь как-то придется объяснять свое положение, как дошел до такой жизни. Он соскучился и по кошке Маруське, да и по кенару, неутомимому певуну Гоше тоже соскучился, а также по их пахучему, ароматному дому. Но она не звонила, не звала. И он остался ночевать в кабинете еще одну ночь. Взял в библиотеке несколько книг и журналов по косметике и парфюмерии, вызвав в свою сторону недоуменные взгляды библиотекарши. Начал листать, и словно провалился в какой-то иной, непознанный мир. Оказывается, в том мире было столько интересного и просто занимательного, что он читал как школьник, до самой глубокой ночи. Узнал, например, что использование свинцовых белил во времена Елизаветы приводило к выпадению волос, поэтому у женщин в те времена были такие высокие лбы, и что сама Елизавета умывалась через день красным вином и ослиным молоком, остальные дамы использовали кто дождевую воду, кто собственную мочу, и что Кристиан Диор, произведший революцию в парфюмерии своими альдегидами, утверждал, что настоящая женщина никогда не станет говорить о своем возрасте и о своих духах, а также узнал, что известные духи «Эскада» названы в честь лошади, победившей на скачках… Он полулежал на диване, а через открытую фрамугу оглушительно пахли облетающие хризантемы, которые разводили на клумбах караульные солдаты, своей свежестью и прохладностью напоминающие первый одеколон, как он узнал из брошюры, кёльнскую воду № 4711, родоначальницу всей парфюмерной империи, где бодрящая смесь запахов объединяла аромат лимона, апельсина, бергамота, розмарина и еще Бог знает чего.
Время от времени, откладывая книгу, он мучительно размышлял. Конечно же, он мало уделяет своей жене внимания, не интересуется ее жизнью, ее увлечениями, ее любимыми духами, которые она коллекционирует всю жизнь. Оказалось, что в этом увлечении бездна интересного, пропасть нюансов, а он не знает даже, какой сорт духов интересует ее сейчас. Нет-нет, что-то, кажется, вспоминается. Какая-то новая, похоже, французская фирма с длинным и достаточно сложным названием. Что-то она говорила про самую последнюю разработку в странной, скорее пикантной упаковке, и когда говорила про те духи, сыпались эпитеты: непревзойденные, изысканные, люкс. Он тогда как всегда усмехнулся про себя и тут же забыл, поглощенный своими делами, более важными. А вот сейчас вспомнил и покорил себя: ну что за эгоист! Конечно же, жена несчастлива с ним, с дуболомом, ему бы только дезертиров судить, а жене, с которой прожил половину жизни, уделял внимания меньше, чем кошке Маруське. Но ведь и она могла бы подумать о его больной пояснице. Ведь сколько раз уже просил связать что-нибудь из шерсти.
Так прошел этот день. А потом прошел еще один и еще.
Она все эти дни и ночи плакала и корила себя за свою резкость. Это ж сколько денег изводит, говорила себе, на всякие парфюмерные причуды, а о его больной пояснице, жестокосердная, так и не удосужилась подумать. А он, бедняжка, всегда безропотно и даже с улыбкой выполняет ее прихоти. Ну и что с того, что забывчив стал последнее время, забыл такую важную для них обоих дату, — все-таки годы берут свое, да и проблемы, проблемы, проблемы со всех сторон. А тут еще она со своими претензиями, со своими духами. А ведь у них уже внуки. А она всё еще молодится. Твой удел теперь, сказала себе строго, — кухня, телевизор, вязание. Всё, теперь она станет другой. Только бы он вернулся. Только бы не сделал с собой чего-нибудь. И, выскочив из постели, достала из кладовки фанерный почтовый ящик и стала складывать в него все свои драгоценные пузырёчки и флакончики, обливаясь слезами. Сложив, упаковав, написала адрес дочери и уже потянулась было к молотку и гвоздям, но остановилась. Захотелось на прощание полюбоваться. Она распаковала ящик, расставила полукругом, как капеллу, флаконы, раскрыла их, и комнату наполнил неслыханный, буйный аромат, сумасшедшее благоухание. Она надела свое лучшее белое бальное платье, нашла пластинку с балетом Чайковского «Щелкунчик», поставила «Вальс цветов» и пошла, и поплыла вдоль душистого полукруга… Вот старые, но очень любимые духи «1983», где волнующий букет жасмина, иланг-иланга и бергамота распускается в теплой сладости сандала и амбры, духи для волшебных моментов;
— вот «Наоми», где невинность лилии и жасмина подчеркивается, оттеняется сладострастными ирисом и илангом, соблазнительный аромат с шармом молодости и ликования;
— вот «Сангора», где фруктовый вкус, наполненный солнцем, охваченный опьяняющими запахами белых цветов на чувственном фоне экзотических деревьев и мускуса, зовущий в чудесные, дальние страны;
— вот «Мелодии», с оттенками апельсина и персика, туберозы и жасмина, для изящных, нежных женщин;
— вот «Лигур», теплый и чувственный цветочный запах с преобладанием гардении, жасмина, иланг-иланга на сандаловой основе, для женщин, влюбленных в свободу;
— вот духи «Изис», лучезарный букет из розы, жасмина, иланга, оживленный экзотической основой сандала и мускуса;
— а вот для гурманов «Майская роза», настоящий бриллиант среди духов, поистине сказочная композиция из прованской розы и жасмина из Грасса, подчеркивающая драгоценную россыпь вкраплений мускуса, словно созвездие сапфировых кристаллов…
Она кружилась, кружилась в чудесном благоуханном мирке-коконе, пронизанном светом божественной музыки величайшего российского генля, от запаха к запаху, от аромата к аромату, от аккорда к аккорду, она прощалась со своей молодостью, со своей любовью, со своей прошлой жизнью. Ей было грустно и легко. Адью…
Наутро была пятница, она пораньше, чтоб не передумать, отнесла посылку на почту и отправила на далекую заставу, в подарок дочери — то-то радости будет! — чтоб не было той скучно и чтоб помнила маму.
Он же в это утро пораньше закончил с делами, и уже в полдень, где-то в четырнадцать тридцать ушел со службы и направился в центр города, где были дорогие парфюмерные магазины. Бродил несколько часов, забыв о своей больной пояснице — она перестала ему досаждать, он и забыл о ней. Целый мир непознанный, мир нежности, мир красоты и роскоши, мир чудесных грез открылся ему… В одном магазине молоденькая продавщица с разноцветным макияжем, спектр цветов которого простирался от трех до бесконечности, предлагала, мило улыбаясь, знаменитые «Шанель № 5», старинные, классические духи, воплощение вечной женственности, щебетало это прелестное дитя, улыбаясь с надеждой, где в «ноте сердца» проступает майская роза из Прованса и жасмин из Грасса, и ему помимо воли вспомнились вдруг — ведь обоняние не контролируется рассудком! — слова из «Анжелики», что «настоящие розы, мадам, растут только в Провансе» и что лишь на юге Франции сохранился еще истинно французский дух — дух галантной дерзости и неподдельного очарования; а девушка продолжала между тем щебетать про «ноты шлейфа», в которых слышится сандал из Мисор и бурбонский ветивер. Нет, не то! — остановил он продавщицу. Может, «Шанель № 19»? — было следующее предложение. Порывистый букет, который раскрывается во всей полноте при малейшем движении. Нероли из Грасса, гальбанаум, майская роза, опять же из Грасса, этой столицы парфюмерной империи, ирис из Флоренции, нарцисс, дубовый мох, кедр из Вирджинии. Глаза девушки вдохновенно горели. Совсем как у его жены, когда она начинает говорить о духах. Но он и тут сказал: нет. Нет!
В другом магазине были в основном духи, связанные как-либо с громкими именами. Были тут духи Паломы Пикассо, дочери великого и до сих пор загадочного художника, которую отец называл «голубкой», жгучей испанки с роковыми чертами лица и с ярким чувственным ртом. Были духи от Кристиана Диора, настоящего революционера в парфюмерии, которые называются в честь сестры маэстро «Мисс Диор», аромат которых подобен, сказали ему, классической музыке, существующей вне времени и не подверженной влиянию моды, и где дубовый мох сочетается с гарденией, «жасминной розой», а нероли с амброй оттеняются розмарином. Духи с двойным дном и с тройным составом! Были духи от Версаче, очень, просто оч-чень женственные, чисто дамские, теплые — за счет миндаля, — безумно чувственные. (Миндаль вызывал у него в памяти детство, маму, ее пироги с миндалем — на него и сейчас пахнуло былым счастьем). Были духи Сальвадора Дали — «Король-Солнце», в виде эксцентричного портрета любимого художником Людовика XIV, боготворимого, как известно, великим сюрреалистом и были духи просто — «Сальвадор Дали»: губы и нос с двусмысленно-смелыми формами и пропорциями, где гармоничная смесь из роз и жасмина, сандалового дерева, мирра и ладана. Духи, предназначенные для верхних и средних «нот» ароматного «аккорда». Нет! Всё это тоже было не то. Все эти симфонии ароматов, кантаты запахов, увы, не соответствовали тому далекому камертону, который еле слышно, но звучал в его памяти.
Он попытался объяснить, чуть ли не на пальцах, что ему надобно, девушка задумалась, нахмурив прелестный чистый лобик, и вдруг уверенно сказала, что такие духи нужно искать не в их магазине, а следует зайти в представительство одной французской фирмы, — это тут неподалеку, за углом, может там… Он пошел по указанному адресу, и вскоре увидел вывеску «Фредерик М» — латинскими буквами. Там девушка с розовато-фиолетово-зеленой челкой показала несколько видов духов их фирмы и дала им характеристику. Например, «Мармара» что означает «Мраморное море», где смелое сочетание пьянящих ароматов белых цветов, которые тонко очаровывают своими пряными оттенками — перец, кориандр, — на фоне амбры, циветы и оппанакса; дьявольски женственны. Нет, покачал он головой, не то. Может, «Джохао»? Теплый цветочный аромат, с оттенком апельсинового дерева и жасмина; приглушенный вкус ванили с легким отзвуком мускуса; воплощение чувственной женственности. Хорошо, конечно, улыбнулся он милой девушке с разноцветьем волос, но, увы, и это не то. Нужно нечто эдакое… — пощелкал пальцами. Может, «Дориан»? Стойкий экзотический шлейф восточных ароматов в сочетании с цветочными запахами (бергамот, иланг-иланг, апельсин), сливающиеся с чувственными пряностями душистого перца, гвоздики, мускатного ореха на фоне пачули и амбры. Он понюхал, голова закружилась как от глотка шампанского (недаром иланг-иланг называют цветком цветов), какие-то чудесные, индокитайские образы ворохнулись в памяти; он непонятным образом ощутил рев носорогов, мягкую крадучесть черной пантеры, треск растущего бамбука, и свет увидел, густой, оранжевый, солнечный свет тропиков среди свежей чувственности водяных цветов. Но и это было не то. Девушка с розовато-фиолетово-зелеными волосами задумчиво-разочарованно развела руками. Остается только «Вечный Цветок». И открыла продолговатую коробку, похожую на шкатулку…
Пока ехал в трамвае, прочитал из вкладыша историю создания «Вечного Цветка». Прочел о том, что автор духов и основатель фирмы, Фредерик Мюноз, еще достаточно молодой человек, но уже маэстро в парфюмерном мире, для которого важно сделать вечным то, что наиболее эфемерно в природе, цветок, и что идея этих духов — именно цветок, духи-цветок, некая ювелирно-парфюмерная субстанция из стекла, металла и ароматического состава, чтобы можно было преподносить это не как флакон духов, а именно как цветок, и что в парфюмерии истинные ценности и радости для него — это красота и аромат, так же как и в любом цветке его истинная сущность именно в этом, потому и невозможно показать цветок, о котором можно было бы сказать, что он некрасив… Погруженный в чтение благоуханного французского листка, ехал он в полупустом пыльном российском трамвае, держа на коленях ароматную коробочку, от которой наносило то майской розой из Прованса, то жасмином из Грасса, то шипучим, свежим ароматом бергамота, то теплотой ванили, — и опять вспоминалась помимо воли мама, и в память, неожиданные как выстрел, врывались давно забытые, отболевшие картины былого, — так он и ехал, погруженный в созерцание этого чуда, купаясь в ароматах, источаемых этим чудом, а вокруг за окном разливалось желтое, мешаясь с багряным, как на полотнах великого Шишкина, яркое русское бабье лето, и вдруг с томительным сладким чувством понял, что мимо него всю жизнь проплывал, проходил, пролетал огромный, безмерный прекрасный мир запахов, целая империя со своими монархами, генералами, гениями, героями и пророками, а он и не замечал, он и не знал, не подозревал об этом, — жил как в противогазе.
Через час он входил в свою старую, пропитанную их особым, чудесным, родным, непередаваемым запахом, квартиру. Дверь открыл своим ключом, и с порога почувствовал: что-то дома не то. Ни флакончиков, ни пузырёчков нигде больше не было видно, даже кенар не пел, — и сиротливо ему вдруг сделалось на душе. К нему выбежала сперва ангорская кошка Маруська, а следом вышла жена, осунувшаяся, похожая на старушку, с голубым шерстяным, недовязанным жилетом в руках. Ну-ка, примерь! — подала ему жилет с трепетом в руках: вернулся, слава Тебе, Господи! Он протянул ей душистую коробочку. Она всплеснула руками и вдохнула аромат, тот загадочный чудесный аромат, что для волшебных моментов…
Какой овал! Какие чудные пропорции! — горело в ее глазах, написано было в ее нежных пальцах, которыми она водила по изогнутому стеблю «Вечного Цветка». Он смущенно-снисходительно, по-доброму улыбался, немного ревнуя жену к тому красавцу-французу, который создал этот уникальный цветок-духи, радуясь тому, что Париж от нас на приличном расстоянии… Так они и стояли, друг перед другом, общаясь взглядами и жестами, как глухонемые, оглохшие от переполняющей их нежности.
Его сорокавосьмилетняя, вечно молодая, любимая, самая красивая на свете жена вдыхала загадочный аромат, что воистину для волшебных моментов, и плакала от счастья.
А случилось это двадцать шестого сентября, в восемнадцать тридцать по московскому времени.
Сомнений нет!
России край необозримый! Огонь негаснущей зари… Печальный голос журавлиный, Вдали мерцают фонари. Вблизи — заброшенные избы… Бурьян на кладбище людском. Бюст под забором, будь он трижды… Лежит в крапивнике ничком. Скрипит колхозная подвода. Кабы назад «десятый год»[2]… Куда девалась та порода, Куда девался тот народ?.. И всё ж, люблю твои равнины И кроны стройных тополей, Оврагов горькие морщины Среди воронежских полей, Твои простуженные дали, Аллюр несущихся коней, Твои крестьянские печали, — Сильнее радости своей!.. Аустерлиц (Эссе)
Дети! Любите друг друга.
(Ин.13, 31-34)Чужую боль невозможно понять, не испытав боль самому — давно известно; так же, как трудно осмыслить большое и важное, не отстранясь от него. Впервые русским я почувствовал себя лишь на чужбине, в Чехии, на пятый день тамошней жизни, когда поднялся на холм и коснулся замшелой коры гудящего на ветру дуба; под дубом, вот тут, на этом месте, сидел когда-то на полосатом барабане, закинув ногу на ногу, сам Наполеон Бонапарт…
Я жил тогда у друга, в местечке, неподалеку от знаменитого Аустерлица. По-нашему — в деревне. Как-то зашел в магазин (одет был совершенно нейтрально: в джинсах и майке), и лишь только хлопнула за мной дверь, как услышал:
— Чего пан желает? — спросила продавщица по-русски.
— Пан желает… Нет, пан ничего не желает.
И долго не мог понять, досадно мне или, наоборот, приятно, что, считай, на лбу написано, какой я национальности. Потом лежал на берегу реки — река шумно катила желтоватые свои воды, по каменистым берегам рос причудливый еловый лес (вон одна ель прямо на голом валуне стоит, расщепив его), от гранитных сколов тянуло сырой слоистой прохладой, и я будто впервые видел всё кругом — и реку, и лес, и аккуратные домики местечка с красными черепичными крышами, и за ними знаменитый холм и дуб, — я видел всё это словно другими глазами. Я лежал навзничь на каменистой, нерусской земле, на берегу желтоватой реки, грелся, обсыхая после купания, под чужим солнцем, тело колола неизвестная чужая трава, и только облака, что плыли надо мной, не чужие были. Они плыли с востока, они несли мне (да простится высокий штиль) привет с родины. Они еще вчера, может быть, или даже сегодня утром видели моих детей, моих родных, моих друзей; и еще вчера, быть может, были они и не облаками вовсе, а медвяными луговыми туманами, соловьиными трелями, молочными разливами вишневых садов, — дыханием моей земли…
Когда бывает тоскливо, тянет смотреть на пламя, вечная пляска огня завораживает; когда же томление в груди, вот как сейчас, — хочется чего-то чистого и возвышенного: говорить с другом о вечном, читать стихи, смотреть на реку или… или на облака…
Вот облако плывет, похожее на старинный корабль. Трепещут снасти, раздуваются паруса, команда по местам стоит. Пушки палят, белыми клубами пыхают… Такие красавцы строились когда-то в нашем городе, потом спускались по Дону до самого Азова-крепости. Строил и водил их к Азову юный Пётр…
Так вот же он! Точно — он! Огромный, саженный, в треуголке и ботфортах, стоит на носу флагмана, смотрит вперед, опираясь на трость. Трубочкой попыхивает, берега цепко осматривает; а на берегах… ликованье на берегах: казаки гарцуют, стрельцы бердышами сверкают, бабы платками машут… Доволен Пётр. Оборачивается — глаза как птицы трепещут, усы в разлёте, — кричит громогласно:
— А ну пошибче, други, пошибче! — размахивает трубкой. — И раз! И раз! И раз! Возьмем Азов — каждому по кафтану! Каждому! — Из трубки летит зола и голубые искры.
— А ну послужим батюшке-царю! А ну!.. — надрывается кормчий.
А что кричать на нас? Мы и так рады стараться, мы и так жилы рвём… Я гребу с придыхом, и через плечо оглядываюсь на царя-надёжу, ем его глазами. Я сижу четвертым по правому борту, прямо под полосатым штандартом.
— А ну дружней, молодцы! А ну порадуем…
А вот облако, на всадника похожее. Всадник несётся с копьем наперевес. Конь гриваст под ним, поджар и сухоног; всадник в шлеме с шишаком, он скуласт, курнос и светловолос, с рыжей бородой; он — из племени северян, севрюков. Это про них… это про нас сказано: «… под трубами пеленаты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены». Я несусь навстречу пыльной орде, навстречу «поганым», что в лисьих шапках; я несусь, а они скалят злобно крупные зубы; они кричат что-то на тарабарском своем наречии, а я несусь; они крутят над головами кривыми саблями, они меня на испуг берут, но я не боюсь — теперь уже не боюсь! — я несусь им навстречу, навстречу своей судьбе; я вижу Бога на небесах, я улыбаюсь Ему и несусь вперед за веру Христову… Я уже выбрал одного из орды. Вот этого, мордастого, на вороном аргамаке. Уж одного-то успею проткнуть своим жалом, кроваво блестящим от осевшей на нем глинистой пыли. Проткну как жука, с треском. И войлочный панцирь не спасёт его.
Господи, благослови! У-у-ух!
А вот на башню, на колокольню похоже облако, сияющее, будто в позолоченной шапке. А от колокольни той — звон. Переливчатый, малиновый… Ах, Боже мой! Лепота, да и только!.. Да ведь это ж наш Покровский кафедральный собор гудит. (Век на дворе какой? А кто ж его знает… Да и какое это имеет значение! Православная, святая Русь на дворе.) А собор поёт, а собор гудёт. Над крутояром стоит он, высоко. Под ним, по склону крутому, рядами, разноцветные, разноглазые, по-детски пялятся в белый свет домишки. И когда в соборе начинают звучать колокола, вот как сейчас, — далёко окрест слышно.
Сейчас в соборе панихида. «По вождям и воинам, на поле брани убиенным». Плач по солдатам. Он катится, этот рыдающий медью плач, с тонкой колокольни, над которой пухнет безгласая туча галок; по-старчески надтреснутый, плывет колокольный звон над избушками, помнящими былой его гул, былую мощь, былой размах; торжественный металл полнит собой дрожащий воздух, насыщает его благостью, разливается над зеленой гладью зацветшего «моря» (когда-то тихонькая речушка текла в камышеватой траве, среди зеленых лугов, на которых паслись козы, а городские мальчишки играли в войну), и кажется, что и вода тоже начинает петь, отзываться поющей меди, а колокольный глас ширится, морщит выпуклую поверхность воды, задевает своей скорбью рыбаков, задремавших над поплавками, останавливает, хватая за душу, прохожих; и неспешно он доплывает до самого до Левого Берега, и вот уже оттуда, из Отрожки, откликается охрипшей плакальщицей Казанская церковь, а потом и Успенская на Гусиновке подает голос, несмело вступая в печальный этот разговор — и начинается… начинается то великое действо, тот волшебный перезвон, от которого против воли пощипывает в носу.
Ах, колокола! И кто только выдумал вас! Какой такой мученик вылепил вас из звонкопевчей своей души? Что за сладкая музыка, что за возносящая боль, что за очищающее томление — стоять на площади, у собора, и внимать вам, среброголосым, и плыть, плыть в распинающих душу теплых звуках… Стонут колокола. Плачут колокола. О воинах убиенных скорбят. А внизу, по склону крутому, притихли, затаив дыхание, деревянные домишки, латаные-перелатаные, подслеповатые, кособокие, — где им тягаться с бетонными, но сколько всего и всякого помнят они, сколько разного люду обитало под их кровлями, сколь душ они согрели!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|
|