Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Голгофа

ModernLib.Net / Историческая проза / Гомин Лесь / Голгофа - Чтение (стр. 3)
Автор: Гомин Лесь
Жанр: Историческая проза

 

 


Час спустя оба инока отправились с письмами в Каменец.

Иннокентий, вздохнув, вернулся в комнату. Постоял у окна, словно следил за странниками, потом повернулся и налил себе стакан вина.

В дверь постучали.

— Можно, — спрятав бутылку, сказал Иннокентий.

В комнату вошел монах невысокого роста, коренастый и вертлявый.

— Здравствуй, отче! — весело крикнул монах, сбрасывая рясу с плеч.

Перед ним стояла полногрудая русоволосая женщина. Свободная походка, непринужденное поведение говорили, что она здесь не впервые. Иннокентий восхищенно смотрел на нее.

— А красивая ты, Хима, ей-ей, красивая!

— И ты такой, Ивасик мой чернобровый. — Онаобняла его.

— Ну, посидим вместе, голубка. Уж три ночи и три дня не видел тебя, не обнимал твоего прекрасного тела, воспетого еще царем Давидом.

— Нельзя было, муж дома. А ты вроде подался. Все постишь?

— О-о, да! Тело постит — дух возвеличивается! Я готовлюсь открыть мощи святого и от этого умаялся.

— Какого святого?

— Отца Феодосия. Здесь, в Балте, на Никольском кладбище, давно когда-то похоронили попа Феодосия Левицкого. Вот его мы в святые и возводим.

— Это там, где мы с тобой впервые встретились?

— Там.

— Здорово же ты его почитаешь. Да и святой хорош: на его могиле инок бабу мнет, а он и не хмыкнет. Еще, наверное, и чудотворцем будет? — Хима захохотала. — Хорош святой!

— А ему разве не все равно? Он же знает, что без вашего брата на свете не проживешь, — шутил Иннокентий, раздевая ее.

— Да ты подожди, лакомка мой хороший, ты мне скажи, какую это вы штуку решили отколоть?

Хима была «своя», и Иннокентий не таился.

— Хорошо придумал, голубь мой, будет и мне работа.

— Как так?

— А так! Умен ты, а все ж дурак. Да разве ты не знаешь, что одна баба может языком за сто попов управиться?

— Дело говоришь, — радостно вскричал Иннокентий. — Верно! Ты можешь помочь нам, а там… А там мы с тобой развернем такое… такое…

Иннокентий подошел к ней, порывисто обнял, прижал к себе.

— Любимая моя! Милая, дорогая моя помощница…

Хима жадно ловила его ласку и страстно отвечала на нее. Они забыли о святом и предались греху. В дверь постучал Юхим.

— Пора, — прошептал Иннокентий.

— Так быстро? Ну, прощай…

Хима вышла, накинув поверх одежды рясу инока.

2

Топкие дороги в Молдавии — Бессарабии. Топкие и вязкие. Земля там липкая, к ногам будто вся приклеиться хочет, хоть через плечо сапоги перебрасывай. А сапожишки у Химы не очень-то… Монашку, которая с богоугодными делами по селам шляется, не нарядишь как помещицу. Не станут верить богобоязненные бабки нарядной монашке, сраму только не оберешься.

С трудом переставляя ноги, идет Хима в Гидеримский приход, и злость сжимает ей сердце. Сердится молодка на дурацкую затею и уж недобрым словом поминает святых отцов, да и себя — за то, что к их делам сдуру пристала. Но вспомнит Иннокентия — встрепенется и пойдет дальше.

Вот уж и Гидерим крышами маячит, колодезные журавли словно подсматривают за ней, далеко ли идет. Многие села миновала Хима и только к вечеру подошла к Липецкому. Воспоминание об Иннокентии веселило путь молодке, вчерашний отдых прибавлял сил. Она пошла быстрее и вскоре очутилась в селе. Куда ж податься?

Знает Хима зажиточных хозяев, не тут-то было! Легче верблюду в игольное ушко пролезть, чем богатому в царство небесное попасть. А у бедного — от голода опухнешь.

«Черт же его надоумил в святые лезть! — злобно думала Хима, ища выход. — И здесь болит, и тут печет».

Узел со святым писанием тер и резал плечо. Открытки — портреты святого Феодосия Левицкого, — нелегально отпечатанные в типографии Фесенко в Одессе, скользили и высовывались из-под полы, вот-вот рассыплются. Ноги по колено погружались в грязь. Сырой ветер пронизывал насквозь. Хима колебалась.

«Эх, будь что будет. Они там, чертовы сыны, вылеживаются на мягких перинах, а мне здесь и поужинать нельзя? Пойду».

Завернула в первый же двор. Собаки залаяли на нее и опрометью — к икрам.

— Ату, чтоб вы подохли! Хозяев здесь нет, что ли? Э-гей, люди!

— Кто там?

— Пустите, христа ради, в хату. Так, не про вас будь сказано, устала в дороге, что еле ноги волочу. Едва до вашего двора добралась.

· Не знаю, сестрица, что и сказать вам. Нет хозяев, а я… сами знаете, как в чужом доме…

· Ну хоть посижу, пока они придут.

Почти силой ворвалась в дом, и — только к лавке, так и упала на мягкий ковер. Распрямила ноги, потянулась и почувствовала себя лучше. Молодая красивая молдаванка, видно замужняя женщина, с грустными глазами, смотрела с жалостью на уставшую Химу.

— Издалека?

— Из Балты. По божьим делам. Знаете, чудо такое произошло у нас, мощи святые обрели, вот я и тружусь для бога.

— Какие мощи? Кто их открыл и какого святого?

— Да у нас, говорят, в Балте. Молодой монах, правда, — отец Иннокентий, — но сподобился делам праведным. Сон такой видел, видение.

Пытливо смотрела она на молодую молдаванку, которая как-то горько, одними уголками малиновых губ улыбалась, недоверчиво осматривая Химу, так легко уверовавшую в крестьянскую простоту. Неумело повела Хима дело, и Соломония сразу догадалась.

— Так чудо, говорите? А что же тот монах?

— Издалека он. Скитался по миру в делах божьих и в Почаеве, и в Киеве, и в Одессе.

— В Одессе? Где именно?

— Кто его знает. В миру Иваном звали отца Иннокентия. Только недавно высвятили — Иннокентием нарекли.

Сказала — и с последним словом на устах замерла. Что-то странное случилось с молодицей. Словно воздуха вдруг не хватило ей, словно угорела, и побледневшими губами хватала воздух. Будто не в себе молодка, а сказать не хочет. Хима, почувствовав неладное, прекратила разговор.

— Так хозяева, говоришь, придут?

— Придут, — кивнула, опомнившись. — А вы сюда зачем?

— Почитай, если грамотная, — подала она листок с портретом.

Соломония прочла и еще больше утвердилась в своей догадке. Многолетние поиски Ивана кончились, и онавдруг снова увидела перед собой бывшего сотоварища по своим религиозным скитаниям. Будто вновь обращался к ней знакомыми словами, каждой строчкой этого незамысловатого письма автор, которого Соломония так хорошо знала и столько выстрадала из-за него.

— А много ли вас по миру пошло?

— Много, сестрица, много. Потрудиться каждый хочет, пока в состоянии. Во все села и за Днестр пошли. Отец Иннокентий велел возвращаться только после того, как эта котомка опорожнится — все разойдется по людям.

Соломония уже не слушала Химу. В голове ее замелькали догадки, планы и среди них один:

«К нему! К нему! Как можно скорее в Балту!»

Тем временем пришла хозяйка и захлопотала возле монашки. Соломония незаметно вышла из дома и вошла в касуцу. Сердце ее трепетало, в висках стучало до нестерпимой боли.

«Он здесь. Он здесь, моя мука, моя боль. Месть больше не будет сушить мое сердце, разрывать мозг, сон снова вернется ко мне. Он здесь, ирод, душегуб, убийца моих малюток, прижитых с ним по-собачьи, по-собачьи и похороненных — без кропила, без кадила… Он здесь…»

Торопливо собирала вещи, самое необходимое. Ненужное бросала, оставляла на сохранение хозяйке: «Помянет душу, если что…» На утро, как только рассвело, Соломония поднялась. Встала с постели, так и не сомкнув за ночь глаз.

— Ухожу от вас, хозяйка. Прощайте.

С тем и ушла. Проковыляла вдоль села, дорогой на Гидерим, и только возле последнего журавля оглянулась назад:

— Прощай, тихий покой.

А вслед ей летела стоустая молва о славе Иннокентия балтского. Осанну пели Феодосию-чудотворцу. Всполошилось село. Заговорило, изголодавшееся по слухам. И эта молва, словно кнутом, подстегивала Соломонию, хлестала, как крапивой, по ногам. Без отдыха мчалась вперед. Туда, в Балту, где живет он, отец по-собачьи прижитых детей, туда, где сердце перестанет сохнуть от жажды мести, где оно не будет разрываться на части от боли.

Липецкое гудело новым гомоном. И долго еще не умолкало; пожалуй, до сего времени говорит оно об этих событиях.

Соломония очень торопилась, даже взмокла, но не останавливалась ни на минуту, шла, приглушая боль, терзавшую сердце.

Она торопилась туда, к нему, излить боль сердца о детях, о своей погубленной молодости.

3

Ей едва исполнилось тринадцать, когда неумолимая смерть сомкнула бледные отцовские уста. Мать высохла за год, как картофельная ботва. Постонала и утихла навсегда. Катинка одна. Ох, как жалобно рыдала она по ночам, когда ветер жутко гудел в разбитых окнах, а седой, лохматый мрак выползал из-под немазаной печки и забирался к ней в постель. Припадала к стене и все кричала:

— Мамочка моя родная! Мамочка хорошая, вот он, вот хватает меня!

Стена не подавалась, а косматые волосы касались потолка. Мрак наседал на маленькую Катинку, держал ее в тисках, выжимал дух, а затем швырял в какую-то пропасть, где она, стукнувшись головой обо что-то твердое, теряла сознание до утра, серого и тоскливого, как сиротство крестьянского ребенка.

На зиму она перешла к дяде. Хату он снес на топливо, огород вспахал под озимое, а Катинку пристроил в своем бедняцком хозяйстве помощницей у Одарки, покалечившей пальцы панской молотилкой. Здесь Катинка и познала науку, как жить у чужих людей. Через зиму уже и в батрачки годилась. Ходила на базар, становилась в ряды наниматься. Днями простаивала, но никто не брал. Даже не спрашивали изнуренную девушку, сколько возьмет. Так проходили дни, недели, пока не начала седеть земля по утрам, а комья мерзлой земли уж кололи ноги острыми шипами, и, как китайка, синели икры. Приближалась холодная, безнадежная зима.

И вдруг — счастье. Какая-то пани, преходила по базару и остановилась возле Катинки.

— Что умеешь? — спросила она, рассматривая Катинку через пенсне.

— Да так, что прикажете… воля ваша.

Сколько же возьмешь?

— Сколько люди, столько и я.

Договорились быстро. Катинке некуда и незачем было возвращаться, а пани все равно, кто будет носить корзинку на базар и помои из дома. Назначила пани Катинке три рубля в год и одежду.

Вначале все пугало, ее. Катинка отродясь не видела таких громадных комнат, окон и такого блестящего пола, по которому и ходить невозможно — такой скользкий. Катинка часто била господскую посуду и тихо плакала в углу на кухне около Федоры, у которой была в подчинении.

— Не плачь, девонька, черт ей знает счет здесь. Паны недосчитаются, а ты поаккуратней будь. Учись, да не торопись. — И Федора тепло и ласково улыбалась девушке.

Подружились Катинка с Федорой. Старый любит молодость за чистоту и горячность, молодые старых почитают за мягкость, привет, родительскую ласку. Вместе ведали они господской кухней, оберегали покой, тишину и господские достатки. Катинка быстро освоилась. Молодость со всем справляется. Вскоре она уж замещала старую Федору у плиты (когда пани не было дома). А вместе им подчас и тепло бывало в чужом углу. Грели друг дружку любовью и сердечной привязанностью.

А вот с панночкой Верочкой у Катинки что-то не клеится. Разозлится — прямо злющий щенок, даже воет от злобы.

— Катинка, нагнись-ка ко мне.

Как мать, нежно наклоняется она, обнимает руками худенькое тельце, прижимает к себе. И вдруг кричит истошно. Бесенок крепко вцепился в нее ручонками и впился зубами в шею. Извивалась, шипела от боли Катинка, но молчала.

— Пустите… Не шутите, хватит же. Ну, будет, не злитесь, а то опять кровь носом пойдет.

Тогда только и отпускала Катинку, а та с кровавой струйкой на шее бежала к старой Федоре выплакаться на высохшей груди.

— Не плачь, дочурка. Что же ему и делать, тому чертенку. Еще наплачешься. Сиротская жизнь, что господская нива: за день не обойдешь, за век не переплачешь. Для себя слезы береги. Пригодятся еще.

Берегла, как умела, сиротские слезы. Но они сами лились. А пробыла год — снова осталась. Куда же пойдешь, если нет угла, негде прислониться. А мир, говорят, большой. Заблудится в нем Катинка, не умеющая даже вывеску прочесть на лавке, в которой Самийло, господский кучер, изредка покупает ей конфеты. Принесет, бывало, помнет в руках и положит на стол. А сам выйдет, покурить вроде (Федора недолюбливала курящих).

Катинка видит, знает, что это ей, а не берет. Да будь они неладны, конфеты этого парня! А Федора улыбается лукаво и подталкивает в бок.

— Ну, возьми ж, коза, не то разобидится парень. Тебя же, крошка моя, и пожалеть некому. Возьми же да поблагодари ласковенько, по-девичьи. Тебе ведь не двенадцать лет, вон, глянь, и в пазухе уже кое-что есть. Конфетой не испортишь.

Застыдится, покраснеет, как маков цвет, и соберет в кулачок по одной.

— И вам, бабуся, парочку.

— И-и-и, где уж мне! Зубов нет, нечем есть.

А Самийло тут подвернется, вступит в разговор. Все с Федорой заговаривает.

А Катинка — тоже, вроде и не к нему.

Частенько сиживали вдвоем, когда, вырвавшись из дому, могли свободно вздохнуть от повседневных хлопот. А то, бывало, и песню заведут, как в селе у них, на улице. А Федора терпит-терпит, выйдет, сядет возле них, подопрется кулаком, да и сама подтянет. Поет, а в мыслях свое:

«Вот и нашла моя сиротка свою долю. Бог и для нее припас. Самийло же такой парень хороший… Тихий, покорный, ласковый».

— Катинка-а-а!

Не услышала за песнями, как звала пани:

— Катинка-а-а! Оглохла, что ли?

— Что?

Ужас как не хотелось ей откликаться.

— Вот я тебе почтокаю! Иди сюда.

Пошла неохотно, словно чужими ногами.

— Чего вам, пани?

Пани ткнула пальцем в бумажку.

— Мигом готовь мне все с Федорой. Паныч приезжает, так чтоб ты побыстрее поворачивалась. Беги комнату готовь, ту, что окнами в сад. Да прибери хорошенько, руки приложи.

Катинка, что бы ни делала, как на приданое старалась. Так и теперь. Комнатка выглядела как куколка, постель, взбитая молодыми руками, была что пух.

Утром и гость прибыл. Ну и хлопот же прибавилось после того проклятого приезда! В доме, как в маслобойке, в кухне, как в аду. Катинка и про Самийла забыла. Зайдет парень, постоит-постоит, о косяк опершись, хмыкнет что-то и уйдет. И шутить не осмеливался.

— А, чтоб тебе! Разве не видишь? До хаханек ли теперь, когда паны, как черти, разошлись!? И этот сюда! — гремела Федора, когда Самийло заговаривал с ней.

И он уходил.

* * *

Отпраздновав приезд, их благородие полуротный офицер Николай Витальевич вдруг словно споткнулся о Катанку.

— Девушка!

Оглянулась. Потупившись, искала на полу глазами соринку, слетевшую откуда-то с потолка. Уже и заметила вроде, но она опять куда-то исчезла, а Катинке непременно нужно было ее найти.

— Так ты и с приездом меня не поздравила? А у меня и гостинец есть для знакомства.

Три рубля, как радужное зеленое пятнышко, заиграли перед самыми глазами. Даже свет закрыли, так близко были от глаз (да и деньги немалые!).

— Возьми на ленты или конфеты, чего пожелаешь.

— Спасибо.

— Да помягче стели, сердце мое, а то бока давит ночами.

С того времени как-то изменилась жизнь. Все что-то панычу нужно было. То папирос, то с запиской в лавку сбегать за вином, то книжку подать, то еще что. Федора, ревнуя, гневалась:

— И чего это ты, девонька, так увиваешься возле него? Что у тебя — дела другого нет, как только у паныча на побегушках быть?

— А если зовет?

— Еще кто кого, леший вас знает…

Самийло тоже укорял:

— И не увидишь тебя, загордилась с офицером.

Только денщик, Семен Голенищев, усмехался в усы, прихлебывая чай. Известно, хороший солдат знает своего барина, а рассказывать всякому — так зубы-то у Семена Голенищева, чай, свои, не купленные. Двух теперь никто уже не вставит, после того как он невпопад открыл дверь какой-то дамочке, когда они были на постое в Казани. Этого он еще не забыл.

Одна только Катинка знала, что на самом дне сундучка Федора складывала для нее с Самийлом рушники. Осенью должны были они пожениться и уйти от господ. А сегодня она их снова пересмотрит, как с делами управится, завтра опять и еще раз. Для Самийла ведь вышивала, тайком от всех.

Когда все уснут — Катинка перебирает вещи, которые принесет в хату Самийла. И сегодня так увлеклась, замечталась, что и не услышала, как звонила пани, звала к себе. Лишь тогда кинулась, когда звонок зазвенел пронзительно, как оса над ухом. Побежала.

— Ах ты, паскуда! Где ты моду взяла ложиться раньше меня? Если здесь что нужно, хоть лопни, тебя не дозовешься.

— Да я, пани, не спала. Я не слышала.

— С парнями водишься, пакость! Набери вот себе дармоедов и еще работай за них.

Обмолвилась неосторожным словом Катинка, и пухлая ладонь разгневанной пани пятью бороздами легла на лицо. Взвилась, как вьюн, от глубокой внутренней боли. Слезы сами закапали, и рыданье вырвалось из груди.

Не вытерпела и зарыдала так громко, как когда-то над гробом матери. Вышла из господских покоев и пошла, не видя ничего перед собой. Но тут кто-то ее ласково обнял и взял за руку.

— Чего, Катинка, плачешь? Зачем глазоньки свои выплакиваешь зря?

Подняла голову — то паныч ласково смотрит на нее, а теплая рука его сжимает стан. Пожаловалась ему, сама не зная для чего. Больше, верно, для того, чтобы излить свою боль кому-то.

— Мать? — удивился паныч. — Не может быть!

Решительно направился в комнаты. Через минуту услышала Катинка его резкие упреки матери. И слова те теплом врачевали рану в сердце Катинки. Она прислонилась к стене, зачарованно слушала и восхищалась панычом.

«Свет не без добрых людей. На сиротскую долю их и среди господ найти можно».

— Учти, мама, эти варварские привычки ты должна искоренить в доме, иначе моей ноги здесь больше не будет.

И вышел рассерженный.

Катинка только взглядом поблагодарила. Уже и не удивлялась, что он, как брат, обнял ее за стан и повел к себе в комнату. Там еще раз извинился за мать, и потекла тихая беседа, как ручеек из-под горы. Он больше расспрашивал, интересовался, как попала в город, к ним в дом. И только поздно вечером отослал ее к себе.

— Иди, а то еще, чего доброго, разговоры начнутся. А ты девчонка молодая и беззащитная. Всякому обидеть легко.

— Спасибо за ласку, век не забуду.

* * *

Самийло уж и не знает, что делать. Не видит Катинки — и все тут. Совершенно изменилась девка. Все как-то муро на него смотрит.

— Да что с тобой, Катинка? Или язык одеревенел, что и слова не скажешь?

— Да-а-а, некогда… Все за работой.

Ночью никто ее не допытывал. Ночами Катинка только с сердцем препиралась. Оно ей одно, а Катинка ему в десять раз больше. Никак не переубедить. Уж и бабе Федоре намеревалась сказать, да как про это скажешь? Тут, как на грех, и спать перевели в какой-то закуток, отдельно от бабы. Стенам не расскажешь, а про то, что в сердце Катинки творится, — только закрывшись с головой, ночью, рассказать можно, чтобы со стыда не сгореть.

Не устояла. Сердце взяло верх. И уже приятно было слышать мягкий звонок, который дважды нажимал Николай Витальевич у себя в комнате. Не опомнилась, как пришла радость от его речей. Образ Самийла как-то растворился в потоке новых чувств. Все дольше и дольше засиживалась она с молодым паном. И вдруг…

Вот этого уже и не помнит Катинка, не помнит, как это случилось, что солнце бросило свой луч прямо ей на грудь, высвободившуюся из-под белого одеяла, а рука Николая играла перстнем против солнца у нее на груди. Провела рукой перед глазами, смахнула сон с век. Да, это она с ним, с мужем…

Утро разбудило воспоминания о вчерашнем, день уже будоражил мечтами о будущем, а Катинка все лежала, прислушиваясь, как рука Николая касалась ее тела, а уста шептали ласковые слова, за которыми где-то, чудилось ей, пригнувшись, как вор, стерегла ее печаль. К себе проскользнула незаметно.

День прошел, как в тумане. Ночью повторится вчерашнее, и Катинка не чаяла, когда все улягутся спать. Федора смотрела на нее и хмурилась.

— Что это ты, девонька, смотришь невесело? В твои годы такие глаза — знак недобрый. Не случилось ли чего в сердце твоем?

— Ничего, бабуся. Так что-то. Пройдет….

Федора эти «штуки» знает. Видела в господских покоях разное… Поэтому она, как только управилась, сразу и легла. А когда Катинка вышла, Федора поднялась — и следом за ней. В ужасе попятилась она к себе и застыла каменным изваянием.

— Господи, такая ж еще молодая…

Баба, где Катинка, — спросил, вошедши, Самийло. — Где?

— Ой, куда ж смотрели мои глаза? Чего ж они не вылезли, чтобы я и света не видела, как не увидела я Катинкиного сиротского горя. Бог же меня покарает за нее, несчастную сироту…

Самийло понял все. Только зубами скрипнул и вышел.

Так прошел месяц. Катинка привыкла в своему положению жены Николая. И как-то, не постучавшись, открыла дверь и тихо вошла в его комнату. Тишина. Катинка оглянулась вокруг.

На диване в одном белье сидел Николай Витальевич, а на коленях у него, почти голая, — та самая невзрачная панна, о которой он и вспоминать не мог без смеха.

Ему советовали жениться на ней ради денег. Панна развлекала его. Оба смеялись.

Сердце сжала невыносимая боль. Раздался вопль, словно выстрел, Катинка грохнулась на пол.

— Семен! — взревел паныч. — Вынеси эту паскуду. Да стой! Собирай вещи. Сегодня едем.

* * *

День прошел неведомо как. Следующий пришел не для нее. Неделю и другую Катинка не понимала, где была. На третью пришла в себя, а еще через неделю сбросила с себя больничный халат, вышла из больницы и подалась к господам за расчетом.

Взяла деньги, паспорт и пошла, свесив голову, к бабе Федоре.

Вошла… и остановилась пораженная. Старая Федора в присутствии попа составляла завещание Самийлу и Катинке. А еще через два дня Катинка с Самийлом тихо шли за телегой, отвозившей последнего друга на кладбище.

Гроб тихо опустили в яму и начали засыпать землей. Катинка искренне позавидовала Федоре. Она зарыдала, тоскливо выкрикивая что-то, и, как подкошенная, упала на могилу.

— Катинка, хватит. Я никогда не вспомню, что ты была… Пойдем в село, там не знают, а я не напомню…

Грустно посмотрела ему в глаза.

— Самийло… Дорожку мою к тебе засыпало порошей, не найду я ее, не расчищай дорожек для моих ножек, не понесут они в дом мужа мой срам.

Брела тихо, не оглядываясь. Пошла вдоль дороги, вьющейся из города в степь, и исчезла в переулке, кривом, как сиротская батрацкая доля.

Самийло долго глядел ей вслед. Потом, видимо, что-то надумал, потому что решительно, твердо ступая, пошел домой.

4

Таких дней Балта уже не узнает. Ворота всюду настежь, в каждом дворе — бесплатный отель для божьего люда, юродивых во Христе и калик перехожих. Сам Христос удостоился неслыханной славы: с утра до вечера и поздней ночи у всех на устах хвала господу.

Шумела Балта тревожным шумом. С горы от вокзала посмотришь — пенится бурное море людей. Площадь перед монастырскими воротами заставлена лошадьми, телегами. Дышла торчат вверх, как свечи, а на дышлах растянуты шатры. В шатрах — вконец запылившиеся в дороге люди; со всей Бассарабии съехались сюда сегодня молдаване и другие народности — благодати ждут. Скученность, трудно дышать. Волы не привыкли быть среди людей и неистово ревут, вытянув шеи, кони нетерпеливо переступают с ноги на ногу, ржанием создавая тревогу. Дети капризничают, плачут, на них прикрикивают старшие. Слышны голоса торговок, разные вкусные запахи щекочут ноздри, а непрерывный тоскливый звон в церкви обухом бьет по голове, разрывает на части сердце.

Что-то страшное нависло сегодня над городом. Вот-вот упадет оно и придавит всех, уничтожит до последнего, сравняет с дорожной пылью. Даже пригибается народ. Вот уже низко, уже краешком своей смертоносной мантии цепляет оно за головы и жжет их огнем своего гнева. Речь набожная, возвышенная, отрывистая. Легким разговорам нет места. Даже молдавская молодежь, веселая и балованная дома, здесь взрослела, покрывались морщинами лица, и седели курчавые копны под смушковыми шапками. Сегодня, как меньший старшему, как мать больному ребенку, угождает один другому, в глазах свет любви и согласия. Исчезло куда-то зло, стерлись границы перед лицом этого устрашающего «чего-то». Каждый превратился в пылинку, такую крохотную, что и измерить ее невозможно. И целая толпа, словно первобытный дикарь, жмется друг к другу перед лютой, всесокрушающей силой. Говорили все. Тяжелые вздохи шелестели, как порыв ветра. Раскаяние и жалобы на судьбу раздирали темную крестьянскую душу. Припоминали давно забытые греховные истории, за которые настал теперь час расплаты. Этот страшный час вот-вот наступит. Слова молитв холодят кожу, рыдания сжимают сердце, натягивают нервы, как струны на скрипке, мутят разум.

Черноризцы сновали по площади и усугубляли ужас зловещим нашептыванием:

— Берите, берите, православные. Вот живая вода из источника, где пил Христос, сын божий, вот кусочки животворного креста, на котором распяли его нечестивые, а вот образы его святых угодников — Феодосия балтского и Иннокентия — инока. Близится бо писанное святым евангелием, близится пророками сказанное, приходит час всемирной расплаты за грехи наши, и каждому воздастся по заслугам его. Спасется тот, кто будет иметь при себе эти священные предметы.

Православные брали то, ради чего отправлялись иноки в дальние странствия. С искренним упоением читали воззвания, написанные на молдавском языке, — так, как говорят в селе. И таким досягаемым казалось спасение в близости с замученным Христом и его избранниками Феодосией и Иннокентием! Устрашали затуманенный разум неграмотного крестьянина рассказы из чужих уст об ужасах божьей кары.

И вдруг — нечеловеческие стенания, вой, проклятия. То в судорогах забился эпилептик, не выдержавший наряжения; с пеной у рта он выл, стонал, умолял и слал проклятия тому богу, от которого ожидал исцеления. Кощунственная ругань слышалась отовсюду. Лица присутствующих зеленели. Ужас потрясал толпу, она все больше трепетала перед тем нечто, по чьей воле бились в судорогах несчастные жертвы. Это было торжество обмана.

Накануне не спал никто, ибо со сна не подобает являться перед лицом таинства божьего. Солнце застало людей, такими оставило вечером, коленопреклоненными. Все ожидали сигнала от вестников, лентой опоясывавших гору и дорогу к вокзалу, и посматривали на духовенство, выстроившееся возле церкви. Наконец поднялся пук соломы, словно чья-то взлохмаченная голова, и тихо склонился. Взревели колокола, взвилось, к небу пение «спаси, господи», его подхватил хор, и ветер понес эту песню навстречу серым в яблоках лошадям, вынесшим из облака пыли отца Серафима, епископа каменец-подольского. Это за его разрешением ходили посланцы Иннокентия Варлаам и Гавриил. С его благословения открыли мощи, и он должен был сопровождать их с кладбища далее, а затем ходатайствовать перед Синодом о санкции.

Толпа вскрикнула и затихла перед преосвященным архиепископом Серафимом, набожно целовавшим крест у отца Амвросия, викарного епископа Балты.

Отец Серафим понимал, что к чему. Привычно делают руки, что требуется, послушно склоняется голова, а тысячи глаз нетерпеливо ожидают конца облачения. Старичок Серафим знал толпу. Поспешность в божьем деле не к лицу — это понимал опытный в делах церкви психолог. Поэтому он и томил толпу облачением. И лишь когда все было готово, вплоть до мельчайших завязок, воздел руки и благословил людей.

«Достойно» — воодушевило толпу. Духовенство, сверкая золотыми ризами на солнце майского дня, дружно двинулось к Никольскому кладбищу. Во главе — отец Серафим. За ним младшая братия бело— и черноризцев несла знамение божье, а следом плотной массой шевелилась, ползла гигантским страшилищем наэлектризованная толпа. Словно море разлилось и выплеснуло массу воды, словно горы сдвинулись с места и расползлись широкой лавиной по земле; непроглядное облако пыли поднимали постолы молдавских крестьян и богомольцев из дальних сел Украины.

Вдыхали ядовитую пыль и дым церковного ладана, задыхались, но шли и шли упрямо вперед.

Слабые, хилые не выдерживали удушья. Падали, не дойдя до цели, и горько упрекали себя за греховность. Сильные пробирались вперед, а калеки ныли, умоляя пропустить их, чтобы скорее встать возле источника божьей милости.

Внезапно толпа остановилась, как судно, наскочившее на мель. Кладбище не вмещало всех. Многие стали за оградой, задрав головы, — прислушивались, о чем говорили святые отцы. Богослужения не было слышно задним, но им передавалась напряженность стоявших впереди, а вздохи, волнами перекатывавшиеся по толпе, усиливали напряжение. Плач, помимо воли, охватил обессиленных людей, и слезы катились по лицам, покрытым пылью. Рыдания становились все громче и вскоре стоном взмыли в небо и поплыли, покатились долиной над Кодымой, поднимаясь вверх, опускаясь и разносясь над степью. И притихло всё вокруг перед горем тысяч людей. Стих ветер, замер воздух, не колышется — тоскливый стон заполнил все.

Это плачет село, изливая в слезах свою нужду. Выплакивает вековую горькую судьбу народ, пахари, замкнутые в кругу мертвящей беспомощности. Плачет весь порабощенный, эксплуатируемый край. Не слышала еще такого плача Бессарабия, как не слыхал его богохранимый престол, князья церкви, небеса, к которым взывала рыдающая толпа темных людей.

— Гроб, гроб подняли! Гроб достали! — зашумели вокруг.

Напряжение усилилось. Толпа замерла, вперив очи в новенький гроб, поднятый высоко над головами.

— Братья и сестры! Всемогущий бог явил, наконец, нам свою милость. Бог ниспослал благодать многострадальному краю и во спасение послал этого святого, мощи которого вот здесь, перед вами. Пусть содрогнутся сердца ваши перед могуществом бога, а неверующих пусть убедит

это чудо. Мы стояли на краю гибели и спаслись, мы были грешными, и господь простил нас, мы — подлые рабы его, противные ему в своей мерзости, а он желает взять нас под свою опеку. Пусть же не будет среди нас неверующих! Да погибнет плоть наша недостойная! Отречемся


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24