Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Голгофа

ModernLib.Net / Историческая проза / Гомин Лесь / Голгофа - Чтение (стр. 13)
Автор: Гомин Лесь
Жанр: Историческая проза

 

 


Выглянуло и повисло маревом. Только оно сегодня мутное. Потому что с запада поднялась небольшая туча и быстро направилась прямо к Липецкому. А позже закрыла собою солнце. Ударил гром. Сверкнула молния, и снова прокатилось по небу что-то страшное, снова и снова сверкала великая сила. На зов Иннокентия Илья-пророк принес дождь. И хлынул он, как мгла непроглядная, прямо на склоненные головы. Два часа подряд стояла толпа под ливнем. А когда снова выглянуло умытое солнце, она радостно улыбнулась старому шуту, искусному предателю бедняцких полей. Стоя прямо в грязи, толпа ела хлеб, раздаваемый апостолами, и запивала водой.

— Осанна! Осанна! Осанна, спаситель душ наших! Осанна тебе, ты призвал к нам дождь!

Иннокентий правил тризну над двадцатью тысячами своих новых жертв. Прислуживал Герасим со своей женой. Низко гнулся перед ним, низко кланялись и апостолы. Мироносицы стояли в стороне, готовые к услугам.

Вино в союзе с богачами, в союзе со здоровым телом. Сладко отдохнул Иннокентий на Герасимовых перинах с лучшей мироносицей, что явилась тут же на зов святого.

— Плоти своей не прячь. Все мы дети господа, а со мной нисходит дух божий, — говорил Иннокентий, поучая людей.

— Осанна! Осанна! Осанна, спаситель душ наших! Осанна доброте твоей!

«Рай» основан. Крепко. Твердо. Именно здесь, как желал Иннокентий.

31

Балтская обитель добилась серьезной победы над врагом. Его преосвященство викарный епископ Амвросий искренне радовался этому. Он с наслаждением читал синодальный приказ и представлял физиономию своего лютого врага Серафима из Кишинева, потерпевшего поражение в деле Иннокентия. Это дело выскользнуло у него из-под носа, хотя и вмешивались сюда такие влиятельные в высших кругах лица, как Пуришкевич — лидер черной сотни. Отец Амвросий с наслаждением представлял безграничную злость кишиневского князя церкви, у которого сорвался и блестяще провалился план осады Балтской обители. Представляя все это, он еще и еще раз перечитывал приказ и сам себе ехидно улыбался.

Амвросий припоминал и свое письмо святейшему Синоду, в котором он так смиренно извинялся перед великими мужами светлого разума за то, что он, скромный пастырь провинциального прихода, осмеливается выразить свое несогласие с постановлением синодальной комиссии и для блага церкви предлагает инока Иннокентия на время забрать из Балтской обители; нужно на стороне убедиться, что большая часть обвинений — только завистливые посягательства врагов Балтской обители. Он униженно просил прощения за то, что осмеливается излагать свои мысли мужам светлого разума. Он просил также удовлетворить его просьбу, так как авторитет церкви подрывается легкомысленным отношением к вере некоторых корыстных отцов, которые, не заботясь о ней, действуют на руку всяким темным элементам. Он трепетно советует светлейшего ума мужам спасти авторитет церкви во всей провинции, не принимать во внимание писанину, а самим все проверить. И коли нарушил Иннокентий какую догму, то пусть отец суровый, хотя бы и Серафим каменец-подольский, наставит его на путь праведный. И он еще раз представил себе физиономию своего врага, когда тот в Петербурге, держа еще в руках доклад о Балтской обители, узнает, что его опередили. Против этих убедительных доказательств он не смог возражать, ибо это были более суровые самообвинения, чем выводы синодальной комиссии.

— Ах, черт вас возьми, гнилые колоды! Остолопы! — кричал отец Амвросий. — Ну и медведи ж вы, преосвященные отцы, ну и дураки ж вы, пастыри православной церкви, если и свой интерес не в состоянии отстоять. Да если бы это произошло у иезуитов, чего бы они только не предприняли, чтобы добиться своего.

Он засеменил по своей комнате, веселый, довольный выигранным делом. Он победил сильных и мощных противников и такого церковного льва, как отец Серафим кишиневский — заслуженный русификатор «инородцев», преданный вдохновитель южных погромщиков «Союза архангела Михаила». Политический смысл дела затушеван. Высшее церковное начальство не обнаружило зловредного сепаратизма, только поставило вопрос о несоблюдении иноком Иннокентием догматов веры, чего и добивался преосвященный пастырь. Правда, дела Иллиодора, Распутина, Иоанна Кронштадского несколько усугубили суровость приказа: святейший Синод боялся появления еще одного чересчур откровенного и наглого кандидата в наместники бога, но, очевидно, признал, что этот все же безопаснее тех. И тем более он в провинции, где все не так заметно.

Так что у преосвященного были все основания радоваться, и он искренне радовался. Он с насмешкой читал приказ Синода, который, казалось, говорил с ним не сухим канцелярским языком, а звучал как веселый анекдот:

«…а посему считаем необходимым для церкви божьей инока Иннокентия из вашей обители забрать на время и перевести его под строгий контроль испытанного в вере Серафима каменец-подольского. И этот наш приказ необходимо осуществить немедленно, следя за неукоснительным выполнением его также иноком Иннокентием.

Вместе с тем предлагаем прекратить печатание листовок на молдавском языке, равно как и распространение его образа и слухов о святости его или принадлежности к святой троице. Запрещаем также распространять слухи о святости Феодосия Левицкого, который нами не признан святым.

Если это не будет выполнено, придется предпринять самые решительные меры и по отношению к иноку Иннокентию и к тем, кто потворствовал такой ереси.

Обер-прокурор святейшего Синода Победоносцев».

— Самых суровых мер! Ах, остолопы, ах, циркачи! «Самые решительные меры!» Дураки вы, дураки! Непризнан вами? Зато признан нами. Мой ничтожный пастух стоит десяти обер-прокуроров из Петербурга. Не признан. Идиоты!

Амвросий сел за письменный стол писать письмо отцу Серафиму каменецкому. Сел, выдернул из почтового бювара лист бумаги и размашисто вывел на нем: «Ваше высокопреосвященство…» и остановился. В голове молниеносно промелькнула мысль и парализовала руку.

— Ду-у-урак! Дурак, что ж я себе думаю?

Он уставился взглядом в старинный портрет какого-то деятеля церкви и, не моргая, смотрел на него. И чем внимательнее смотрел на своего предшественника, тем яснее видел, как тот, прищурив глаза, злорадно улыбался в свою седую веером, бороду и будто говорил:

— Ду-у-урак! Остолоп!

Действительно дурак.

В испуганном воображении вдруг возникла страшная картина возможного поражения теперь, когда все уже, кажется, выиграно, когда минули все опасности, когда предприняты все предосторожности. И вдруг с портрета посмотрело на него знакомое лицо отца Серафима каменецкого, искривленное жестокой усмешкой каннибала.

В самом деле, как мог он, победив Пуришкевича и кандидата в Государственную думу отца Серафима кишиневского, не подумать, что со стороны Серафима каменецкого опасность значительно больше, чем со стороны тех. В горячке он забыл об одной важной детали в стратегии: тот же самый отец Серафим каменецкий может воспользоваться результатами боя: переманить к себе Иннокентия — и дело с концом. А для этого у него есть все возможности. Разве не он писал в Синод о необходимости забрать у паствы беспокойного инока? А может быть, потом решат оставить этого инока в той обители навсегда?

Холодно стало отцу Амвросию. Глубже сел в свое кресло и застыл в тревожных думах. Не слышал, как и дверь открылась, пока кто-то возле него дерзко не выкрикнул:

— Простите, преосвященный отец, что так нагло врываюсь в комнату. Вы не слышали моего стука, а я осмелился узнать, не стало ли плохо моему пастырю.

Отец Амвросий повернулся к Иннокентию и внимательно посмотрел ему прямо в глаза. И неведомо, почему ему стало теплее. Как-то радостно и приятно было видеть возле себя этого, как он называл его, хама, этого ненавистного дерзкого монаха. И он впервые приветливо проговорил:

— Садись, отец Иннокентий, поболтаем кое о чем.

Величественным жестом пригласил сесть. Достал синодальный приказ и подал тому в руки.

Иннокентий углубился в чтение приказа, а владыка не спускал с него глаз. Иннокентий прочитал и тоже задумался. И, возможно, впервые понял, что попал в очень сложное и опасное положение, в окружение настоящих врагов, к которым не сунешься с кошельком, которых не успокоишь несколькими десятками тысяч, потому что деньги в самом деле не в состоянии остановить такое колесо, как канцелярия обер-прокурора святейшего Синода. А вместе с тем почувствовал, что он занял в церковной иерархии место, за которое дерутся князья церкви и с которого его трудно столкнуть. Каждый из них охотно сел бы на это место. Он чувствовал, что инок Иннокентий уже не просто единица, а сила, с которой считается и святейший Синод. Почувствовал — и широко улыбнулся самому себе, понял, что и за ним стоит немалая сила, за которой он будет спокойно жить, и ему нечего беспокоиться. И даже приятно защекотало самолюбие, что бумагу о нем подписал сам обер-прокурор Синода, имя которого благоговейно произносят в церковных кругах. Впервые глубоко и сознательно оценивал он свою силу и работу в Балте.

— Ну что ж, отец, я готов, — серьезно сказал Иннокентий.

Амвросий хотел было уже спросить о том, что его интересовало, но Иннокентий снова заговорил:

— Не нужно злить высшее начальство, будем послушны. Здесь уж и в самом деле сопротивляться не стоит, хотя… и бояться нам тоже нечего теперь.

Слово «теперь» Иннокентий особенно выделил. И то, что он именно на этом слове сделал ударение, вызвало у Амвросия новый интерес, вселило новую надежду и… новую тревогу.

— А почему именно «теперь», отец Иннокентий?

— Причин много, отец, очень много. Потому что теперь уж никакая сила не сможет убрать меня отсюда или замести мой след. Внешние враги мне не страшны, я скорее боюсь внутренних… исправника и вас, владыка. Потому что Балта теперь, викарный отец, уже ни при чем; она уже меня не интересует, есть другая обитель, более скромная, даже глухая, которая не вызовет зависти у врагов. Я буду там. Эта обитель находится в селе Липецком. А там уж меня никто не достанет. И пока я буду в Каменец-Подольском, она возрастет больше, чем Балтская за многие годы. Только вы наблюдайте за ней, помогайте братии. Это и все. А теперь разрешите мне уйти.

Иннокентий закончил, словно посылал кому-то вызов. И этот его тон будил радость в сердце отца Амвросия. Он восторженно смотрел на своего протеже.

— Отец Иннокентий, я не злопамятен, хоть мы и ругались. И перед отъездом хочу быть искренним с вами. Прошу сегодня быть у меня на ужине.

Иннокентий поблагодарил и вышел. Весело улыбаясь, пошел в монастырь пешком, не замечая даже, что за ним двигалась его карета.

32

Торжественно проходила последняя служба отца Иннокентия. На лице его застыло выражение набожности и страдания, скорби и преданности, слезы были на агатовых глазах его, полных печали. Скорбно и грустно звучал сочный голос, когда он произносил свою последнюю короткую и жалобную проповедь.

— Братья и сестры! Пришло время, нам необходимо расстаться. Враги рода человеческого восстали и наговорили на меня самому царю. А он издал приказ, чтобы бросил я паству мою любимую. Враги церкви стараются лишить вас света православной веры, лишить молдавский народ единого спасения в часстрашного суда. Я должен исполнить строгий царский приказ и стать на суд пред ним, а вас оставляю на волю господа. Буду молиться за вас, но и вы молитесь, не покидайте храм и иноков. Молитесь, братья, а я пойду на Голгофу, чтобы принять муки, уготованные мне врагами веры Христовой. Аминь. — Повернулся и исчез в алтаре. Не слушал ни вздохов, ни мольб, которые неслись из уст многочисленных преданных ему мирян. Мигом очутился за церковью и исчез в своих покоях.

Легко вздохнул, когда закрыл за собой дверь кельи. Словно что-то тяжелое сбросил с плеч и сел теперь отдыхать. Даже потянулся сладко перед окном, открытым в сад. А потом перевел дух, сел к столу, открыл ящик, достал оттуда пачку бумаг, разложил перед собой и углубился в них. Черные линии на белом поле, очевидно, о чем-то говорили ему, он с любовью и упоением пробегал по каждой глазами от края до края, перескакивал перекрестки, перепутанные в каком-то удивительном кружеве. Иннокентий изучал глазами каждую линию, любовался сплетением их, улыбался каждому кружку, которыми пестрели бумаги.

Иннокентий позвонил. В кабинет вошел Кондрат, ставший каким-то важным за последнее время, особенно после того, как услышал об отъезде отца Иннокентия. Тревога залегла на лице Кондрата, когда узнал, что лишь некоторые мироносицы поедут в Каменец, а остальная братия останется под руководством Семена — старшего брата Иннокентия, который стал теперь иноком Семеоном и заместителем Иннокентия.

— Вот что, Кондрат, — ласково обратился к нему Иннокентий, — мигом собери всех апостолов в большой комнате на первом этаже, а мироносицам прикажи готовить тайную вечерю. Но только, слышишь, пусть мироносицы заберут к себе Герасима, пока не начнется трапеза. Ему не нужно знать о совете апостолов.

Кондрат вышел, а святой муж продолжал разбирать свои бумаги. А когда снова вошел отец Кондрат и доложил, что все ждут его, Иннокентий последний раз посмотрел на свои бумаги и на минуту задумался. На какую-то минуту, на шестьдесят коротких секунд, что так быстро пробегают на часовом циферблате. Но за эти шестьдесят секунд пережил всю свою жизнь великий молдавский авантюрист и жулик, продумал все свое будущее. Оно было у него перед глазами.

Вздрогнул. Тряхнул буйной головой, избавившись от этого видения. Повернулся к Кондрату и промолвил:

— Идем. А впрочем, слушай: не трижды ли ты от меня отречешься, когда придет время стать мне перед Пилатом? Не отречешься ли от меня, когда придет враг к тебе и полон жестокости спросит: «Знаешь ли ты отца Иннокентия и дела его и веришь ли ты ему?»

Иннокентий произнес это каким-то особенным голосом, что доходил до самого сердца. Кондрат зажмурил глаза и как-то безразлично ответил:

— Нет, отче Иннокентий, не отрекусь от бога моего.

— Хорошо, вижу, что трижды по три отречешься, если потребуется. Нетвердый ты, отче Кондрат, хотя и давно при мне. Разжирел. Ну, идем.

Когда вошел Иннокентий, все апостолы сидели за столом. После приветствия Григорий Сырбул торжественно спросил:

— Отец Иннокентий, зачем созвал нас?

Иннокентий стоял и долго смотрел перед собой, оглядывая своих одиннадцать апостолов. Толстые, мясистые, жилистые, как быки, они как-то не соответствовали тонким, изощренным планам Иннокентия. Он недоверчиво оглядел их еще раз и заколебался. Но это продолжалось всего минуту, в следующую он решительно подошел к ним и твердо произнес:

— Вот что… Наступило трудное время. Нужны головы, а не бычьи мускулы. И поэтому не все здесь подходят, а только некоторые… более ловкие. Остальные должны слушать и прилежно исполнять приказы.

Иннокентий на секунду остановился и еще раз обвел всех горячим взглядом. Словно хотел каждого пронзить насквозь и выжечь непослушание и непокорность, вырвать из груди человеческое сердце, чтобы не мешало оно осуществлению его планов.

— Так вот, остальные должны слушать и выполнять приказы. Этого требует церковь. Я держу вас при себе не за тем, чтобы вы жирели, а чтобы помогали мне… возвеличивать бога и его святую церковь. И именно теперь бог требует потрудиться на него. Старшими среди вас будут мой брат Семеон и мать моя София. Их распоряжения будут исходить от меня. Поэтому и слушайте их, как меня. Готовы ли вы на это? Кто не готов, кто не будет подчиняться, пусть сейчас же выйдет. Путь свободен.

Никто не пошевелился. Иннокентий выдержал торжественную паузу и сел за стол под иконами. Положил перед собой пачку бумаг и накрыл ее рукой.

— Братья! — торжественно произнес он и снова встал. Вслушался в свой голос и почувствовал, что и самого его охватывают беспокойство и тревога. — Братья, то, что я должен сейчас сказать, еще никто из вас не слышал, ни одна голова еще не думала над этим.

Иннокентий взял длинный полотняный свиток, отвернул его конец и показал первую картину. На ней яркими красками в общих чертах было разрисовано хозяйство Герасима среди ровной степи за Липецким. Он поднялся, медленно стал разворачивать свиток перед зачарованными слушателями. Взорам их открывались чарующие картины господства церкви, при котором монахи становились судьями и начальниками, а добро сыпалось, как из рога изобилия. Тогда не нужно будет заботиться ни о чем, лишь держать в повиновении тысячу душ, и каждый из них станет могущественным владыкой, вельможным господином при молдавском господаре, власть которого распространится от Прута до Дуная, от Днестра до Буга на безбрежных просторах садов, виноградников, на неизмеримых полях кукурузы и золотистой пшеницы. И когда Иннокентий свернул рулон полотна и сел у стола, ни один из них не проронил ни слова. Только все тяжело дышали. Лица раскраснелись, глаза пылали, и каждый был готов пойти в эту минуту на большие муки, большие притеснения, чем те, о которых говорил Иннокентий, лишь бы достичь той высокой вершины, той славы, казавшейся недосягаемой тысячам душ грешных и изнывающих братьев. Только один Кондрат безразлично отнесся к этой речи. Его мысли блуждали где-то за стенами этой комнаты, в которой строил новое свое царство отец Иннокентий.

Отец Кондрат, безусловно, слышал всю речь Иннокентия, но она не тронула его сердца. Наоборот, она сверлила мозг назойливой, неотступной мыслью, которую он не смог бы высказать и самому богу. Она, эта мысль, смущала покой его вот уже несколько месяцев, с тех пор как Семен Бостанику — жмот, пиявка и паразит, — что пришел сюда замаливать свои грехи, стал верным братом Иннокентия и богател еще быстрее, чем в селе. Без него и не вздохнет святой отец, ночью за ним посылает и все дальше отодвигает его, отца Кондрата, подчиняет власти Семена Бостанику.

Трудной становилась его служба у сына божьего, все чаще и чаще задумывался он над мыслью:

«Божье ли дело я творю? Неужели бог желал смерти шестнадцати инокам, что полегли от руки Иннокентия? Разве преступники могут руководить церковью? А если могут, то нужно ли служить ей?»

И тогда отцу Кондрату казалось, что его пальцы слипаются от крови отца Устима, старого приятеля еще по царскому дисциплинарному батальону, труженика и бедняка, как и сам он. Все яснее становилось, что даром пролилась кровь Устима. Ради привольной, веселой жизни Иннокентия, ради этого разврата, ради тех оков, что готовили здесь злодеи для Устимов, Кондратов.

Что же теперь?

Молчит суровый отец Кондрат. Мраком веет от слов святого. Насмешливой ложью звучат они в ушах. И отец Кондрат уже готов сказать ему, шестикрылому, образ которого сам привозил из Одессы, из типографии Фесенко, и рассылал по селам с мироносицами, что он дурачит людей, что идет против бога. Но вспоминает суровый разговор с Иннокентием перед тем, как садился писать молитвы и послания, диктуемые им на молдавском языке. Того разговора не забудет отец Кондрат.

«Теперь, Кондрат, послужи мне головой, а не кулаком. Ибо если не проявишь ума, не нужен ты мне будешь».

«Не нужен». И в то же мгновение вспомнил он отца Устима. Вспомнил, что теперь и за ним следят, что не верит уже и ему отец Иннокентий. Особенно после прихода Мардаря к нему.

«Что это будет? Куда идти, кого искать?»

Что же должен искать отец Кондрат в темном лесу своей судьбы?

Страшно ему. Жутко. Он будто чувствует уже на своей шее петлю, она давит горло, перехватывает дыхание. И унылый сидит отец Кондрат, все мысли его об одном.

Иннокентий тревожно смотрел на него и лихорадочно искал причину такого безразличия. А в голове подсознательно мелькала мысль: «Убрать…»

Он почти уже разрешил этот вопрос.

— Ну, братья мои, теперь пойдем ужинать, — бодро сказал отец Иннокентий и первым поднялся со стула.

Он вышел из-за стола и направился в трапезную. За ним пошел Кондрат. Иннокентий повернулся к нему и сказал шепотом:

— Что, отец Кондрат, боишься?

Отец Кондрат отступил шаг назад и посмотрел прямо в глаза Иннокентию.

— Нет, я не боюсь. Но это не божье дело, отец… не божье.

— Божье. Божье, дурень, — шепнул Иннокентий и вошел в трапезную.

Трапезная пылала тысячью зажженных свечей в светильниках и курилась запахами жертвенников, стоявших в углах зала. Двенадцать женщин-мироносиц встречали своего господина и бога. Хор голосов дружно провозглашал осанну. Белая одежда Христовых невест, подвязанных черными поясами и с черными покрывалами на головах, переливалась яркими цветами под лучами свечей, а роскошный стол, приготовленный к ужину, играл миллионами искр на граненой посуде. Мать София, в отличие от всех, была в черном. Она поднялась навстречу сыну и поцеловала его в лоб.

— Благословенна ты, женщина, что так спокойно провожаешь своего сына на страшную Голгофу, — торжественно произнес Иннокентий, отвечая на ее поцелуй, — иди и молись за меня.

Мать София долгим взглядом обвела присутствующих, перекрестила Иннокентия, прикрыв глаза рукавом, вышла.

Иннокентий сел к столу. За ним последовали все двенадцать апостолов и двенадцать жен-мироносиц. Иннокентий взял за руку грустную Катинку и усадил возле себя. Потом поднял рюмку вина, благословил ее.

— Братья и сестры! Пейте вино, что превратилось в кровь мою, пролитую за веру нашу, кровь, отданную за спасение церкви Христовой.

Двадцать пять рюмок поднялось вверх. Все замерли на мгновение. Иннокентий взял хлеб, поднял его и торжественно произнес:

— Братья и сестры! Ешьте хлеб этот, что превратился в тело мое, за вас отданное для спасения церкви Христовой.

Трапеза началась в абсолютной тишине. Молчали, пока Иннокентий снова не налил себе большой бокал и не указал другим на бутылки.

— Братья и сестры, хочу видеть веселье на лицах ваших. Не сдерживайте плоти своей, заслужившей перед господом вместе со мной вкусить земных радостей.

И он выпил до дна свой полный бокал.

Стало оживленней. Слышались уже тихие разговоры, шептались женщины, которых волновал один вопрос: кто из них поедет с Иннокентием. Раздавались суровые угрозы в адрес врагов церкви, осмелившихся вредить Иннокентию. Шумнее становилась трапеза. Уже слышался игривый смех женщин и дерзкий шепот мужчин. Кто-то произнес пылкие слова предложения, слышались бесстыдные шутки, у кого-то лопнула под нажимом одежда, вскрикнула, теряя сознание, одна из мироносиц. А Иннокентий сидел, тихо гладил припавшую к груди его Катинку и улыбался какой-то загадочной улыбкой, глядя в зал. А зал весело, неудержимо, страстно гудел, возбужденный вином.

33

Сам не свой возвратился Герасим домой. Какая-то тоска сжимала сердце, мутило, места себе не находил. Отец Кондрат тенью будто двигался за ним и будоражил жуткие воспоминания о тайной вечере у отца Иннокентия. До самого Липецкого Герасим то и дело посматривал на свои руки, словно чувствовал на них горячую кровь Кондрата. Она бросала красный отблеск на весь свет. Хотел даже вернуться в Балту, выдать себя полиции, но его останавливали суровый приказ брата Семеона, заместителя Иннокентия, и страшная присяга служить Иннокентию. И суровый Герасим стал подобен смерти.

Григорий Григориан и Григорий Сырбул ехали с Герасимом и ни на мгновение не спускали с него глаз. Они словно знали его мысли. Каждый раз, когда печаль охватывала Герасима, они расспрашивали его или что-то рассказывали. И так до самого хутора. Только на хуторе, когда выбрались из телеги и кучер ушел домой, Григорий хмуро сказал:

— Герасим, смотри, не забудь наказа отца Иннокентия. Знай, чего церковь миру не сказывает, того и мы, грешные слуги ее, не должны разглашать. То не наше дело. Да и не твои то руки сделали, бог послал ему смерть, ибо он замышлял зло против Иннокентия. А потому нужно служить богу, как присягал, выбрось из головы все, о чем не велел думать отец Иннокентий.

Герасим понял скрытый смысл благочестивых слов высокого седого старика с бородой и мохнатыми бровями. Убедился он и в том, что этого великана с узким лбом и маленькими глазками, спрятанными где-то глубоко в щелках век, приставили к нему в качестве надзирателя. И он подчинился этому. Умоляюще посмотрел на Григория Сырбула, что безразлично оглядывал хутор. Но встретился со злыми колючими глазами, светившимися недобрыми огоньками и не обещавшими пощады. Герасим уныло опустил голову.

— Тяжело, отец Григорий. Покойник будто все за мной ходит и грозится… — пожаловался тихо Герасим.

— Молись, — коротко и сухо ответил Григорий Сырбул. — Да не забудь, что мы с Григорием твои батраки. Сегодня же пошли нас за тем, что нужно.

Герасим тупо посмотрел на него и кивнул головой.

На следующее утро оба монаха, переодетые в крестьянские одежды, ушли в село и слонялись там весь день. Поужинав, заперлись в риге и захрапели. Но, видно, не крепок был сон у апостолов. В полночь Григориан вышел во двор, прислушался и бесшумно направился к дому Герасима. Подошел, стукнул в окно и отступил за хату. В ту же минуту дверь открылась и вышел полураздетый Герасим. Тоже прислушался и на цыпочках пошел за хату, где ожидал Григориан. А потом оба направились садом туда, где двор подходил к когда-то глубокому, а теперь уже засыпанному оврагу. Только дошли, как Григориан тихо свистнул. В ответ из терновника послышался приглушенный кашель.

— Вылезайте. Можно начинать, — кому-то шепотом сказал Григорий.

Герасим неподвижно стоял и следил за своим надзирателем. Он готов был крикнуть во весь голос:

— Спасите! Ради бога, спасите!

Готов был бежать от этого места, где снова затевалось какое-то страшное таинственное дело. Но при нем неотступно стояли два надзирателя — Григорий Сырбул и Григориан. Они распоряжались здесь, как хозяева. Из оврага к ним вышло двенадцать темных фигур.

— Так что же будем делать? — спросил один.

Григорий повернулся к Герасиму.

— Покажи, раб божий, самое укромное место, где бы ты погреб выкопал, если бы хотел получше спрятать его от людей?

Герасим не понял вопроса.

— Герасим, тебя спрашиваю: где тебе рыть погреб, чтобы спрятанного не нашли злые люди. Мы не можем ждать…

Герасим печально вспомнил наставления Иннокентия. Вздрогнул… и пошел в сад, за ним двинулись остальные. Возле первых деревьев Герасим остановился.

— Вот за этими кустами винограда пусть роют… — с болью в голосе проговорил Герасим.

Григориан и Сырбул обошли место вокруг и остановились на закрытом со всех сторон кусочке земли.

— Ты руби вот этот куст, — грубо, безжалостно сказал Сырбул, показывая на столетний куст винограда.

Он был гордостью Герасима, во всей волости не было такого. Герасиму показалось, что Сырбул указал на него самого и что вот-вот сорвется топор и обрубит его жизнь, оборвет последнюю нить, связывающую его с этим миром, с хозяйством, с этими раскидистыми деревьями, с буйным виноградом, с солнцем, воздухом, землей… Что-то горячее обожгло ему грудь, невысказанная, непостижимая тоска и отчаяние раздирали сердце, горела голова, словно он только что сильно ею ударился.

— Мэй, не руби его… Это еще дедовский, ему сто двадцать два года… Не руби, прошу, пожалей меня. Сними голову, заруби меня, а куст не тронь! Слышишь? Ты же человек, ты же когда-то был хозяином, неужели не жалко тебе такого добра?

Голос его дрожал, он едва сдерживался.

— Раб Герасим, не зли меня. Позвал людей, так оставь их в покое, пусть копают… А здесь самое удобное место для погреба. Виноград у тебя другой вырастет, — резко ответил Григорий, отталкивая Герасима от куста, — оставь их. Рубите.

Герасим не унимался. Он уже ничего не сознавал, жалость заслонила весь мир. Он видел только поистине страшное крушение своего хозяйства.

— Слышишь? Не тронь, говорю… Не тронь, а то убью… Как жабу, раздавлю, — шипел он посиневшими губами, утрачивая разум. — Не трогай. Жизнь бери, душу бери, а виноград не трогай. Что хочешь бери…

— Перестань! — грозно прошипел над самым ухом Григориан. — Отец Иннокентий, дух божий, велел. У него же есть сила наказать непослушного раба. Еще не сгнил отец Кондрат.

И, повернувшись, крикнул:

— Что ж стоите? Рубите!

— Г-а-а-ах! Ш-ш-ш! Ча-а-а-а-ах! — заходил топор в листве, сваливая ветви на землю.

Потемнело в глазах у Герасима. Он рванулся, вскрикнул и упал прямо на куст винограда, крепко обнимая его руками, да так и потерял сознание.

Очнулся у себя в риге на сене. Рядом с ним лежали Григориан и Сырбул. Оба укрыты зипунами, словно с вечера спали. Болела голова. Ныла грудь. Герасим попытался подняться, не смог. Снова упал на сено. Застонал сильнее.

— Ты чего стонешь? — спросил Сырбул.

— Что вам от меня нужно? Зачем мучаете меня?

— А раньше ты о чем думал? — с нескрываемой злобой спросил его Григорий. — Ты же присягал? Клятву дал богу? За это непослушание бойся кары его.

Он захлебнулся в своей злости, еще страшнее зашипел:

— Слышишь, ты, раб лукавый? Если не перестанешь сопротивляться, я извещу отца Иннокентия, и ты пожалеешь. Он умеет наказывать своих врагов. И знай: нам некогда с тобой валандаться, мы пришли выполнить веление бога. У нас срок четыре месяца. Слышишь? А теперь вставай, умойся и иди завтракай. И о нас, смотри, не пикни. И что бы ты здесь ни увидел и ни услышал, не удивляйся. Все это мы делаем по твоему велению, а сами — только батраки твои. Так велел отец Иннокентий.

Герасим больше не удивлялся. Безразлично смотрел на все, что творилось вокруг него, делал вид, что все это его распоряжения, и отсылал к Григорию, чтобы тот во всем наводил порядок. Он не удивился и тогда, когда во двор въехало двенадцать подвод с камнем, который свалили вблизи сада. Даже не вышел к подводчикам. Не вышел, когда въехали и подводы с цементом и свалили бочки прямо в ригу на сено.

Даже не посмотрел, какой вред причинили ему этим. Без всяких мыслей ходил он по горнице, сложив на груди руки. Не ответил и на приветствие, когда в хату вошли каменщики. Он только посмотрел на них и хмуро сказал:

— Что делать — спросите Григория. Я не вмешиваюсь, он сам все делает. И ко мне больше не обращайтесь.

Каменщики вышли, а он продолжал ходить. Спустя некоторое время вышел и тихо направился в поле. Там осмотрел пшеницу, кукурузу, подсолнечник и побрел межой прямо в степь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24