Здесь Азанчеев отбил три атаки, однако подкреплений не дождался, и в шесть часов вечера повел горсточку своих солдат в отход…
* * *
Весь день генерал Щербачев разъезжал по наблюдательным пунктам дивизий. Он не обращал внимания на опасность. Смерть стучалась в мокрый бруствер окопов по сторонам его головы, — он не слышал. Адъютанты волновались:
— Ваше превосходительство…
Он не слышал. Только раз буркнул:
— Отстаньте, поручик!
Однако бесстрашие генерала ничего не могло изменить. Штурм отбивался на всех участках. Из строя уже выбыло около двадцати тысяч человек. Пятая часть этого числа неподвижно лежала возле невырытых еще могил. Теперь было ясно, что, не имея осадной артиллерии, было величайшим безрассудством предпринимать этот штурм. Для временного захвата укрепления «I-1» (Седлиска) потребовалось уложить полк. А прочие атаки — все как одна — или были задавлены огнем противника при самом начале, или захлебнулись на проволоке. К шести часам вечера картина общей неудачи была очевидна. Щербачев не рассчитывал больше ни на случай, ни на темноту. Он знал: все пропало. И все-таки упрямство этого человека еще не желало сломиться и уступить. Проходили часы, — войска лежали под огнем, окопавшись, где и как попало, и не делая никаких попыток двинуться вперед или назад. Только в полночь Щербачев отдал приказ отходить.
* * *
Выражаясь языком штабных документов, обстановка требовала деблокировать Перемышль. Может быть, Щербачев и не прекратил бы штурма, но обстановка требовала этого категорически. И вот красные огни ракет резали глубь непроглядной ночи. Ракеты взлетали, поле озарялось розовым светом, и длинные черные тени, вздрагивая, протягивались по земле. Русские войска отходили из-под фортов Перемышля. Свистели кнуты, звенели подковы, хлюпал под тысячами ног грязный талый снег. Форты не прекращали огня всю ночь. Стреляли еще и утром. Отходившие войска видели, как за щетиной хмурых осенних перелесков, где-то далеко позади, на горизонте вспыхивали и, точно дымки гигантских труб, гасли белые облака. Войска двигались по глубоким промоинам грязных дорог, а отставшие раненые, в мокрых шинелях, с покривившимися кокардами на фуражках, тащились целиной. Вброд перебирались через узкие, петлистые речки, с высокими и крутыми берегами, с частыми заводями. Летом в таких заводях шумят камыши и ярко поблескивают под солнцем серебристые рыбьи бока. А теперь, в октябре, над речками висел белесоватый свет, медленно таявший в знобких сумерках. Что это? Два огромных желтых глаза ослепительно блеснули в темноте. Чудище открыло невидимую глотку и взревело так, что лошади и люди шарахнулись в стороны. Это — автомобиль Красного креста ныряет по развалам ночного бездорожья. Уходя, войска оставляли позади бесчисленные бугорки насыпной земли — братские могилы. Списки убитых — бумага, как и всякая другая штабная бумага; на ней — фамилии и цифры. Но для войск списки потерь — это дорогие имена лучших товарищей; для них — почти за каждым именем живет поэма человеческой красоты и боевой славы…
Только что прибыв на фольварк Рудники, новый командующий одиннадцатой (блокадной) армией генерал от инфантерии Селиванов уже вел с генералом Щербачевым крайне неприятный для последнего разговор. Приезд Селиванова отстранял Щербачева от командования блокадными войсками. Естественно.
В связи с формированием одиннадцатой армии именно так и должно было произойти, независимо от исхода штурма. Но когда старик Селиванов, одутловатый, добродушный, с простецкой солдатской складкой в лице и фигуре, позволяет себе дерзить и грубиянить, — это другое дело. Это уже прямой результат неудачи штурма. И Щербачеву оставалось слушать и молчать.
— Удали этой самой у нас хоть отбавляй, — говорил Селиванов, как бы выталкивая неприятные слова языком из-под густых белых усов, — а простой рассудительности — нехватка. Помилуйте-с! В пятьдесят восьмой дивизии осталась половина штатного состава. Девятнадцатая потеряла сорок четыре офицера и три тысячи рядовых. Да и вообще ни одной дивизии в своем настоящем виде, а так — жидкие остаточки кадра под ружьем. Спрашивается, Дмитрий Георгиевич, как же не вспомнить нам с вами великого царя Петра: «Больше разумом и искусством побеждают, нежели множеством», — а?..
Скверная штука — похмелье. Нечто вроде горького похмелья переживали теперь войска, побывавшие на штурме. Среди офицерства разбухали слухи. Передавали за факт, что еще в ночь с пятого на шестое была собрана партия инженерных офицеров для рекогнесцировки подступов к перемышльским фортам. Каждому офицеру придали по несколько человек солдат. Отправились. Однако ночь была лунная, светлая, и потому рекогносцировка не удалась. Только какому-то саперному подпоручику Лабунскому с пятью разведчиками посчастливилось обследовать подступ к укреплению «I-3» по лощине, ведущей в лес, где ни искусственных препятствий, ни фугасов не оказалось. И вот утверждала, что ни в дивизии, ни в штабе корпуса не нашлось ни одного генерала, который обратил бы внимание на это важнейшее обстоятельство. И, конечно, укрепление «I-3» штурмовалось в лоб без малейшего успеха, но с огромной убылью в людях.
— А где же подпоручик Лабунский?
— Тю-тю… Чтобы не болтал, угнали на Карпаты.
Капитан Заусайлов покачал головой.
— От кого вы, прапорщик, эту историю слышали? — спросил он.
— Один уцелевший на штурме «I-3»…
— Эх, знаете… Не люблю «уцелевших» и не очень-то верю их рассказам.
— Почему?
— Да ведь редко кому случается уцелеть честным путем. Еще и бой не успеет кончиться, а уж видно, кто уцелел и почему. Спроста слушано, да неспроста сказано. Советую, прапорщик, остерегаться «уцелевших»… Так-то!
Вскоре, однако, Заусайлову пришлось повстречаться с офицерскими рассказами и о самом себе. Говорили, что некий капитан Заусайлов, рота которого была отброшена во время штурма с проволоки, очутился поблизости от дивизионного наблюдательного пункта, где находился сам генерал Щербачев. Генерал набросился на капитана: «Как вы смели?.. Вы же резали проволоку…» — «Резал. Так что из того?» — «Значит, успех уже был, а вы после того…» — «Какой успех, ваше превосходительство? О чем вы изволите толковать? Ей-богу, на разных языках говорим. Коли сами проволоку режем — конец, крест над атакой надо ставить. А вы… Ни хрена вы, ваше превосходительство, не понимаете!!!» — Услыхав такой рассказ, Заусайлов руками развел. Самое удивительное заключалось в том, что рассказ был чистой правдой, если только не считать грубых слов, которых капитан по адресу генерала, конечно, не произносил. Спрашивается: откуда же взялись эти слова?..
Между тем в Мосциску прибыли шестидюймовые пушки. Их выгрузили с платформ и выкатили на главную улицу оставленного жителями местечка. Наркевичу навсегда запомнилась эта пустынная улица с высокими крылечками у притихших маленьких домиков под крышами из красноватой черепицы; воющие собаки и распоротые диваны у заборов и телеграфных столбов. А посередине длинного пустыря — вереница стальных великанов на колесах. «Поздно! — думал Наркевич, — взялись играть сложную симфонию современной войны, а умеют тянуть лишь одну-единственную ноту. Нет инструментов! Не знаем техники! Что за бездарь!» Настроения солдат тоже были не из радостных.
— Ажно от пороха почернел…
— Ври! Ныне от пороха дыму нет!
— Порох-то, может, и бездымный, да я-то не бездумный. С того и почернел…
Вдруг родилась новая песня:
На проволоку дружно
Полезли мы, как нужно.
Сулили командиры,
Что будут одни дыры,
Она ж весьма
Целехонька была…
Услыхав эту песню, Заусайлов тотчас подозвал фельдфебеля и сказал ему шепотом что-то очень внушительное, от чего песню точно ветром сдунуло и унесло. «Какой-нибудь студент-вольнопер импровизирует… Самый пакостный народец!»
* * *
Девятого октября левый фланг австро-германских армий достиг Сандомира, а правый — Санока. Главной целью этого движения было освобождение Перемышля. Селиванов оттягивал свои войска за реку Сан, постепенно снимая блокаду с запада и юга. Только восточная, сильно укрепленная при Щербачеве, позиция оставалась попрежнему в русских руках. У Сенявы и Ярослава появились передовые части наступающего противника. Предстояло сражение на реке Сан…
Полковник Азанчеев и генерал Величко собирались покинуть Рудники в один и тот же день. Но разъезжались они по разным направлениям. Азанчеев возвращался в штаб фронта, а Величко — на оборонительные работы под Львов. В день отъезда они встретились, внимательно посмотрели друг на друга и сразу заспорили.
— Поздравляю вас, полковник, — сказал Величко, — с настоящим подвигом. Будь я в Георгиевской думе, носить бы вам белый крест. Да, наверно, и без меня — наденете. Уже вижу, как трепыхаются за спиной у вас лазоревые крылышки славы. Однако есть к вам и претензия.
— Слушаю, ваше превосходительство.
— Вы приехали сюда от лица главнокомандующего фронтом. От вас зависело очень многое. Как же вы допустили то, что произошло?
— А что произошло, ваше превосходительство?
— Отбитый штурм. Огромные потери.
— Большие потери, ваше превосходительство, есть несомненное доказательство доблести войск.
— Согласен. Но они служат также доказательством неуменья и неспособности войсковых начальников. Штурм Перемышля был авантюрой. Я прошу вас оставить при себе ваши экскурсии в область сравнительной истории военного искусства. Мы с вами сейчас не на военном совете. Дело проще. Старик генерал благодарит вас за предприимчивость и отвагу. Но я ни черта не понимаю в причинах, которые заставили вас поддерживать эту авантюру.
Азанчеев пожал плечами и сказал, отдуваясь:
— Я делал то, что должен был делать, ваше превосходительство. А штурм Перемышля, как мне кажется, отнюдь не следует называть авантюрой. Штурм Перемышля есть смелая, вполне героическая попытка разрубить узел стратегического положения на галицийском театре войны.
В интонациях Азанчеева довольно отчетливо чуялась фальшь. Правда, никто никогда не ловил этого человека на прямой лжи, но зато и мало кто относился с непредубежденным доверием к тому, что он проповедывал. Величко насторожился.
— Попытка, как и всякий риск, — дело благородное. Об этом все прапорщики знают. Но ведь вы, полковник, были знакомы с планом операции, а план решительно никуда не годился.
— Почему, ваше превосходительство?
— Потому, что где тонко, там и рвется. Конечно, план не может предусмотреть все случайности. От случайностей мы и на кладбище не гарантированы. Планировать опасности и трудные положения — то же, что закапывать энергию живых людей в могилу. Но вот вы захватили укрепление «I-1». А что из этого вышло? Вас не поддержала артиллерия, к вам не подошел пехотный резерв, ваши люди погибли. В других местах они гибли на проволоке. План был авантюрой, так как строился на спасительности ночной темноты. Штурму надлежало начаться за три-четыре часа до рассвета. Но тут-то и сорвалось. Распоряжения были отданы поздно, части пошли на приступ уже засветло. Успех внезапности выпал из расчета…
— Вы говорите святую правду, ваше превосходительство. Но эта правда — для нас с вами. Между тем есть и еще другая — для всех. Несмотря на вопиющие недостатки плана и средств, штурм почти удался. «Где тонко, там и рвется». Однако теперь ясно видно, что могло и не сорваться. Ведь я же, например, был в Седлиске… А белые флаги на промежуточных укреплениях? А перерывы огня? Бесспорно, что мы были на волосок от полной удачи. Расчет был небезнадежен, ваше превосходительство, — отнюдь нет!
Величко тряхнул колючей головой.
— Вчера я находил эту операцию только безумием. Сегодня я вижу в ней еще кое-что.
— Что?
— Преступление. Ваша «правда для всех» — обман. Ваш почти удавшийся расчет — насмешка над духом армии, ее честной народной душой. Войска гибнут мужественно и безропотно. И причина их гибели ужасна: кровью искупаются грехи плохой подготовки, неумелость командования. Так было раньше, так и… Штурм Перемышля — бесплодно растраченное мужество и бесстрашие русских войск. Недавно немцы четыре дня бомбардировали Осовец из сорока орудий крупного калибра и выпустили двадцать тысяч тяжелых снарядов. А успеха не имели. Почему? Потому что сильное моральное воздействие бомбардировки может быть использовано только энергичным наступлением пехоты. Мы под Перемышлем были технически слабее, чем немцы под Осовцем, но…
— Но дерзание было за нами, а не за немцами, — сказал Азанчеев, — выходит, что нам больше не о чем спорить, ваше превосходительство…
Величко нахмурил брови. Фрукт! Однако ему не хотелось разойтись с этим пакостным человеком, оставив за его авантюрной ловкостью право на кажущееся торжество.
— Ум человеческий, — проговорил он, как бы нарочно не выбирая слов, — большой подлец. Он всегда придумает фокус, чтобы выйти из самого безвыходного положения.
Азанчеев тоже сморщил свой высокий лоб, сделал что-то глазами, отчего они как бы вовсе исчезли с его лица, и сказал:
— Да, ваше превосходительство. Государственная дума, общество, министры, промышленники, политические деятели… Вас это беспокоит. Однако уверяю вас: стоит кое-кого из них повесить, и все сейчас же пойдет на лад!
* * *
Одиннадцатого октября началось сражение на реке Сан, тяжелое и долгое. Вода выступила из русла и, тихо шурша изморозью, медленно разливалась по прибрежной траве. Хлюпала и чавкала под ногами черная прорва грязи. Размытые дороги, разбухшие поля, заплесневелые леса и болота, зыбкая почва приречных долин, с жадной радостью всасывающая в себя все, что ни подвернется, — здесь шел бой.
Азанчеев уже уехал в штаб фронта, а Величку задержал Селиванов. Когда же через несколько дней Величко приготовился к отбытию в Львов, его остановила телеграмма главнокомандующего. Ему предписывалось осмотреть инженерные сооружения на Буго-Нареве, а затем отправиться в Петроград для участия в опытах по электризации проволочных заграждений. Опыты производились в Политехническом институте имени Петра Великого при содействии лаборатории известного электротехника профессора Шателена. Участвовать в этих опытах было интересно и нужно. Но, раздумывая о своем внезапном удалении с фронта в разгар боев, решавших судьбу Галиции, Величко то и дело почему-то вспоминал Азанчеева. И безглазое лицо этого Мефистофеля гналось за ним до Варшавы и дальше, вплоть до самого Петрограда…
Глава четвертая
Русские войска, наступавшие в Лесистых Карпатах, состояли главным образом из второочередных частей. Это были во многом обездоленные часта: число кадровых солдат и офицеров в них было ничтожно; пушки стары и изношены, с негодными прицельными приспособлениями; походных кухонь почти не было. Даже воду на чай солдаты грели в котелках над кострами из соломы. Осенью обнаружилась нехватка снарядов. Вся тяжесть боев легла на пехоту, и потери стали огромными. Корпуса сводились в дивизии, бригады — в полки. Пополнения прибывали почти без винтовок.
И все-таки в ноябре одна из таких несчастных второочередных дивизий добралась до Бескид и остановилась у подножия насквозь промерзших склонов перевала. Дивизия шла сюда форсированными переходами, — гналась за отходившим противником, голодная, кое-как одетая, с чесоточными лошадьми, держа каждый артиллерийский снаряд на учете. И вот — дошла. Высоко, высоко, на обрезе горного профиля, прислонившегося к ясному, бледноголубому зимнему небу, можно было легко различить щербатую линию окспов. С этих, как бы приклеенных к небу, горбаковсыпались вниз тучи пуль и осколков, — австрийские окопы стреляли. Дивизия остановилась у деревни Радошице — крохотного бедного селеньица из десятка курных хижин с несуразно высокими крышами. Через Радощице перебегало шоссе; верстах в трех от деревни оно взбиралось на обочину скалистого ущелья и на птичьей высоте огибало дно узенькой долины. Главные силы шли в ротных колоннах, с примкнутыми штыками, стремясь к ночлегу и натыкаясь на свои собственный авангард. Голубое небо чернело, чернело; тучи все ниже налегали на горы, и вдруг хлопья пушистого снега густо повалили из них на деревню. Сразу настала непроглядно темная ночь. Войска стояли на шоссе длинной кишкой. Сзади гремели подтягивавшиеся артиллерия и обозы. Шоссе превращалось в «пробку»…
Реку переходили по мостам, наведенным саперами. Высокий сутулый подпоручик, заведывавший наводкой одного из таких мостов, целые сутки простоял у схода, пропуская войска и отказываясь от замены. Под косым проливным дождем и холодным, режущим лицо ветром он выстоял себе память навек об этой переправе. Там, где минуту назад хлестнуло огненной волной, выбросив кверху одинокую винтовку, теперь торчит из воды сапог. Но чем ужаснее и бесповоротнее совершающееся рядом, тем впечатления мгновенней. Вот шапка жмет ухо, — неудобно. Вот солдат в шинели наизнанку, — зачем это он так? А вот люди выбираются на берег по мокрому, скользкому снегу и бегут туда, где черно-красная полоска австрийского огня живет и колышется за проволокой и бетоном…
…Бой на перевале начался рано утром и продолжался десять дней. Синеватые предгорья ползли вверх, в облака. Даже над облаками маячили их темные головы, — это и был перевал. Ветер налетал, а старые сосны негодующе и грозно шумели в лесных чащобах. Перевал был сильно укреплен австрийцами: оборона ярусная; переправы и подступы защищены фланговым огнем; обстрел превосходный. Что ни день, менялась погода. Гололедица то сковывалась морозом, то раскисала в дождях и оттепели. Артиллерия выбивалась из сил. Припрягались лишние уносы; орудия и зарядные ящики поочереди втаскивались на холмы; номера и лошади дружно работали в одном ярме. Но все это была легкая артиллерия, к тому же почти не имевшая снарядов. Подавить огонь тяжелых австрийских пушек она не могла. Плохо воевать в горах без горных орудий. Деревня Радошице ни днем, ни ночью не выходила из-под навесного австрийского огня. А между тем именно здесь стояли и штаб дивизии и полковые штабы. Итак, взять Бескиды фронтальным ударом было невозможно…
Тогда решили нажать на правый фланг австрийских позиций. Фланг этот занимал высоту, покрытую редким ельником, с островками соснового леса. Вся в складках, заваленных снегом, угрюмая и мрачная, под серым, словно обвалившимся на нее небом, высота не обещала успеха подступавшим к ней войскам. Но второочередная не смутилась. Припадая к ее крутым боковинам, отлеживаясь в снегу от огня, где ползком, где бежком, со штыком, взятым к бою, то отстреливаясь, то отряхиваясь, второочередная семь суток брала высоту.
Настал последний день штурма. Саперная рота, в которой служил высокий сутулый подпоручик, наступала с пехотой от дороги, — с такой стороны, где совсем не было укрытий. Огонь невидимкой всчесывал гладкий подъем, взрывая льдистый наст и расшвыривая его пушистыми фонтанчиками. Люди ползли, падали, приподнимались и снова ползли и падали. Так, задыхаясь, докарабкались они до избы, баз двери, с выбитыми окнами. Ноги не чуяли пола под лужами стылой воды. В углу намело сугроб снега. Высокий подпоручик запустил в него пригоршню и вышел из избы. Солдаты видели, как он стоял под огнем и зачем-то ел этот снег. Пехотинец спросил сапера: «Как звать шикаря?» — «Лабунский». Но в общем было не до него. Штурм всползал на голое темя роковой высоты. Об этом можно было догадаться по тому, как заметно редела пальба, как все отчетливей и отчетливей слышались торопливое а-аханье легких пушек, татаканье пулеметов и ружейная трескотня. День кончался. Бурые облака мчались по сумеречному небу, облитому зловещими отблесками далекого пожара. Пустынные поляны, черные пятна перелесков и кустарников на замерзших горных болотах мало-помалу утрачивали твердый очерк размеров и форм, — колебались и плыли, как это бывает перед наступлением вечерних сумерек…
Вскочив на макушку высоты, второочередная увидела, что австрийцев на ней уже нет. Еще ночью они втихомолку снялись по всему перевалу. А теперь отошли и отсюда. Ледяной, пронизывающий ветер гулял по Бескидам, играя снежной пылью и наметая белые горы над мерзлыми австрийскими трупами…
Горный проход, шириной верст в тридцать, открывался отсюда прямым путем на Мезо-Лаборч. Было видно, как вправо и влево от дорог стояли и лежали роты, двигались дозоры, прятались в лощинах батареи. Некоторые из батарей вели редкую орудийную стрельбу. Однако завязывала бой, по обыкновению, пехота. Тонкими линиями двигались вперед цепи, за ними — поддержки. Люди тонули в снегу. Но трудно было только передним. Для тех, кто шел позади, путь уже был протоптан, — боевые дороги похожи на жизнь. До австрийцев было не больше двух верст. Вдруг горы покрылись черным дымом от рвущихся снарядов, и дождь шрапнельных пуль облил Бескиды. Эхо разнесло по ущельям грозный рев боя, и никто не смог бы теперь разобрать, откуда стреляют и где рвутся снаряды. Так началось третьего декабря большое наступление австрийцев от Ужока до Бартфельда с прорывом у Кросна.
Однако второочередная держалась. Навалом громоздились перед ней австрийские трупы, в светлосерых мундирах и синих шинелях, на снегу и под снегом, странно вдавленные в каменную землю, изумляя русских солдат набрюшниками, вязаными шейными галстуками и теплыми чулками. Неуклюжие кепи слетели с мертвых голов, и к макушкам прилипли мягкие стеганые шапочки. Второочередная окапывалась — нелегкая задача. Позиция тянулась по гребню перевала, и глубоко промерзшая земля не поддавалась малой лопате. Каждую ночь саперы копались вместе с пехотой. А утром уходили в тыл, чтобы стать на постройку запасных укреплений. Спали саперы когда-нибудь? Неизвестно.
Четырнадцатого декабря смолкнул бой, начавшийся прорывом у Кросна.
Капитан Карбышев приехал на Бескиды через три дня по окончании кросненского боя. Вырваться из Бреста в полевые войска было не так-то просто. Пока крепость не отмобилизовалась, об этом и разговоров не велось. А затем Карбышеву удалось получить назначение в ту самую второочередную дивизию, которая только что овладела Бескидским перевалом. Должности дивизионного инженера тогда в русской армии не было. Однако новые обязанности Карбышева соответствовали как раз этой должности.
Бревенчатая дорога тянулась между вплотную подступавшими к ней с обеих сторон гигантскими елями. Но куда она вела, было невозможно понять, так как ели сходились над дорогой гораздо ближе того места, куда хватал глаз, а за ними до неба поднималась фиолетовая стена горного хребта.
— Сторонись! Принимай вправо и влево!
Мимо Карбышева с грохотом пронеслись орудия и зарядные ящики. Батарея выезжала на позицию. Значит, и Карбышев был у цели…
В те времена на каждый армейский корпус приходилось по одному единственному саперному батальону, хотя войска корпуса укрепляли свои позиции верст на пятьдесят по фронту. Саперный батальон состоял из трех рот (для работ фортификационных, дорожно-мостовых и минно-подземных), из прожекторной команды и телеграфной роты. Подвижные запасы инженерного имущества сохранялись в корпусном отделении полевого инженерного парка. Саперные роты придавались дивизиям.
Второочередная, к которой был прикомандирован Карбышев, сидела в окопах — в извилистых грязных щелях, присыпанных у бруствера снегом, похожим на измятые подушки.
Не шатайся, не качайся
В поле, ковыль-травка, —
Не тоскуй, не горюй по молодчику,
Красная девка…
— Холодно, ребята? — спросил Карбышев, примащиваясь к кипящему солдатскому котелку и пробуя рукой слабенькую стойку козырька из гнилого леса.
— Никак нет, — отвечал бойкий солдат с опаленными рыжими усами, — изнутри, ваше благородие, теплом отдает. Эх-ма!.. Это у нас за обычай — мерзлого отогреть. Колода колодой, хоть тын подпирай, а на ноги ставим. С места не сойти, пустого не скажу.
Карбышев взглянул на бойкого и ни на грош не поверил его бойкости. Это была давно и хорошо знакомая Карбышеву хитрая затаенность солдатской обиды, — то, что глухой перегородкой отделяло всегда солдат от офицеров. Высказать казенное равнодушие к невзгодам солдатской жизни — самый верный способ поскорей отвязаться от начальнической болтовни, ибо известно: офицеры говорят с солдатами, чтобы размыкать скуку, а нет на свете ничего скучнее солдатского «через пень в колоду». Карбышев с досадой отвернулся от бойкого, и через минуту убедился в своей правоте. Дозор из солдат соседней дивизии подошел к окопу.
— Сидите?
— Сидим.
— А что делаете?
Бойкий живо оглянулся на Карбышева. Но капитан о чем-то думал, отвернувшись.
— Что? Смерти ждем!
Вот оно — настоящее, не на показ. А на показ — другое. Наблюдатели стояли у бойниц с винтовками под рукой.
— Рябкин?
— Чего тебе?
— Аэроплан!
Рябкин мгновенно выпустил пять пуль и заложил вторую обойму.
— Ну?
— Похоже, обознался…
— Слепой черт!
— А ты-то куда ж стрелял, чурбан с глазами?
Позиция, которую осматривал Карбышев, только по недоразумению могла назваться укрепленной. Профиль окопов годился лишь для стрельбы стоя со дна рва. Блиндажи с тоненьким покрытием могли предохранить лишь от шрапнельного огня. Кое-где вместо окопов были выкопаны просто канавки для стрельбы с колена. Проволочные заграждения где протянуты, где нет; флангового обстрела — никакого; перекрестного огня в промежутках — тоже; и на подступах — безопаснейшие мертвые пространства. Убежища еще и не начинали строиться. Были места, где вообще ничего не было, кроме торчавших из земли сучковатых кольев.
— Очень плохо, — сказал Карбышев красивому саперному прапорщику, — я вам о вашей работе говорю: плохо!
Прапорщик обиженно пожал плечами.
— Проволоки нет, господин капитан. Не успели натянуть. А окопы — плевое дело; покамест такие, потом дороем.
— Почему — впереди пусто?
Прапорщик расхохотался. Однако в пристальном взгляде черных глаз Карбышева было что-то такое, от чего он вдруг перестал смеяться и, приложив руку к папахе, доложил:
— Необыкновенная история произошла, господин капитан. Рано утром австрийцы утащили кошкой всю проволоку вместе с кольями.
— Вздор!
— Никак нет, господин капитан, — правда.
Прапорщик стал совершенно серьезным.
— Колья воткнули перед морозом и водой полили. Ну, и замерзло. А по-настоящему не забили. Солдаты в мороз ходили, — тоже поливали. Очень крепко держалось. Но в оттепель оттаяло. Утром — голое место с ямками, — вся схема препятствий исчезла. Никакого вздора, господин капитан, — все так и было.
— Тем хуже, прапорщик Батуев. Тем хуже.
— Слушаю.
Правее никудышного участка лежал другой, и все на нем было по-другому. Окопы — глубокие, аккуратно обложенные со стороны противника досками и накатником. Колючее кружево проволоки — на свежих кольях, прочно загнанных в землю. Кое-где — рогатки. В крутых скатах — ниши. Убежища — по всем правилам, с покрытием в три бревна; такие убежища не боятся и шестидюймового снаряда. У саперного подпоручика, провожавшего Карбышева по этому участку, было исхлестанное ветром, багровое лицо. Он был очень высок ростом, на длинных ногах, но сутуловат, и хоть молод, а с широкой темной бородой норвежского рыбака. Карбышев знал, что фамилия этого офицера Лабунский и что прибыл он сюда из-под Перемышля. Но и Лабунскому не хватало проволоки.
— Сколько?
— Пудов пятьдесят.
— Много. Достаточно тридцати.
— Позвольте, господин капитан… Я…
— Да уж не спорьте.
Быстро шевеля губами, Карбышев почти мгновенно перемножил мотки на погонные сажени, и сажени — на фунты.
— Видите? Тридцать.
— Замечательно, господин капитан, — сказал Лабунский.
— Что замечательно?
— Я — о вашей способности считать.
— Это я умею, — засмеялся Карбышев, — хотите, научу?
* * *
Начальником дивизии был рыжий генерал-лейтенант из отставки. Он стригся ежиком и отчасти по этой причине смахивал наружностью на станового пристава. Карбышев докладывал ему о состоянии укреплений на позициях, занятых полками. Разговор происходил в домике радошицкого священника. Генерал был не в духе. Третьего дня австрийский снаряд разорвался на чердаке избы, в которой помешался штаб дивизии, и убил телефониста. Вчера бомба попала в вал наблюдательного пункта как раз тогда, когда на пункте находился генерал, оглушила, засыпала землей и контузила начальника связи. Генералу чудилось, будто за ним гоняется смерть. А он был суеверен и потому — не в духе.
— Оборонительную линию, ваше превосходительство, можно было бы укрепить в две-три недели, — докладывал Карбышев, — можно было бы выстроить наблюдательные пункты, пулеметные капониры, наладить связь, исправить дороги, организовать сигнализацию, пристрелять подступы…
Сухие, морщинистые щеки и толстые красные губы генерала брезгливо сморщились. Он резко повернулся на стуле.
— Ну?
— Я докладываю вашему превосходительству о том, что следует сделать для усовершенствования позиций, — сказал Карбышев, — увеличить расчистку обстрела, усилить искусственные препятствия вокруг опорных пунктов, построить блиндажи на промежутках против…
Генерал очень быстро, с энергией зажевал губами.
— Опорные пункты?! Это что же за новость такая? Ничего этого не надо-с! Сделайте мне окопы, чтобы были расположены по линии, а впереди — препятствия и чтобы оборонялись препятствия фронтальным огнем. И ничего мне от вас больше не надо, капитан.
Карбышев ощутил что-то живое, как боль, под бровями, в лобных пазухах, в мозгу. От боли глазам сделалось жарко, а дух перехватило, и голос зазвенел. Родилась злость. Он заговорил скоро-скоро, словно куда-то очень торопился:
— Однако у вашего прльевосходительства не хватит войск, чтобы занять всю линию растянутых по вашему желанию укреплений…
— Не ваше дело-с! Хватит! Лучше вас понимаю…
Карбышев знал в себе рычажок, на который надо было своевременно надавить, чтобы не допустить беды. Попасть под военный или под офицерский суд — беда. Кто скажет, что было бы с Карбышевым давным-давно, еще в Маньчжурии, если бы не этот спасительный, до сих пор ни разу не отказывавший рычажок? И капитан надавил его…
Споры продолжались два дня. Наконец генерал поддался. Карбышев выторговал постройку опорных пунктов в системе траншей и оборону подступов к позиции фланговым огнем.