— Как ты смела?
Прием, которым он наказывал детей, был один: молчание. Он переставал говорить с виноватым. В зависимости от проступка молчание продолжалось день или два. На этот раз оно длилось месяц. Все попытки и старания Лидии Васильевны разгустить, «рассиропить» атмосферу тяжести и неблагополучия, наполнявшую дом, ни к чему не вели. Отец был хмур, сух и как бы не видел Елены. И она сторонилась, уходила в себя, демонстративно обращалась только к матери. Ее брови сердито сходились у переносья. Нос морщился, как перед слезами, а красные узкие губы дрожали в усмешке. «Ну, и характеры! — думала Лидия Васильевна. — Оба хороши!» И с грустной тревогой в глазах посматривала то на одного, то на другого. Уже нечем было дышать, когда вдруг как-то само собой выяснилось, что Елена опять ездит стрелять в ЦДКА. И тут же все кончилось — сразу, как и началось. Сойдясь за обеденным столом, упрямцы заговорили как ни в чем не бывало. И с тех пор до истории с Реджи ничего подобного больше не происходило. Но тут произошло.
— Как ты смела кричать? — быстро спросил Карбышев.
Елена не ответила. И снова потянулись немые дни, тягостным безмолвием наполняя печальный дом…
* * *
В комсомол Елену Карбышеву принимали на открытом собрании школьной организации. Народу собралось столько, что у Елены в глазах зарябило. Члены комитета сидели, а она стояла, как свеча. Вопросы сыпались.
— Устав знаешь?
— Расскажи-ка свою биографию!
— Почему вступаешь в комсомол?
— Кто советовал вступить?
— Отец, — отвечала Елена на. последний вопрос и, вспомнив при этом свою нелепую ссору с отцом, зажмурила от стыда глаза.
«Если бы они знали!» — с тоской подумала она…
Из комитета дело перешло в бюро райкома комсомола, и здесь было так страшно, что, когда Елена отвечала на вопросы, у нее, как у пьяной, заплетался язык. Много раз представляла она себе торжественную минуту получения билета. Она не знала, как именно это бывает, и фантазия ее не рисовала никаких картин. Но что получение билета должно происходить очень торжественно, так, чтобы запомнилось на всю жизнь, в этом она не сомневалась. И потому была несколько удивлена, когда все сделалось самым обыкновенным образом. «Получите и распишитесь!» Правда, и это запомнилось. Только не так, как бы того хотелось. Зато вот что было прекрасно: с комсомольским билетом в кармане стало легче учиться — не потому, что способностей прибавилось или учебы убавилось, а по какой-то странной, необъяснимой причине. Стала Елена комсомолкой в мае, перед экзаменами. И экзамены сдавались на славу один за другим…
Дмитрий Михаилович спрашивал жену:
— Мать, как Аленка? Сдает?
— Сдает, — со вздохом отвечала Лидия Васильевна, — только что я за передаточная станция?
— Хорошо сдает?
— На пятерки…
Накануне одного из особенно трудных для Елены дней Лидия Васильевна по неотложному хозяйственному делу уехала на дачу. Утром, часов в восемь, Дмитрий Михайлович ушел из дома, не позавтракав. Вечером, после экзамена, Елена вернулась первая, с торжеством в душе и сияющим от счастья личиком. Следом за ней появился усталый и сумрачный отец. Ляля взяла у него из рук портфель, тяжелый, как мешок с кирпичом, и отнесла в кабинет. Затем остановилась на пороге ванной комнаты, где плескался и фыркал отец.
— Папа, ты что-нибудь ел сегодня?
Он вздрогнул и оглянулся с таким странным и неловким видом, точно в первый раз видел тоненькую фигурку дочери. На что же похоже уродство этих нелепых раздоров и ссор? Какие-то далекие и тягостно безобразные впечатления вдруг пришли на память Карбышеву. Он не сразу понял, о чем именно вспоминает. А потом догадался: о глупых столкновениях в дореволюционном доме Наркевичей. И, поняв, ужаснулся. Вот оно, вот!..
— Нет, ничего не ел, цыпленок… Как твой экзамен?
— Пять… Иди к столу, папа. Я сейчас разогрею котлеты…
Они ужинали вместе и разговаривали, как будто и ссоры не было. Но ссора все-таки была, долгая и упорная. И кончиться на этот раз простым застольным разговором она никак не могла.
— Вот я и в комсомоле, папа. Ты рад?
— Очень! Я ведь еще и не поздравил тебя. Поди ко мне, Аленка…
Она подошла и стала между колен, как становилась всегда раньше, когда была маленькой. Он поцеловал ее и погладил по лицу сухой и быстрой рукой совершенно так же, как делал это давно-давно.
— Папа, а ты?
— Что?
— Когда ты в партию?
Он помолчал и снова погладил ее по лицу.
— Я? Мне рано, Аленка!
— Как — рано? Почему? — спросила она озабоченно, как будто даже слегка пугаясь чего-то, — что ты хочешь сказать?
— Конечно, рано, — повторил он тихо, — уж коли мы с тобой ссоримся, как… младенцы, значит, рано. Так ведь?
Ляля энергично качнула головой. Она не была согласна с отцом. Но и спорить не стала.
…Мы говорим: «совпадение». Словечко это часто служит нам как бы прикрытием для нежелания вникнуть, для лени и равнодушия, для неуменья устанавливать между явлениями внутреннюю связь. Что-то очень изменилось в отношениях между дочерью и отцом к лучшему; и совпало это изменение с их последней ссорой. Когда Реджи отдавали на исправление в собачий питомник, Елена не только не шумела и не протестовала, но сама надела на него ошейник и сама вывела его со двора. И это вовсе не было уступкой младшего старшим. Елена знала, что никогда больше отец не поссорится с ней и не накажет ее своим тяжким молчанием, что это для них обоих стало теперь невозможным. Радость, с которой она думала об этом, была каким-то новым для нее, очень серьезным чувством. «Папа, я тебя люблю!» Ребячья теплота этих слов не остыла. Но глубоко под ними ощущались подлинная близость, настоящее разумение и действительный смысл любви. Видя, как отец систематически, кропотливо, с огоньком изучает историю партии, Елена думала: «Рано? Или пора?» И говорила:
— Папа, я тебя люблю!
* * *
Многого ли достиг Карбышев за восемнадцать лет, проведенных им на преподавательской работе в Академии Фрунзе? Это время было эпохой высокого уровня преподавания инженерных наук в академии. Именно с легкой руки Карбышева «осаперивание:» командирского состава в армии далеко шагнуло вперед. Восемнадцать лет прошли… И вот теперь, в июле тридцать шестого года, прощаясь с академией Фрунзе, Карбышев думал, что и как надо сделать, чтобы ни знания, ни опыт, ни блеск метода, ни педагогический талант не ушли из академии вместе с ним.
Готовясь к лекции на тему «Инженерное обеспечение обороны стрелкового корпуса», адъюнкт кафедры общей тактики Якимах развертывал программу лекции. Под ней была его подпись. А наверху стояло: «Утверждаю. Нач-к кафедры ВИД Карбышев». Итак, Карбышева уже не было в академии, но он никуда из нее не ушел. Да и физически, так сказать, персонально он то и дело появлялся в ней. Стоит собраться профессорам на кафедре, чтобы обсудить какую-нибудь уже напечатанную задачу, стоит им заспорить и, как часто бывает, упереться в тупик, — тут-то и растворяется дверь, чтобы впустить неизвестно откуда взявшегося Карбышева. «Здравствуйте, здравствуйте… Зашел послушать…» Он усаживается между тактиками и некоторое время беспокойно молчит. Карбышев — инженер, не тактик. Но исходящее от него молчаливое беспокойство действует очень странно. И тактикам в высшей степени интересно узнать, что мог бы сказать Карбышев по этому безнадежно запутавшемуся вопросу. «А ваше мнение, Дмитрий Михайлович?» Струей удивительной ясности врывается в неразбериху суждений быстрое слово «случайного» человека. Карбышев говорит, говорит, говорит, и вдруг все видят, как сошлись, примиряясь в его непредвзятой мысли, противоречия путаницы, которая только что казалась непобедимой. Итак, хоть и не было больше Карбышева в Академии Фрунзе, но часть себя, и притом не малую, он оставил в ней…
И в Военно-инженерной академии бывал он довольно часто. Здешние молодые преподаватели шептались: «Вот бы кого в начальники ВИА…» Академия готовила военных инженеров, умеющих использовать До дна новую технику и диалектически связывать теорию с практикой. В комиссии по защите дипломных проектов, где дело, конечно, не обходилось без Карбышева, наткнулся он как-то на работу одного выпускника, которая поразила его полнотой своего соответствия самым серьезным требованиям. Фамилия дипломанта была — Елочкин. Карбышев тотчас вспомнил историю парня из ВТУЗа, — и свой доклад, и его восхищение, и непреклонное решение «пробиваться» в ВИА. «Дядя Степан» вышел недавно в запас и уехал на родину, а племянник его, такой же горбоносый и кряжистый, как дядя, «пробился»-таки далеко вперед за линию посредственности и ремесла…
Карбышев написал большое письмо Степану Елочкину в город Куйбышев, где обосновался старик. На шести страничках, покрытых крупным и ровным почерком, он излагал свои впечатления от дипломной работы Константина и от него самого.
«Чертовски смахивает на вас, дружище, — на такого, каким вы были в те далекие времена, когда тянули в Бресте солдатскую лямку. Гляжу на него и чувствую себя на четверть века моложе. Вчера на комиссии не удержался и спрашиваю его: „Слушайте, а у вас к изобретательству никакой склонности нет?“ Покраснел. „Ну, какой же я изобретатель…“ — „А все-таки? По-честному? А?“ — „По-честному вот что. Иду я раз возле Ильинских ворот. Вижу, рушат двухэтажную кирпичную руину, загородившую проезд. Бьют ломами. Пыль столбом. Но руина не поддается. Сложена была на совесть. Что ж, думаю, за рукоделье такое? Неужели иначе нельзя? Ведь совсем понапрасну маются люди. Душа во мне так и заходила. Кинулся в Ленинку, попросил подобрать литературу по каменной кладке. Засел, — глаза разбежались. Это — сначала. А потом — разобрался“. — „И что же?“ — Тряхнул головой. — „Ничего покамест…“ А вчера читаю в „Вечерней Москве“, что изобретена конструкция из двух лебедок с движущимся стальным тросом, которая устраняет множество затруднений при распиловке каменных сооружений, и что фамилия изобретателя — Елочкин. Понятно?..»
Вечером, за чаем, Карбышев сказал Лидии Васильевне:
— Эх, мать! Перевалит человек за пятьдесят и живет в крепости. Осаждена эта крепость… смертью. И непременно будет взята.
Лидия Васильевна привыкла к неожиданностям в разговорах с мужем.
— Это что за новости? Да ты — железный, всех нас переживешь… Ты бы лучше об Аленке подумал. В сердце — перебои… И вообще — в чем душа держится…
— Об Аленке я так думаю, — серьезно проговорил Карбышев, — тщедушна? Узка в плечах? А Суворов не был тщедушен и узок в плечах?
— Да ведь она не Суворов…
— Зато моя дочь. И потому воля в ней прочная. А с молоду и я был худ. И теперь в толстяки не гожусь. Кончит Аленка в мае десятилетку…
— И пойдет в Московский авиационный институт, — решительно перебила мужа Лидия Васильевна, предчувствуя неладное и спеша заслонить Елену с опасной стороны, — очень ей хочется в МАИ.
— Хм… — сказал Карбышев, — нет, мать. Цыпленок поступит в ВИА. И будет военным инженером.
— Что?! — воскликнула Лидия Васильевна, но взглянула на мужа и смолкла…
* * *
Новая работа Карбышева была прямым продолжением старой, преподавательской. Но не очень-то сразу почувствовал он себя на ней хорошо. Прежнее влекло к себе. Нарушение многолетних привычек болезненно давило на какие-то тонкие хрящики внутри. О Карбышеве говорили: «Не просит ничего, а требует многого». Собственно, он и не просил и не требовал. Но для всех было ясно, что право требовать им действительно заработано. По этой причине никто не удивился, когда ему предложили должность начальника ВИА. Удивились другому: почти не задумываясь, Карбышев решительно отказался. Тогда вспомнили о его необыкновенной скромности. Кто-то из молодых преподавателей ВИА сказал ему прямо:
— Эх, напрасно, Дмитрий Михайлович, поскромничали…
Карбышев рассмеялся и похлопал наивного молодого человека по плечу маленькой, но сильной рукой.
— Думаете, напрасно? Очень может быть. За скромность редко уважают, чаще бранят. Впрочем, все зависит от умения быть скромным.
— Извините, Дмитрий Михайлович, — сконфузился молодой преподаватель, чувствуя что-то неладное в карбышевских словах, — я никак не хотел…
Скромность Карбышева, о которой он только что говорил, представлялась ему до этой минуты чем-то вроде слабоволия беспартийного одиночки. Но тут вдруг он понял, как глупо так думать о Карбышеве и как должны быть далеки от этакой скромности действительные побуждения этого непрерывно идущего вперед человека. Преподаватель очень смутился и замолчал. Он попрежнему не знал, почему именно уклонился Карбышев от назначения. Но если причиной и была скромность, то не уважать этой «скромности» было во всяком случае невозможно…
* * *
Чижи летали по комнатам карбышевской квартиры. Желто-зеленые комочки сидели на буфете, на рамах картин и весело перекликались «чижиным» писком. Несколько смельчаков обрабатывали миску с кресс-салатом, которая стояла на письменном столе в кабинете Карбышева. Эти смельчаки не пищали и не пели. Их коротенькие цепкие коготки мелко постукивали по краю глиняной миски, глазки сверкали, шейки раздувались и тонкие клювики беспрерывно ныряли в салат. Разводчиками чижиного царства в квартире были маленький Алеша и отец. Началось с того, что Алеша повесил у окна клетку с птицей. Дмитрий Михайлович увидел и возмутился.
— Ребенок сошел с ума… Да разве это возможно?
— Почему?
— Потому что нельзя держать живые существа в неволе!
Клетка висела до выходного дня. В воскресенье Дмитрий Михайлович куда-то уехал и вернулся домой в пыли, усталый, но веселый и довольный. За ним тащили березу в большой кадке.
— Это что такое? — изумилась Лидия Васильевна.
— Купил в «Соколе», мать. Из тамошних оранжерей.
— Для чего?
— Для птиц. Теперь им будет хорошо. Пусть летают…
Лидия Васильевна в ужасе упала в кресло. Ляля хохотала. Таня прыгала и танцевала. Алеша кинулся на шею к отцу. Так это началось. И теперь чижи царствовали в карбышевской квартире. Смельчаки трепали на столе кресс-салат, а Карбышев и Якимах рылись в бумагах…
…Переехав недавно в новое гигантское здание на Девичьем Поле, Академия Фрунзе широко и удобно разместилась в нем. Слушатели уже не теснились здесь за ученическими партами; ряды скамеек уступами поднимались к потолку. Прошлое круто меняло вид. Но в отношениях между Карбышевым и Якимахом оно оставалось прежним. Все так же, как и раньше, передавал Карбышев своему выученику новые разработки, неотрывно следя за тем, чтобы преподавание военно-инженерного дела в Академии Фрунзе ни на градус не падало с той методической высоты, находясь на которой, оно было оставлено Якимаху. Он просмотрел тезисы лекции и сказал:
— Погоди, постой, Лев Толстой! Мысль ваша, Петя, хороша, коренная мысль. Но выражена она плохо. Ее надо обточить, обжать. Надо ее так словесно обработать, чтобы могла она из вас вылететь, как стрела из лука…
— Да уж я бился, бился…
— А вот попробуем.
И он пускался отыскивать формулу. Якимах нервно обтирал с лица горячий пот. В таких случаях упрямство все чаще начинало поднимать в нем пока еще неслышный голос, а самолюбие, видимо, страдать. Нужное слово находилось не скоро, но оно обязательно находилось, — строгое, точное, ясное, сильное, образное, — такое, что его хотелось тронуть рукой.
— А вы говорите, нет слова… Чепуха! Если есть, Петя, мысль, то и слово всегда сыщется. Разум непременно возьмет свое. Но только не птичьим полетом, а трудом и усилием. Да!
* * *
Статья Якимаха называлась: «Инженерные уроки Испанской войны». Автор начинал статью текстом корреспонденции с фронта: «Теперь никого не надо здесь агитировать в необходимости фортификации. Война научила каждого быть самому себе сапером. На лопаты смотрят с завистью, просят их взаймы, в очередь. Всякий, кому надо оставаться в поле на одном месте более часа, уже косит глазами вокруг: нет ли дырок и щелей в земле. Если нет, начинает рыть лопатой, скрести навахой (длинный нож), царапать алюминиевой миской; у некоторых миска с краю наточена как лезвие. Копать землю — теперь здесь никто не считает потерей времени…» Дальше Якимах писал от себя: «Иначе и быть не может на таком театре войны, где горы и каменные строения встречаются на каждом шагу и с легкостью могут быть приспособлены к обороне. Отсюда — беспрерывное самоокапывание, постоянное усиление легких закрытий для истребителей танков, защитные сетки от ручных гранат — от „карманной артиллерии“ противника…»
Статья Якимаха была отпечатана только на правых страницах; пустые левые предназначались автором для замечаний Карбышева. Замечаний оказалось не меньше, чем текста в статье. Левые страницы густо чернели под прямыми, ровными строками крупного почерка твердой карбышевской руки. Рецензент спорил с автором по ряду вопросов и доказывал ошибочность его положений множеством аргументов. «Лицо изобилия — щедрость». Рецензент был особенно щедр на доказательства там, где речь шла о новом опыте Испанской войны по части начертания позиций, использования заграждений и укрытия войск в системе обороны. Полагая, что Испания выяснила бесполезность рвов и надолб при отражении танковых атак, Якимах утверждал, будто любой стрелковый окоп, даже специально отрытый, как узкая щель без выносных ячеек, не устоит против танка и будет им непременно раздавлен. Но это была точка зрения танкиста или общевойсковика, а никак не инженера. Карбышев думал иначе. Он считал маленький опыт Испании совершенно недостаточным для таких больших выводов, и, требуя усовершенствований и активного улучшения старых форм, допускал окончательный вывод не иначе, как после самых серьезных испытаний…
Якимах привык восторгаться резкой смелостью инженерных суждений своего учителя. И сейчас впервые наталкивался на его неожиданную осторожность. Широким захватом зачерпнув новое из испанского опыта, он не без досады ощущал сейчас удерживающее прикосновение Карбышева. «Теория молниеносной войны была проверена на практике в Испании, — писал Якимах, — я имею в виду преследования после Теруэльского сражения и после боев у Альфамбры».
— Не забегайте, Петя, вперед, — говорил Карбышев, — обождите!
Якимах засунул статью в портфель.
— Обожду, — сказал он сумрачно, — привычка вас слушаться — вторая моя натура. Но вот что мне, Дмитрий Михайлович, не ясно. Если, как вы говорите, лицо изобилия — щедрость, то почему бы вам самому не выступить со статьей об опыте Испанской войны? У меня не удалось. А почему вы молчите?
— Милый Петя! Да уж это вы не с обиды ли? Ей-богу, напрасно! Без критики и самокритики нет ни движения вперед, ни развития, ни свежего воздуха, ни полного вздоха. Писать? А когда мне писать? Состою в семнадцати комиссиях, в десяти — председательствую. И самая главная — жилищно-бытовая по дому…
Карбышев весело смеялся.
— Обиды нет никакой, — досадливо буркнул Якимах, — но и спросил я вас без шутки.
Карбышев перестал смеяться. Он серьезно посмотрел в непритворно смущенное лицо Якимаха, в его круглые голубоватые глаза и сказал без тени улыбки:
— Написано пером — не вырубишь топором. Сто раз примерь, но не ошибайся ни разу. И в особенности, Петя, нельзя ошибаться мне. Почему? Скоро узнаете. Испанская война — не способ проверки. Другого пока нет. Вы думаете, что смелость и осторожность всегда в конфликте? Нисколько. Нужно, Петя, много смелости, чтобы быть осторожным всегда, когда это необходимо…
Глава тридцать шестая
И в летние, вакационные, месяцы Карбышев не переставал ни на один день быть профессором. Только вместо лекций читал доклады — множество докладов в военных и гражданских организациях. Даже в Доме пионеров и на пионерских слетах выступал с докладами, быстро и ясно говоря о захватывающе интересных вещах и чуть ли не каждое слово подтверждая ссылками на десятки развешанных кругом кафедры схем и чертежей. Принимал и дома. Настоящего отдыха не было, — были полуслужебные дни. Работа захватывала, и казалось, будто и подумать ни о чем, прямо к работе не относившемся, бедный труженик не мог. Однако Елена знала, что это не совсем так.
Весной Елена кончила десятилетку полной отличницей и ходила по дому радостная и довольная. Бумаги ее уже были сданы в Московский авиационный институт. Она с нетерпением ждала извещения о приеме. Затем предполагалась семейная поездка в Сочи. Когда Елена пробегала мимо отца, он поднимал голову и, как бы вдыхая запах свежести и холодноватой чистоты, которым дышало ее светлое платье, внимательно смотрел на нее. Раза два он сказал при этом:
— Вот беда, Аленка! Будь ты мальчишкой, отправил бы я тебя в Инженерную академию. А так — что же?
— Что же? — смеясь, переспросила Елена.
— Да ведь я-то не виноват, что ты не сын, а дочь!
Елена смутно догадывалась: отец что-то замыслил.
Но туманная недосказанность его реплик ее мало беспокоила. Она давно привыкла к этим странностям. И знала, что самые трудные из отцовских загадок в конце концов разгадываются очень просто. Лидия Васильевна ахала:
— И почему в МАИ так тянут? Уж поскорей бы…
Всегда так: чем дольше и напряженнее ждут люди, тем внезапнее приходит к ним ожидаемое. Ответ из МАИ пришел в такую минуту, когда о нем и думать забыли. Но главная удивительность заключалась не в том. Институт сообщал, что Елена Карбышева забракована на медицинском осмотре (сердце) и принята быть не может. Отбросив со лба упрямый гребень темных волос, Елена стояла перед отцом в кабинете. В ее опущенной руке дрожала, шелестя тонкими углами, роковая бумага. По смуглым щекам катились блестящие, прозрачные слезы и падали одна за другой на светлое летнее платье.
— Папа, — шептала она, — что же это, а? Папа?
Дмитрий Михайлович открыл письменный стол, достал папку и с глубоким вздохом развязал на ней шнурок.
— Не думал, не думал, цыпленок… Уж и впрямь, как говорится: ехали в Казань, а приехали в Рязань. Ни грело, ни горело, да вдруг и припекло…
— Не понимаю, — сквозь слезы сказала Елена, — какая Рязань?
— А вот посмотри сюда.
Елена заглянула в папку.
— Видишь? Это копия моего письма товарищу Ворошилову. Это его резолюция. Это мой рапорт прямому начальству. Это — заявление на имя начальника ВИА: «Прошу о принятии дочери моей Елены на морское отделение командного факультета ВИА…» Видишь? Это… Словом, поздравляю: ты принята в ВИА. Хочешь быть моряком?
Елена выпрямилась. Вихрь самых разных мыслей кружился в ее голове. Одни мысли рождались из сожаления о пропавших надеждах, другие — из переменчивых картин будущего, третьи — из упорства, четвертые — из гордости, пятые — из благодарности к отцу, а все вместе — из удивления и радости. Она хотела все это высказать и уже раскрыла рот. Но сказалось совсем другое.
— Папа… А как же я буду моряком? Ведь я — девочка…
Карбышев махнул рукой.
— Ты? Девочка? Ха-ха-ха! Кто тебе наболтал, что ты девочка? Не верь, Аленка! Ты — совершенно взрослая девица. Можешь сама решать свою судьбу. Можешь мне буркнуть сейчас: «Не хочу в академию! Не пойду!» И будет по-твоему. Но ведь не буркнешь, — я знаю, — потому что… Нет, нет, Аленка! Я не агитирую. Ни-ни…
И опять Елена собиралась выговорить что-то очень важное и нужное, может быть, даже самое, самое важное и нужное при таких обстоятельствах. И вместо этого, сказала:
— А мама согласна?
Карбышев кивнул головой.
— Твоя мать — сокровище. С другой было бы иначе! Хочешь быть моряком? Я не агитирую… Хочешь?
— Хочу!
— Все! Спасибо, Аленка! Если бы ты знала, как я мечтал сделать из тебя инженера… Как давно мечтал… Очень давно, Аленка!
— С каких же пор? — с любопытством спросила Елена.
— С тех самых, как ты родилась, — тихо сказал Карбышев и, выйдя из кабинета в столовую, позвал: — Мать! Мать, иди сюда скорее!
Лидия Васильевна была уже тут.
— Как решили?
— Цыпленок хочет быть моряком. Ни о чем больше слушать не желает. Поздравляю, мать! Теперь будем собираться в Сочи…
Лидия Васильевна произнесла какое-то коротенькое, неслышное слово с восклицанием на конце и медленно опустилась на стул…
Еще с ранней весны Лига наций превратилась в нечто, очень похожее на Общество поощрения агрессоров и агрессий. Сперва Муссолини вцепился в Абиссинию. Затем как-то совсем неприметно для Лиги наций исчезло проглоченное Гитлером австрийское государство. Потом погибла республиканская Испания. Сентябрь начался «Судетским вопросом», то есть бешеным фашистским натиском на Чехию, а кончился мюнхенской Каноссой[58]; выбирая между позором и войной, Англия выбрала сегодня позор, чтобы завтра в дополнение к нему получить еще и войну[59].
Вот что делалось на свете, когда Карбышевы вернулись из Сочи в Москву. К этому времени все в семье свыклись с мыслью о том, что Елена — военный человек. И сама она свыклась. В Сочи было много военных инженеров. Все, как один, знали Карбышева и все очень интересовались судьбой его дочери. Судили вкривь и вкось. И от множества таких разговоров, не всегда серьезных, иной раз смахивавших на пустую болтовню, внутреннее решение Елены не только не ослабело, но, наоборот, окрепло и утвердилось. В Москву она приехала совсем не в том настроении, с каким уезжала. Но, когда выяснилось, что через несколько дней первая лекция, все-таки струхнула.
Сентябрь в том году был во многих отношениях решительным месяцем. Карбышев почти не выпускал газет из рук. В середине сентября Гитлер и Чемберлен встретились в Берхтесгадене и затем подписали соглашение в Мюнхене. В отличие от многих людей из разряда благодушных обывателей, Карбышев придавал этим событиям громадный смысл и говорил о них так, словно они касались самым непосредственным образом его самого, его дела, его семьи. Каким-то странным образом Берхтесгаден и Мюнхен связывались в его представлениях и с судьбой Елены.
— Чуешь, Аленка, что делается? — спрашивал он дочь. — Выходит, что я прав был…
Елена так именно и полагала: отец прав. Душа ее трепетала, чудесные мысли толпились в мозгу, и грудь колыхалась от бурных чувств. Настал день первой лекции. Накануне вечером Карбышев подарил дочери военную полевую сумку, набор отточенных карандашей и пачку тетрадей.
— Без этого в нашем ремесле и шагу не сделаешь…
В академию он отвез ее сам, но оставил одну на пороге. Она вошла бодро и смело. Мимо нее стремглав бежали туда и сюда молодые военные люди. Многим из них она бросалась в глаза, как что-то непонятное здесь, постороннее и странное. По-мальчишески узкие бедра, тонкая фигура и веселая улыбка на смуглом черноглазом лице… Платье с оборочками, бантик в волосах… Что такое? Откуда? Зачем? Кто-то спросил ее. И, узнав, в чем дело, проводил до аудитории. Первая лекция была на тему о воинском долге. Елена заглянула в аудиторию. Батюшки! Море зеленых спин колыхалось перед ней. «Нет, не войду, — малодушно подумала она и зажмурилась, — ни за что не войду…» В аудитории кто-то громко читал список курса.
— Карбышева, — услышала Елена и взяла себя в руки.
Строились в коридоре, и она стала в строй. А затем уже и в класс вошла вместе с другими. За партой она оказалась одна. В этом блистательном одиночестве было что-то не совсем ладное. Оно означало, что никто не захотел к ней подсесть. Так и промелькнула первая лекция в обидных ощущениях пустоты и заброшенности…
Потом — начертательная геометрия. Елена разложила перед собой карандаши и резинки. Когда закипела работа, стало уже не до обиды, не до грустных чувств одиночества. Елена осмелела и оглянулась. С соседней парты попросили:
— Можно карандаш?
Она еще раз оглянулась.
— Можно резинку?
После лекции она собирала свои карандаши и резинки. Тугое кольцо зеленых гимнастерок все плотнее сжималось кругом нее. На Елену смотрели, как на чудо.
— Вы — у нас единственная…
— Вы — дочь товарища Карбышева?
— Вы… Вы… Вы…
От первоначального смущения и конфузной онемелости в Елене не оставалось больше никакого следа. Все это исчезло и заменилось чем-то очень простым и ясным.
— А все-таки непривычно, что вы девушка, — сказал, краснея, какой-то чудак.
Его тотчас взяли на смех.
— Эх, ты, тюха!
Елена нашлась без малейшего труда:
— А вы привыкайте, товарищ!
И она всячески старалась помогать тем, которые привыкали…
* * *
Прошли времена, когда, выезжая со слушателями на полевые занятия, Карбышев впереди всех прыгал на колесную шину грузовика, перемахивал через борт и мгновенно устраивался в кузове на скамейке между другими. Но не потому прошли эти времена, что было теперь Карбышеву под шестьдесят, — он все еще оставался легким и быстрым, — а совсем по другой причине. Как-то случилось ему присутствовать на загородном ученье. Собирали плоты, наводили мост на поплавках нового типа. Трудно затопляемое имущество подвезли на машинах и сложили на берегу Москва-реки. Обучающихся развели по расчетам.
— Берись! Вводи вилки! Запри замки!
Понтонеры показывали, в чем именно состоят приемы. Через двадцать минут — команда:
— Подавай на воду!
Имущество подано; переправа действует. А где же Карбышев? До начала маневра он стоял на берегу, там, где было сложено трудно затопляемое имущество. Куда исчезло имущество, понятно. Но… с ним пропал и он. Через несколько минут Карбышев отыскался. Его обнаружили в одном из расчетов, среди обучающихся, — он так же, как они, повторял приемы понтонеров-инструкторов, так же принимал команду и выполнял ее точно и ловко. Удобно ли подобным образом вести себя на ученье старому заслуженному комдиву? Этот вопрос и в голову не пришел самому комдиву. Карбышев впервые видел трудно затопляемое имущество нового образца, да и образец был опытный, единственный в своем роде. Карбышев хотел приноровиться к образцу, ощутить его покорность умелой рукой и для этого стал в общий расчет с теми, кого ему предстояло учить. Правильно ли он сделал? Многие находили, что неправильно.
«Комдив… Профессор… Да как это возможно?..» И после этого случая сконфуженный Карбышев перестал прыгать вместе со слушателями в кузов грузовика…
Однако старая привычка всегда быть живым и активным, в первую очередь видеть дело, а уж потом сообразоваться с условной стороной обстановки, — привычка эта не потерялась. Увлекаемый ею, Карбышев попрежнему бегал на ученьях по боевым порядкам, сам проверял, как окопались роты и взводы, сам менял расположение пулеметов — сам, только сам, обязательно сам. Старая привычка действовала: никогда не был Карбышев просто командиром, а всегда — товарищем-командиром.