— К сожалению, охранка плохо знает свое дело, — говорил он, пристально глядя на сына, — последняя стачка стоила «им» всего восьмисот арестов. Разве это работа!
Глебу было известно, что жертвами недавних ночных арестов стали почти все члены Нарвского районного комитета партии; что захвачено несколько членов ПК; что с одного Путиловского завода взято около трехсот человек. Но он молчал.
— Интересно бы знать, — продолжал отец, — как будет с тобой дальше, Глеб. А думается мне, что будет так. Стоит пойти по воде кругам настоящей революции, как и настанет конец твоей левизне. Тут-то ты и запросишь, негодяй, военно-полевых судов!
Глеб все-таки молчал. Но источник, из которого он до сих пор черпал терпенье, заметно мелел, отказываясь служить. Можно было бы не являться домой по субботним и воскресным дням, уходить еще куда-нибудь или просто оставаться в училище. Но при теперешних колючих отношениях с отцом это непременно повело бы к полному разрыву. Глеб же не был готов к разрыву. Он с тоской высчитывал месяцы и недели, оставшиеся до производства в офицеры и отъезда в армию. А пока… пока он стремился к сохранению любой ценой жалкого приличия за обеденным столом.
Встреча с Карбышевым показалась ему находкой. Заслуженный боевой капитан, незаурядный военный инженер, человек, расположенный к Глебу, да к тому же еще и отлично натренированный по части политической непроницаемости, — такой человек мог сыграть полезнейшую роль. Если не засыпать пропасть между отцом и сыном, то по крайней мере перекинуть через нее легкий мостик в том месте, где она похожа на простой овраг, — вот что мог бы без особого труда сделать Карбышев. Если же и это не удастся, то хоть обед сегодняшний пройдет без скандалов и ссор. Просить этой услуги у Карбышева не надо. Он достаточно зряч, чтобы заметить тучу, нависшую над домом Наркевичей и разрядить прозу. Он все поймет сам. Он… Глеб вспомнил шахматную партию в брестском магазине Фарбенковских и успокоился.
— Пришли, господин капитан. Пожалуйте!
* * *
Вступив в огромную столовую, обшитую по стенам и потолку темным деревом, с высоким, как готическая кирха, резным камином, Карбышев не столько разглядел все эти признаки роскоши, сколько ощутил их как общую атмосферу комфортабельного дома. И вместе с тем удивился неожиданному наблюдению: фронтовая отвычка от комфорта оказалась в нем такой глубокой, что теперь, здесь, в богатой квартире, где комфорта было хоть отбавляй, он смотрел на него не только равнодушно, но и с враждебным чувством отчуждения. Чтобы скрыть это, он заговорил, как только сел за стол. Александр Станиславович взвешивал гостя на привычных весах первого, как всегда, самого острого впечатления. Офицерик, натянутый, как струна, с темным, а может быть, даже и рябоватым лицом, с быстрым, свободным говорком, черными усиками кверху и резкой поворотливостью в движениях, выглядел в этой большой комнате еще меньше, чем был в действительности. Ни барственности, ни импозантности — одна «военность». Ничего обещающего…
Карбышев рассказывал о деле, по которому был прислан в Петроград. О том, как утонул его проект электризации проволочных заграждений в зыбучих песках канцелярии Инженерного комитета. Его глаза, черные и блестящие, как два нефтяных озерка, не мигая смотрели на хозяина. Он говорил смешные вещи, но не смеялся, а улыбался скупо и как бы вскользь.
— Зыбучие пески вроде тех, что есть во Франции вокруг горы Сен-Мишель… Засасывают по щиколотку, по колено, по пояс… с головой… Но меня вытащил из этой прорвы «его превосходительство, прапорщик» Шателен…
В первый раз после своего несчастья. Александр Станиславович несколько развлекся.
— Сен-Мишель… Сен-Мишель, — повторял он, — я был там, был… «Его превосходительство, прапорщик» Шателен… Да, так получается. Как бы и со мной того же не получилось…
Шателен был известный в России петербургский профессор электротехники, еще до войны принимавший участие в опытах по электризации проволочных заграждений. Недавно в качестве прапорщика запаса он был призван на военную службу. Гражданский чин действительного статского советника давал ему право называться «превосходительством» при очень маленьком военном чине прапорщика. Возникала забавная путаница. И Александр Станиславович смеялся, а Глеб благодарно поглядывал на Карбышева.
— Как же вытащил вас Шателен из трясины?
— Забрал мой проект из комитета к себе. И я могу дня через два со спокойным сердцем возвращаться под огонь.
— Под огонь? Да. Скажите, капитан, почему не дается нам, как клад в руки, большое и успешное наступление? Ведь только такое наступление может поднять упавший дух войск и тыла, — да, и тыла. В начале зимы я был в опере, на «Пиковой даме». Когда Екатерина появилась на сцене под величественные звуки «Гром победы раздавайся», кто-то в партере заплакал и убежал из театра. Вам ясно, о чем я говорю?
Карбышеву это было настолько ясно, что он схитрил.
— Я люблю музыку, но не понимаю ее…
— Как — не понимаете?
— Да, именно. В музыке много для чувства и ничего для мысли. Люблю, но не понимаю. А оперу и не люблю даже.
— Почему же?
— Потому что музыка, в наслаждении ею, требует некоторой меры. В опере меры этой нет — скучно, даже грустно. А наступление не дается нам в руки, так как оно требует умно скомбинированной деятельности огромного числа лиц и множества знаний, а того и другого мало.
— Вы совершенно правы. Ужасно, как затянулась война. Моя дочь — на фронте. Надя…
— Я знаю вашу дочь.
— Что вы говорите? Как? Где?
Карбышев рассказал.
— Значит, вы знаете и этого сапера Лабунского, за которого она вышла летом замуж?
— И Лабунского знаю.
— Что он собой представляет?
Карбышев снял с лица улыбку, словно ветер сдунул ее с его глаз и губ.
— Большой сапер…
— Так я и думал.
— Позвольте… Я не сказал ничего…
— Вы сказали больше, чем нужно. Надя досталась Хлестакову.
— Однако Лабунский — храбрый офицер и очень неглупый человек. В этом смысле я и назвал его: большой сапер…
— Ужасно, — прошептал Александр Станиславович и печально вздохнул, — ах, как это ужасно, когда теряешь детей!
Жалость к дочери почему-то восстанавливала его против сына. Надя повиновалась сердцу. А этот… Он взглянул на Глеба и сказал Карбышеву:
— Все, решительно все плохо. Вы знаете, что с Путиловского началось, а кончилось тем, что в Петрограде бастовало почти двести тысяч человек? Спасение одно: секвестр.
Глеб вздрогнул. Какие-то жернова повернулись в его груди и, уже не останавливаясь, пошли в непрерывный ход. От этого он почувствовал странное облегчение. И неожиданно обрел язык.
— А ведь ты раньше так не думал, папа, — сказал он, — и ты был прав, потому что секвестр — вовсе не средство для борьбы с забастовками.
— Почему вы так думаете? — с интересом спросил Глеба Карбышев.
— Если забастовка есть проявление мужественных желаний и политической мудрости, то чем же может помешать ей секвестр, господин капитан?
Карбышев поднял брови и с изумлением взглянул на юнкера. Раньше он не замечал этого в молодом Наркевиче, а сейчас вдруг заметил, — не только уловил, но и понял. Чем красивее эта столовая, чем импозантнее вид старика Наркевича, тем дальше от всего этого Глеб. И уж коли на то пошло, то так именно и должно быть, потому что Глеб — человек, сознательно порвавший с породившей его средой, и потому, как это часто бывает, — самый злой и непримиримый ее враг. А старик видит в сыне фанатика, презирает и ненавидит его за фанатизм. Непоправимо! И действительно жернова вертелись с необыкновенной легкостью, и Глеб продолжал говорить:
— В правлении Путиловских заводов два баланса: слепой — для всех и зрячий — для некоторых. Рабочие это знают. Как же им не возмущаться? Секвестр — это мера террора… Черного террора…
Александр Станиславович швырнул вилку под стол и ударил маленьким желтым кулачком по столу.
— Молчать! Пустоголовый…
Карбышев заступился за Глеба:
— Только не пустоголовый…
— Ума-то, может быть, и много, да не живет он никогда дома, — вот беда!
Старый лакей с короткими белыми баками прошамкал с порога столовой:
— Пожалуйте, Александр Станиславович, к телефону!
Даже и теперь, когда отец быстро вскочил из-за стола и, позабыв развязать очень белую салфетку на шее, выбежал в кабинет, Глеб еще не понял, что именно произошло. Лицо его было бледно, мельчайшие росинки холодного пота сияли на лбу, глаза горели. Он судорожно старался вспомнить, с чего началось, и как он заговорил, и что было лишнего и чрезмерного им сказано. Много! Ах, как много! Для отца — много. А для Карбышева?..
— Видите ли, господин капитал, — сказал Глеб, — завод получил огромную ссуду от казны под условием… Он должен освоить производство шестидюймовых снарядов… А они… И папа… Они тянут, мешают… Путилов не хочет… Когда об этом знаешь, господин капитан, нельзя не возмущаться… Вот и все!
— Все?
Глеб не успел ответить. В столовую вошел. Александр Станиславович. Лицо его по цвету ничем не отличалось от салфетки. Карбышев сразу заметил это.
— Завод секвестрован, — сказал он хрипло и упал на стул у двари.
* * *
Секвестр Путиловского завода был произведен решением Особого совещания по обороне государства. Старое правление из русских дельцов и французских банкиров было заменено новым из генералов военного и военно-морского ведомств. С должности председателя правления ушел Путилов; на его кресло сел известный профессор судостроения генерал-лейтенант Крылов. Путилов жаловался на действия правительства Всероссийскому съезду промышленников, собравшемуся тогда в Петрограде. «Это хуже немца! — говорили он и его подручные, — правительство идет по ложному пути, по пути социализма; оно угрожает промышленности полным расстройством. Если так будет продолжаться, нам ничего не останется больше, как закрыть наши предприятия. И ни один частный рубль не будет больше вложен в производство, связанное с работами по обороне страны…»
Уезжая из Петрограда, Карбышев ничего не знал об этих последних доказательствах путиловского патриотизма. Да, впрочем, после всего, с чем довелось ему столкнуться в Петрограде, он мог легко обойтись и без этих сведений. Он приехал сюда с фронта, убежденный в том, что война должна кончиться непременным поражением России. И уезжал теперь на фронт в твердой уверенности, что неизбежным следствием поражения будет революция.
В течение долгого времени Карбышев понимал одно и не понимал другого из происходившего вокруг; одно казалось ему ясным, другое как бы плавало в тумане. И лишь теперь настала минута, когда все ему стало понятно и ясно. Минута давно готовилась прийти, и он ждал ее, как слепой ждет перед операцией прозрения. Но она пришла внезапно — у Нарвских ворот, — пришла и осветила мгновенной молнией холодного огня все самые темные закоулки сознания. Мир стал виден, как в яркий полдень, а ведь была грозовая, «воробьиная», ночь, удары грома сыпались на землю, и стойкий блеск зарниц казался чудом. Карбышев вдруг все понял — кто прав, кто виноват и как распутывается узел лжи, скрученный историей из прошлого, и какая поднимается впереди единственная по величию своей правды цель. Просветление было мгновенным. Но этой вспышки разумения было достаточно, чтобы никогда больше никакие вихри тьмы уже не могли потушить внутри Карбышева огонек постижения. Конечно, не стал Карбышев сразу другим. Но и прежним уже не был.
Глава десятая
К весне шестнадцатого года русская армия окончательно рассталась с бесшабашным, казенным патриотизмом. В победу больше никто не верил. Все задавали один вопрос: «Чем все это кончится?» Но люди, которые, подобно Карбышеву, могли бы совершенно правильно ответить на этот вопрос, встречались пока не часто. Нервы армии натягивались и дрожали из-за постоянных неудач, вроде наступления на Поставы. Карбышев болезненно и горько переживал эти настроения. Собственные дела его тоже не ладились. Все еще ничего не получалось с переходом в пехоту. В Петрограде, с помощью братьев фон Дрейлинг, он возобновил свое домогательство, просясь теперь на Северный фронт, в Кременецкий пехотный полк. Необычность просьбы и путей, по которым она двигалась (Главный штаб), обещала как будто успех. Но его не было. «Главнокомандующий Северным фронтом, в виду острой нужды в военных инженерах по их специальности, не признал возможным принять меры к переводу капитана Карбышева, тем более, что и согласия начальника инженеров Юго-Западного фронта на перевод не последовало». Начальником инженеров Юго-Западного фронта был Величко, недавно произведенный в «полные» генералы и неудержимо входивший в небывалую силу. Итак, дело стояло на месте. Казалось, что вместе с ним остановилось и вообще все. И, не возникни вдруг впереди живого призрака нового большого наступления, Карбышев, может быть, впервые в жизни несколько пал бы духом…
Май в Восточной Галиции — скучное время непрерывных, каких-то беспросветных дождей. В этакую скверную непогоду отлично бывает укрыться под окопным козырьком, занавеситься сбоку палаточным полотнищем, а то и простой рогожей. Сразу становится так тепло и уютно, что глаза сами закрываются, и тело падает на банкет. Но теперь сонливость отлетела. Глаза не закрывались и по ночам. Генерал Азанчеев восстановил в своей дивизии вечерние поверки с музыкой. Солдаты говорили: «Вот бы в атаку с музыкой! А?» Обегая работы своей строительной партии, Карбышев налетел на худенькое, совсем малорослое существо в серой шинели, прикорнувшее у крайнего окопа. Завидев офицера, существо вскочило и вытянулось.
— Что, брат, и детей никак в солдаты берут?
— Мы не дети, — басом ответил мальчик с винтовкой и улыбнулся довольной и хитрой улыбкой.
Слухи о скором большом наступлении росли, росли, росли. И от слухов этих преображались войска…
* * *
В мае фронт Восьмой армии занимал позиции от Новоселок до Детиничей. Было известно, что атака намечена между Дубиссой и Корытом, а нанесение главного удара возложено на армейский корпус, стоявший южнее Носовичей. Именно этот восьмиверстный участок был преимущественно удобен для подготовки атаки тяжелой артиллерией. Кроме того, здесь перехватывались главнейшие пути через Олыку и Луцк. Готовились тихо, но обстоятельно. Износившиеся за зиму пушки были отремонтированы и вполне годились для точной стрельбы по проволоке. Армия получила три тяжелых дивизиона, то есть двадцать четыре шестидюймовые гаубицы и двенадцать сорокадвухлинейных орудий. А ведь совсем еще недавно, летом, невозможно было бы собрать и полдюжины тяжелых пушек. Во множестве появились бомбометы и минометы — траншейный тип орудий, незаменимый при большой сближенности с противником. Подходили самокатные, броневые, даже авиационные части. Винтовки были разных систем. Зато патронов — вволю. И артиллерийских снарядов — тоже. Добавили пулеметов. Сформировали гренадерские команды и вооружили их гранатами и бомбами. Инженер-генерал Величко разъезжал по армиям и корпусам фронта, внушая, втолковывая, разъясняя пехотным, артиллерийским и инженерным начальникам важнейшую новую мысль: исходная позиция для атаки — укрепленный плацдарм. Собственно, Величко уже открыл наступление. Все, что ни делалось на позициях, исходило от него.
Инженерные плацдармы на участках прорыва представляли собой укрепления из десяти-двенадцати параллельных траншей; на прочих участках — из шести-восьми. Между траншеями тридцать-сорок саженей; множество траверзов и блиндажей. В тыл уводили сквозные ходы сообщения по одному на роту, да еще по два на полк — для раненых. Работа кипела, и Карбышев кипел в ее огненном водовороте. Вдруг так все сложилось, что некогда стало и вспомнить ни о неудаче с переходом в пехоту, ни о дурацком несоответствии между фортификационной теорией и практикой. Формы инженерных работ на участках будущего прорыва прямо выводились новой идеей Велички из общей тактики и средств военной борьбы. Карбышев видел, как воскресли, живут, превращаются в реальность его давнишние смутные мысли. Счастливая способность додумывать общее в деталях помогала ему не просто исполнять приказанное Величкой, а и участвовать в этом огромном изобретательстве своей собственной находчивостью и своим мастерством. На смену холодной скуке пришла жаркая работа воображения. Когда вдохновение слетало на Карбышева, чтобы отдать ему свои крылья, он становился художником и творцом. Он нес свое богатство в себе. Но разделить это богатство с теми, кому дорог и приятен его драгоценный смысл, было живой потребностью. И среди таких людей вдруг очутилась его жена.
Лидия Васильевна не успевала налюбоваться своим быстрым, без излишней хлопотливости, но вечно деятельным мужем. Многое, очень многое в нем казалось ей необыкновенным по новизне и завлекательности. Он рвался вперед, и ей хотелось поспеть, не отстать. Да только ли в этом дело? Никто не умел быть таким веселым, как Дмитрий Карбышев — Дика; никто не шутил неожиданней и смелей, чем он. Не было, пожалуй, человека на свете, который спорил бы так остроумно и легко. Его деловитость была аккуратна, точна, определенна, последовательна. И вместе с тем никто не любил так жизни, не отдавался ей с таким полным наслаждением. Дика представлял собой загадочное и редкое сочетание доброты и строгости, широты побуждений и железного чувства долга. Такие люди совершают подвиги, из них выковываются герои. Этого Лидия Васильевна не знала. Но зато она ловила, как счастье, короткие минуты отдыха и свободы, когда оставалась один на один со своим мужем, стараясь разглядеть в нем главное и сделать это главное по преимуществу своим. В иные мгновения нежной и глубокой близости это казалось возможным и почти удавалось. Но никогда не удавалось вполне. Дика был тут, рядом; душа его раскрывалась: входи. И вдруг исчезало то, без чего невозможно войти в душу другого человека — даже мужа, даже жены. А вот для Дики подобных препятствий не существовало. Он овладел решительно всем, что таила в себе скромная, доверчивая, неприхотливая натура его жены. Во всем уступая ему, Лидия Васильевна была счастлива и благодарна судьбе. Одного лишь не могла она понять: как же случилось, что тот «первый встречный» офицер, которого она боялась и дичилась в Шендеровке, и есть ее теперешний Дика? Работая дома над чертежом или обегая на позициях черно-красные кучи свежевырытой земли, Карбышев любил говорить о том, что он делает. Ему всегда казалось, — да, так, наверно, и было, — что мысль, сходя на язык и отливаясь в слове, как бы закрепляется, приобретает отстойчивость реального явления, становится живой, деятельной и постоянной. Мысль, когда она высказана, имеет вид и форму. Высказываясь, она оттачивается, проясняется. Карбышеву были необходимы слушатели. И одним из самых внимательных его слушателей сделалась Лидия Васильевна. Как ни были они оба заняты, — он на позициях, она в дружине, — все же им удавалось выгородить изредка час, другой для прогулки вдвоем.
— Как хорошо! — говорила Лидия Васильевна, оглядываясь по сторонам — на леса, холмы и перелески.
— Природа — вещь не дурная, — соглашался Карбышев, — но ведь не на столько же, чтобы человеку стать на четвереньки и побежать в лес, а?
Они смеялись оба, и Лидия Васильевна не замечала, как прогулка превращалась в лекцию. Они ходили по местам, где созревала атака, копилась энергия прорыва в могучих силах смертельной борьбы. Лидия Васильевна прилежно слушала все, что говорил ей муж о предстоявшем наступлении, и думала: «Вероятно, только очень талантливые профессора в избранных аудиториях умеют так красиво, понятно и вразумительно говорить о войне».
— Главный наш недостаток в том, — говорил Карбышев, — что мы не наваливаемся на врага сразу всеми фронтами. А ведь только таким образом и возможно лишить противника выгод действия по его густым внутренним путям. Задача в том, чтобы запретить противнику перебрасывать свои войска, куда ему хочется…
— Да как же запретить?
— Навалиться сразу всеми фронтами! А иначе всегда будет так, что именно на том участке, который мы атакуем, и как раз в назначенное для атаки время противник окажется сильнее нас и техникой и числом. Ведь верно?
Карбышев тепло и сочувственно говорил о тяжелой судьбе пехоты:
— Довольно губить пехоту! Сначала должен работать летчик, потом сапер, затем артиллерист, и только за ним — пехотинец со штыком…
— Почему?
— Летчик сделает съемку с аэроплана, сапер построит плацдарм, артиллерист пробьет брешь. Вот и получается, что пехотной атаке должна предшествовать инженерная и артиллерийская. Верно?
Действительно, с пехотой как будто начинали обращаться по-новому. Уже и речи не было о том, чтобы атаковать с сумасшедших расстояний в версту и более, как в прошлом или позапрошлом году. По ночам ходы сообщения выдвигались на сотню или две сотни шагов вперед, параллельные линии свежих окопов обносились рогатками и проволокой. В проволоке делались коленчатые выходы для атакующей пехоты; командиры полков принимали эти выходы по всей форме. Между исходной параллелью нашей атаки и австрийскими позициями, на участках будущего прорыва, расставлялись бомбометы. Строились наблюдательные пункты и снарядные погребки для батарей. Постепенно укрепления принимали вид «совершенства», без которого самой лучшей пехоте в мире не поможет никакая «большая» кровь…
* * *
Двадцать первого мая, в три часа утра, русская артиллерия открыла подготовку штурма австрийских позиций. К этому времени стрелки были уже выведены из передовых окопов в убежища. В окопах остались только наблюдатели да еще пулеметы на пунктах, с которых легко просматривались подступы. Батареи довольно скоро пристрелялись. Летнее утро было солнечное, безветренное, и цели виднелись превосходно. Полевая артиллерия методически разрушала проволочные заграждения. Выполнялся приказ: «Только результатами определяется успешность артиллерийской подготовки; следовательно, во времени подготовка ограничена быть не может. Число проходов в заграждениях — доводить до четырех на участке каждой роты первой атакующей волны, при ширине до двадцати шагов каждый». Огонь мортирных батарей громил фланкирующие постройки. Бруствера разваливались. Столбы песка и дыма, бревна и доски летели вверх. К одиннадцати часам утра проходы в проволочных заграждениях обозначились. К семнадцати они были готовы и достигли ширины, названной в приказе. Стемнело. Первая линия неприятельских окопов, засыпанных землей, изуродованных, казалась вовсе обезлюдевшей. Точно в сотни черных ям, оставленных взрывами, без следа провалились занимавшие ее с утра люди. Артиллерийский огонь стих, но не затих. Редкий шрапнельный обстрел с русской стороны продолжался: надо было помешать противнику работать над исправлением повреждений. Между тем разведчики и подрывники расширяли проходы. Прямо против проходов устанавливались пулеметы и ружья на станках[18]. От времени до времени они давали очередь. Австрийцы отвечали из траншейных орудий и огнеметов. Земля вспыхивала то здесь, то там стайками пыли. Так отдымила, отбагровела эта ночь…
С пяти утра артиллерия снова загрохотала.
— Пора начинать.
— Пора. Чего же не начинают?
— Во втором батальоне проходы не пробиты.
— А у нас?
— Как будто четыре чистых.
— Гранаты роздали?
— Да.
— Ну, так с богом!.. — сказал Заусайлов и махнул рукой.
…Поле было ровное и гладкое, как ладонь. Виднелись хаты, сад и перелесок. Виднелись висящие в воздухе клочками белой ваты плотные дымки неприятельской шрапнели и черные клубы рвущихся снарядов. Из окопов выскочили штурмовые группы. Впереди бежали разведчики, за ними — дозоры головных рот; за дозорами — густые цепи. Позади — пулеметные команды. Скрежетали в небе снаряды, вились серебристые таубе, звонко пели пули. Заусайлов бежал позади цепей и покрикивал:
— Живо, живо, ребята! Главное — живей!
Цепи наседали одна на другую, вливаясь в проходы между проволокой. Скоро проходы остались за спиной. Солдат что-то взбрасывало на бруствер. Застыв в мгновенном колебании, словно подумав о чем-то, они прыгали отсюда в глубокий ров австрийских окопов. Вдруг огонь артиллерийской поддержки смолк. Это начальник дивизии генерал Азанчеев приказал не переносить огня на вторую линию окопов противника, пока штурмовые группы не пройдут проходов в ее заграждениях. А в тылу первой линии уже гремело и ухало, — гранаты летели в лисьи норы австрийцев…
Атака захватила Карбышева на рабочем участке. Он видел эту грозную картину и радостно удивлялся ее красоте. Войска шли без остановок, без отсталых. Ясное, почти веселое выражение светилось на лицах солдат, — оно бывает лишь в тех случаях, когда подъем духа высок и чист. Сегодня люди начальнически обращались со смертью, им и на мысль не шло бояться ее. Пробежал Заусайлов, Карбышев пробежал — легкий, быстрый, крепко и ловко пружиня на сильных ногах. Он сжимал в руках солдатскую винтовку и на бегу проверял ее затвор.
У хаты, под навесом, за вербами развертывалась санитарная летучка какого-то союза. Фельдшера распаковывали свертки с марлей, ватой и бинтами. Врач раскладывал инструменты. Вот и первые раненые… Вот и пульки — длинненькие, сплющенные на концах, цвета красной меди, сами выпадающие из безобразно развороченных выходными отверстиями человеческих тел. Земля курилась под железным горохом осколков. Санитары ползли, волоча за собой носилки.
— Сестрица, ушли бы на пункт… Где же тут?
Лидия Васильевна перевязывала раненого.
— Кладите!
Ее красивые серые глаза, выражение которых бывало обычно чуть-чуть испуганным и как бы несколько изумленным, быстро глянули на санитара.
— Кладите без разговоров!
Серые глаза были сейчас серьезны и строги. Лидия Васильевна распоряжалась; она приказывала. И санитар заспешил, поднимаясь с колен. Жаркий ветер атаки развевал белую сестринскую косынку. Пробегая неподалеку, Карбышев приметил косынку, склоненную над серо-зеленой травой и еще над чем-то, тоже серо-зеленым. «Не может быть!» — мелькнуло в голове Карбышева. И он тут же понял, что очень даже может быть, и почти наверно так: она…
Когда штурмовые части ворвались в австрийские укрепления, стало понятно, куда пропали их гарнизоны. Австрийцы сидели в лисьих норах. Несколько гранат, удачно брошенных в отверстия нор, заставили их заорать:
— Сдаемся! Сдаемся!
Они толпились у выходов и, подняв руки, а дула ружей уперев в землю, вопили:
— Сдаемся!..
Лидия Васильевна умела приказывать под огнем. Но у нее было начальство, которое также умело приказывать. И поэтому ей пришлось перебраться сначала с поля под вербы, а из-под верб — в деревню Петушки, очень далеко от огня, где тянувшая третью линию военно-рабочая дружина, требовала щей и каши. Обед был в половине, когда рабочие вдруг побросали ложки и закричали:
— Ура! Пленных ведут!
Сперва показались маленькие группы пленных, а потом они потянулись целыми вереницами. Австрийцы шли, смеясь, а немцы, потупив головы. Офицеры оглядывались с любопытством. Батарейная прислуга несла замки и панорамы.
— Ура! Ура!
Из Петушков было очень хорошо слышно, как ружейный огонь отступал все дальше и дальше, становился все глуше и глуше и, наконец, совсем затих в глубине неприятельского расположения. Начинало темнеть. К западу и к югу от Олыки, во многих местах загорались пожары, — противник, отходя, жег свои склады. А пленные все шли и шли…
* * *
Развитию прорыва под Олыкой много помог хорошо задуманный и отлично направленный фланговый удар. Самый прорыв удался легко. Странно было видеть австрийскую позицию с огромным числом глубоких лисьих нор, солидных бетонных капониров и наблюдательных пунктов, превосходно оборудованных траншей и сильных препятствий, которая так быстро и бесповоротно очутилась в русских руках. Да и все наступление велось умело и настойчиво. Войска повсюду сбивали противника глубокими охватами флангов и забирали тысячи пленных. На второй день атаки брали окопы, траншеи и укрепленные деревни по преимуществу штыками. А на третий день овладели Луцком. Противника как бы не стало впереди. Пленных просто ловили. Обозные солдаты приводили австрийцев толпами. Неприятель как бы утратил способность сопротивляться и в отчаянии разбегался. Луцк — маленький город с крохотными домишками, похожий на курортное местечко, — зелень, чисто, гладь каменной мостовой. Над густыми деревьями городского парка, на высоком холме, торчат изъеденные временем, исщербленные по верху мелких бойниц стены с тремя огромными башнями по углам. Квадратные окна, наличники серого камня, узорчатые пояса на древних зданиях замка, — это и есть, собственно, Луцк. Здесь опять были взяты в плен немцы из резервной дивизии, только что подвезенной из Пинска. Пленные показывали, что войска первой линии луцких укреплений потеряли убитыми и ранеными восемьдесят пять процентов, а пленными — пятнадцать; во второй линии было убитых и раненых столько же, как и пленных; а в третьей линии не было ни убитых, ни раненых — все сдались в плен.
Эти дни были днями кризиса войны. Под угрозой русских ударов вдруг очутились все австрийские войска, сражавшиеся на русском фронте, все их штабы, тылы и обозы. Двести тысяч австрийских солдат сдались в плен. Несколько армий разбежались. И тысячелетняя монархия Габсбургов застыла в оцепенении над пропастью. Как всякий кризис, и этот тоже предрешал дальнейшее развитие борьбы и ее исход. Все зависело теперь от того, будет ли завершено действие с одной стороны, и хватит ли у другой сил и средств для того, чтобы восстановить противодействие.
Двадцать шестого мая Восьмая армия получила приказ: закрепиться центральными корпусами на линии реки Стырь и выравнять отставшие фланги…
* * *
Опрокинутые под Луцком австро-германцы отходили за реку Стоход. Русские войска преследовали их неотрывно. Двухнедельный период подравнивания флангов и перегруппировок, когда казалось, что инициатива действий на Юго-Западном фронте переходит к противнику, миновал.