- Страшен сон, да милостив бог. От чужих ворот дадут ему поворот.
Не знаю почему, а с самого начала верила я, что сломят наши Гитлера и вспять погонят. Радио ни днем, ни ночью не выключала, все ждала того часу, когда про нашу победу объявят. Сон у меня чуткий: сплю, а ухо слышит.
Ребята из педагогического училища, рабочие с лесозавода, десятиклассники из средней школы - все в военкомат с заявлениями пришли.
И мой Андрюша в военную школу захотел, заявление подал. А от меня таится. Пока еще ходит в свое училище, живет там днями и ночами, а я ничего не знаю, где он и что он.
Забежал как-то домой мой Андрюшка, вижу, что-то сказать хочет, а мнется. Потом уже смелости набрался, говорит:
- Дай мне пару белья, кружку, полотенце, ложку и поесть чего-нибудь.
- Куда тебе? - говорю.
- Мало ли куда, время сейчас военное, нельзя всем сказывать.
Я умом-то своим уж подумываю, что на войну уезжает. Вот думаю, что сейчас прощаться начнет.
Нет, вижу, не прощается, значит еще не на фронт.
Через сутки забежал домой. Вижу, как с дальней дороги приехал, осунулся, а веселый.
- Поздравляйте с прибытием, - говорит.
Андрюша шутки шутить - первый мастер. Начнет сочинять что-нибудь все уши развесят.
А как пришла война, мой парень переменился, и не до смеха ему, и не до шуток, вечно с делом да с заботой.
Спрашиваю Андрюшу:
- Чего, - говорю, - ты мне не сказываешься, чего от матери таишься?
- А что мне сказывать? Скажи вам - слез не оберешься.
- Плакать, - говорю, - добро, а не плакать - лучше того. Что я, не понимаю, что ли? Меньше тебя душой болею за родину нашу? Небось мать-то узнала бы, так палкой не ударила бы.
Андрюша и довольнехонек, что мать не расстроилась и слезы не проронила. И не стал от меня таиться.
Потом я его и спрашиваю:
- Когда поедете-то? Приготовить ведь все надо.
- Каждый час могут потребовать. И к любому часу все готово быть должно.
Начала я ему все направлять: две пары носков, две пары перчаток связала. Белья побольше в рюкзак сунула.
Время шло, а Андрюшу все не вызывали. И товарищей его до поры не тревожили. Велели им всем ждать, прежде времени никуда не прыгать...
Той порой, 9 июля, получила я письмо от Павлика. Пишет он мне:
"Дорогая мама.
Привелось мне участвовать в самом первом бою с врагами. Рассчитывались мы всем, чем могли: пулями и снарядами, штыками и гранатами. Все меня миновало, только вот каким-то несчастным осколком немного поцарапало.
Не печалься, мама, зарастут мои раны, расплачусь с врагом сполна, в долгу не останусь.
Пока не пиши мне: когда привезут в госпиталь, сообщу адрес.
П а в е л".
Ну, думаю, там ведь не кошки царапают. Наверно, уж царапина не мала.
А вскоре и второе письмо пришло. Пишет Павел, что перевезли его из Мурманска в Красное Село. В это же время в Нарьян-Мар пришло письмо от Степана Макарова его женке. Пишет Степан, что ранен и лежит в Красном Селе, как и мой Павлик. И вот у нас с женкой Степановой, как встретимся, один разговор: не получили ли писем, она - от мужа, я - от сына. Вместе письма пишем, вместе телеграммы шлем.
Сколько у меня в ту пору думано было! Писать - никакой бумаги не хватит. Узнала я, что ранен Павлик в ногу и в шею. "Ну, - думаю, подлечится, домой придет".
А через три месяца пришло от него письмо - вылечился мой Павлик. И адрес переменил. Назначили его в город Токсово под Ленинград.
Получу я от Павла письмо - мне радость, и от себя пошлю - мне веселье. Словно встретилась я с ним на часок, налюбовалась на него, отвела душу в разговоре.
Стала я всех расспрашивать, что за город такой Токсово. Люди знающие рассказали, что вовсе это не город, а дачное место в тридцати верстах от Ленинграда. Выпытала я все: какое там место, где железная дорога, где гора, где озеро, - все узнала. И вот Токсово в глазах у меня как живое стоит. Раскинулось оно между озером и горой, железная дорога вдоль него идет. И вижу я - ходит по улицам мой Павлик с новенькой винтовочкой за плечами, ходит и обо мне, своей матери, думает.
Писал он мне оттуда нередко, и я ему отвечала исправно, все думала про себя рассказать да от него, что можно, поскорей узнать. И все мне казалось, что почтой-то письмо тихо пойдет, - норовлю письмо или с летчиками до Архангельска послать, а то и до самого Ленинграда с попутчиком отправить. Приезжал как-то в Нарьян-Мар один военный из Ленинграда. К его отъезду приготовила я Павлу письмо.
"Распознала я всю твою местность, где ты живешь. Теперь вот я письмо посылаю тебе с людьми попутными, как из деревни в деревню. Живем мы, Павел, хорошо, все живы и здоровы. Ребят из рук не опускаю, учатся. Все мы часто тебя вспоминаем, а я ни днем, ни ночью о тебе не забываю. Спать ли лягу, есть ли сяду - стоишь ты у меня в глазах неотступно.
Вот пошлю я тебе это письмо, а все буду жалеть, что сама не смогу к тебе хоть на минутку заехать, хоть одним глазком взглянуть, хоть одно словечушко молвить. И тут же себя утешаю. Знаешь ты, какое бы слово я тебе сказала, какой наказ материнский дала?
Не жалей, Павел, ни силы своей, ни храбрости, ни удальства, ни сметки. Бей, сынок, злодея и силой, и верой, и истинной правдой. Не жалей ни свинца, ни пороха, сыпь, сколько ему в глотку влезет. Накорми врага досыта, напой его допьяна - сухарем стальным да вином свинцовым.
Победим ворога - съедемся да встретимся мы с тобой, соберемся за родным столом, и расскажешь ты нам тогда про свою службу ратную, про дела боевые, про нашу победу, про гитлерову кончину.
М а м а".
4
В Нарьян-Маре с первых дней войны военное положение объявили. Город наш портовый, море рядом - немудрено, если какая-нибудь крыса фашистская заплывет.
По вечерам да по выходным дням бомбоубежища стали строить. В своем доме я в домовом комитете работала, так мне всех надо на работу нарядить, дежурных на ночь выставить, топоры, лопаты, ведра на случай пожара добыть, на учебу по ПВХО людей вовремя послать. Сама я сдала ПВХО на "отлично".
По воздушной тревоге я должна была дать по всему дому распоряжение, кому куда идти, и следить, чтобы никто дома не оставался.
В скором времени и подоспела тревога.
Часов около трех ночи завыла сирена. Народ поднялся дружно: знают, что по пустякам весь город поднимать не станут. Я, как полагается, вскочила первая в доме, подняла на ноги всех. Потом мы в штаб участка пошли, каждый на свое место: санитарки - в санитарное звено, пожарницы - в пожарное, охранницы - в охрану. А мужики все в главном штабе собрались. Вот им и винтовки выдали, и видим с поста - идут они, вооруженные, куда-то к берегу Печоры, выше порта.
И час проходит, и другой, и третий - отбоя нет. И никакой вести не слышно. Стоим, оглядываемся, боимся проглядеть или прослушать. Стою я и думаю: "Вот, Павел, и мать твоя воюет".
Кажется, подвернись тут враг - храбрости хватит.
Вот и четвертый час стоим. Вдруг, слышим, нам дежурный из штаба по телефону сообщает:
- Отбой.
А на фронте у нас, слышим, отступление. Люди ходят как в воду опущенные.
И вот в такое невеселое время слышу - по радио объявляют, что хор Пятницкого мою песню петь будет. Раздается музыка, потом хор запел:
Не боится ветров гора каменна,
От ветров она, гора, не сдвинется.
Не боимся мы врага-супротивника,
От врага, как гора, мы не сдвинемся.
С той поры, как песню эту я сложила, прошло три с половиной года. И если раньше я верила, что нет на всей земле такой силы, чтобы выстояла против Красной Армии, то теперь твердо это знала да надеялась на Красную Армию. Наши дети и братья кровь прольют и головы положат, а земли родной не отдадут.
5
Сын мой Павел красивым рос: круглолицый, черноглазый, ростом высокий, плечистый. Походка у Павла плавная: идет - не встряхнется, как клубок катится, крепкий, статный.
Одеться он любил опрятно. Сошью я им с Андрюшей на лето одинаковые рубашки из сатина, на зиму - толстовки из фланели. Ходят они как две ягодки. Люди любуются.
Фельдшер приедет в деревню оспу прививать, хлопает их по спинкам и приговаривает:
- Ну, эта мама умеет с детями водиться. Мягки да крепки, телом чисты. Добрые будут ребята.
Приучила я ребят звать людей не по прозвищам да уличным званьям, а по имени да отчеству, вежливо и с уважением. Гость ли какой зайдет, они с матери пример берут: здороваются, на переднюю лавку приглашают. А нет меня дома, начнут разговорами занимать.
Иного незнакомого человека и приглашать-то нужды особой нет, а ребята тут как тут, за руку с ним здороваются и меня кличут:
- Мама, угощай.
И не хочешь, да сыновья заставят, угощаешь.
Еще маленький, четырехлетний, Павел за книжками потянулся. Съездишь в Оксино, привезешь какую-нибудь книжку с картинками - у Павлика ушки пляшут.
Приехали как-то знакомые ненцы. Мы с ними чай пьем, а Павлик девочку гостьину занимает, книгу будто читает. Пальцем по строчкам водит и ей показывает.
- Быть, видно, тебе, Павел, учителем, - говорит отец.
Да по отцовым словам и вышло. С первого года ученья нашла на Павла такая жадность до грамоты, что отступился и от сна и от еды. Сидит обедает, а в руках книжка. Отец отнимает, Павлик плачет, есть не хочет. Летом по ночам за книгой сидит да под утро над ней и уснет.
Когда Павлик подрос, и от гулянья книга отбила. Начитается и тут же все ребятам рассказывает. Начнет вслух читать - и отец заслушается.
А когда поступил Павлик в педагогическое училище, обложился книгами и три года в своем интернате просидел. Из подготовительного класса Павел прямо на второй курс перешел. Купила я ему за это балалайку и ружье. Павел материным подарком доволен.
- Лучше прежнего, - говорит, - буду учиться.
Закончил он училище одним из первых. Учителя не нахвалятся: и прилежный, и умный, и деловитый.
Тогда поступил туда же и Андрюша.
Назначили Павла после училища в ненецкую школу в Варандей. Три года он там работал и все три года отличником считался. И школой заведовал и класс вел. Благодарности имел и премии получал. С ненцами на их языке говорил.
Когда в 1940 году пришел черед идти Павлу в армию, все говорили:
- Если хочешь нам помочь, поработай еще, мы тебе отсрочку дадим.
А Павел не соглашается:
- Пойду в армию. А учительская работа никуда от меня не уйдет.
Комиссия определила Павла пройти подготовку. Съездил он в Варандей, сдал школу и вернулся в Нарьян-Мар. Привез он с собой целую кучу фотокарточек. Ненецкие ребята очень любили его. Узнали они, что Павел уезжает от них, запечалились и притащили ему на память свои карточки.
Дома в Нарьян-Маре сидеть Павлу без дела не давали. Пробыл он в Нарьян-Маре с месяц и до самого последнего дня преподавал на курсах для ненцев. По вечерам ходил он на военное обучение. Идут призывники мимо нашего дома, выйдем с Клавой, Павловой женой, на балкон, посмотрим на них, полюбуемся, песен военных послушаем. А Павел с первого дня взводом командовать начал, - впереди идет, мне и любо; не позади плетется, а за собой людей тянет.
И вот пришла мне пора прощаться со своим сыночком. Положила я ему в рюкзак хлеба да масла, конфет да пряников. Вымылся он на дорогу в бане, пошел в военкомат свежий, бодрый, веселый. Я с Андрюшей провожаю его, а люди меня спрашивают:
- Ты, Маремьяна Романовна, не обоих ли провожаешь?
- Придет черед - и этого провожу. А пока помешкаю.
Думала я, что Андрей тогда пойдет, когда придет Павел, разница в возрасте у них три года.
В порту мы, матери, проскочили к самому пароходу, смотрим, как сыновья наши разместились.
Тяжело мне было расставаться: от сердца будто кусок отрывается. А виду не показываю, чтобы Павла не печалить. Да и совестно вздыхать: не куда-нибудь провожаю, а на доброе дело.
Как станет у меня на сердце тоскливо, вспомню я свой сказ "Сила храбрая красноармейская" и твержу в уме свой наказ:
Вы храните-берегите мать родну землю,
Мать родну землю народную, советскую...
И сразу станет мне легче: будто я в силу храбрую красноармейскую и свою долю вложила.
Запомнился мне Павел при прощанье: стоит он на палубе парохода от всех отдельно и смотрит на нас с любовью и грустью...
Уже зимой, когда я ездила в Москву, получила я от Павла письмо, что он служит на Мурманском берегу, в Териберке. Там он и ранен был в первые дни войны в одиннадцати верстах от границы.
...А когда Павел под Ленинград попал, письма стали приходить редко: раз в полгода. Мы ему пишем на каждой неделе по письму, а он шлет письма с обидчивыми словами.
"Писал, - говорит, - вам всем, а ни от кого ни ответа, ни привета".
Я ему отвечаю:
"Пишем мы тебе чаще, чем раньше. Да путь до тебя не легок".
А когда блокаду Ленинграда прорвали, написал он нам, что письма наши получены:
"Сегодня я большой праздник праздновал. Все письма ваши я получил и перечитал их не по одному разу. Будто я с вами побеседовал".
6
К тому времени был уже на фронте и бился с захватчиками и второй мой сын Андрей.
Сколько его в Нарьян-Маре ни держали, а все же вышло по его желанию отправили в Архангельск и определили в школу лейтенантов.
Из писем вижу, что учебой он доволен. Два раза писал Андрей, что благодарность перед строем получил. От таких писем и мне любо.
Проучился Андрей около года и, видно, не успел даже школу закончить послали их на фронт. Писал он уже из Вологды, что едет на фронт. А потом пошли письма из мест, которые уже освободили. В последнем письме пишет мне:
"Дорогая мама.
Сейчас 8 часов утра. Я только что вернулся из разведки. Пошли мы впятером, а вернулся я один: четыре товарища моих погибли. Мне, видно, еще жить.
А н д р е й".
Однажды иду я из столовой с обедом домой. Прихожу - ребята все в один голос ревут.
- Чего вы? - говорю им. - Разве долго я за обедом проходила?
Говорю, а сама оглядываюсь: в чем дело? И вижу - за спиной у Дуси письмо спрятано.
- Видно, письмо, - говорю, - получили? С Павлом или с Андреем что приключилось?
- Письмо, - говорит Дуся. - Только не нам, а Анне Чернышевой. И не от Андрея, а от его командира. Читай вот, написано: "Потерял я, Анечка, самых близких своих двух товарищей. При выполнении боевого задания погибли мои лучшие друзья - Андрей Голубков и..."
Больше я ничего не слышала. Затрясло меня всю. Упала я на кровать ниц лицом, залилась слезами.
Кабы были у меня, несчастной,
Кабы были бы птичьи крылья,
Поднялась бы я - полетела,
Стала б спрашивать да выведывать
Я от конного и от пешего,
От прохожего и проезжего:
Кто в живых-то его не видел ли?..
На защиту да земли русской,
За славу да людей добрых
Нестыдную смерть он принял.
За честь его молодецкую
Во живых-то ему быть веки.
День ко дню, неделя за неделей покатились. С горем-то я и время потеряла, не знаю, когда и живу: не то летом, не то зимой.
Иной час очнусь. "Вот, - думаю, - как у меня сердце хотело, чтобы всех их вырастить. Кончилась бы война, собрались бы они к одному столу, так мать-то на десять лет помолодела бы..."
А тут заливает сердце кровью: и песня мне не подмога - расстраивает, а не успокаивает. А причет свой складываю - вместе со слезами и грусть свою, как камень, с сердца столкну.
Прижму я подушку к лицу и наговариваю ей:
Пусть падут слова материнские
Они крепче-то камня серого,
Тяжелее-то кремня красного,
Пусть падут не на гору, не на воду
Пусть падут на змеину голову,
В ненаедное горло Гитлера...
7
Много годов я думала вступить в партию. Брат мой Константин уже давно был в партии. Сын мой Павел в последних письмах писал, что вступает в ВКП(б). Андрюша уже года четыре был комсомольцем и мимо партии тоже не прошел бы. Коля - и тот собирался вступать в комсомол.
Ну а я от детей ни в каком деле отставать не хотела, а все думала еще им вперед путь указывать. Еще в Голубкове лет семь назад мне не раз говорили:
- Вступай, Маремьяна. Тебя среди людей слышно, ты - наш актив, и тебе все дороги - в партию идти.
А мне все еще хотелось делами вперед призабраться, а потом уже на такой шаг идти. Когда дояркой была, все боялась, как бы мне с моей простотой лицом в грязь не ударить. За сказительскую работу взялась опять меня пугало, что я малограмотная, не сумею пользы дать.
Кабы не война, так я, наверно, еще долго не решилась бы. А как война пришла, стала я не в шутку задумываться. Послушала я по радио, как фашисты партийных людей мучат да пытают и как ни мученья, ни пытки их сломить не могут. Вот и надумала я быть такой же стойкой и крепкой.
Пошла я к председателю горсовета, говорю:
- Пришла я сегодня с тобой посоветоваться.
- Пожалуйста, - говорит.
Рассказала я ему свои мысли.
- Большой, - говорит, - шаг ты надумала. Отговаривать не приходится.
Подала я заявление, описала свою жизнь, заполнила анкеты. А через неделю меня и приняли в кандидаты партии.
Той порой начали мы собирать нашим бойцам подарки. Еще до войны было у меня куплено пять килограммов овечьей шерсти. И с самого начала войны вязала я носки да перчатки: то Павлу, то Андрюше, а потом про запас, кому бог приведет. Отдала я их в подарок бойцам и письмо положила:
"Сыну ли родному, племяннику ли своему, то ли дальнему-незнакомому, посылаю я тебе на ноги одеванье, на руки согреванье. Прими от меня сердечный мой подарок и материнский мой наказ. Пусть руки твои бьют врага без пощады и жалости. Пусть ноги твои шагу назад не ступят, а идут только вперед".
Не раз ходила я в Госбанк: то облигации сдам, то серебришко все свое - и кольца и кресты нательные - собрала и в Фонд обороны отдала.
И каждый раз, когда объявляли какой-нибудь сбор - на самолет ли, на танковую ли колонну, - мне последней быть не хотелось.
Однажды собрались мы, домохозяйки Нарьян-Мара, и решили съездить в тундру за морошкой и сдать ее государству в Фонд обороны. Поехали мы на боте в Пнево, за семьдесят километров от Нарьян-Мара.
Каждая из нас набрала по пятьдесят килограммов морошки.
После устроили мы со своим хором два концерта. Весь сбор от концертов внесли в Фонд обороны.
Где бы я ни ходила, что бы ни делала, думы мои об одном: как бы скорее разбить проклятого Гитлера. Днем и ночью радела помочь, чем могу, своим сынам-воинам. И когда думала я о моих дорогих сыночках, в уме у меня рядом с ними вставали миллионы таких же, как они, молодцов, - все одинаково близкие и родные, все, кого называют одним званием и именем советский народ.
8
Вскоре меня перевели из кандидатов в члены партии. Незадолго перед этим писал мне Павлик, что он тоже переведен из кандидатов в члены. Не отстала я от сына.
Когда пришла домой, говорю своим ребятам:
- Ну, ребятки, и брат ваш Павел и мать ваша теперь в партии. Знайте и вы, какой дорогой идти.
Павел хоть и редко, но продолжал писать. И в каждом письме наказывает ребятам лучше учиться:
"Слушайте, ребята, маму. Мы с Андрюшей от ее советов ничего, кроме пользы, не видели. Думаю, что и вам она дурного не посоветует. Когда по радио передают ее песни в исполнении хора Пятницкого, у меня в такие дни большой праздник. За эти песни и товарищи мои по полку ее, как родную мать, уважают.
Слушайте же ее и вы, не расстраивайте ее, берегите ее здоровье. А самое главное - лучше учитесь. Вот мне ученье сейчас очень пригодилось: оно помогает мне бить врага. И вам оно, ребята, не раз пригодится".
Ребята несут Павловы письма в школу, а там учителя читают их вслух всему классу.
Последние полгода от Павла ни строчки не получали. Я не знала, что и думать.
Ходила я как-то в горсовет. Вернулась, а дома подают мне бумажку:
"И з в е щ е н и е
Ваш сын, гвардии лейтенант Голубков Павел Фомич, уроженец Архангельской области, Нижне-Печорского района, д. Голубково, в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убит 15 января 1944 года и похоронен в Ленинградской области, в районе Пулкова, у моста по дороге Пулково - Красногвардейск..."
9
Двадцать пять человек из моей родни ушли на войну: и сыновья, и племянники, и зятья, и двоюродные и троюродные братья, и внуки, и племянница. По одной пуле выстрелят, так двадцать пять пуль. По фашисту убьют, так двадцать пять фашистов. Зато уж хоть по вздоху вздохнешь да по слезинке по каждому прольешь, так двадцать пять вздохов да двадцать пять слезинок приготовить надо.
Только изо всей родни раньше всех пришлось мне горя хлебнуть и всех потяжельше.
Люди говорили мне:
- Ты, Маремьяна, советский человек. Надо крепкой быть.
- Знаю, - говорю. - Только если советскому человеку крепким надо быть, то и чувствовать тоже всем сердцем надо.
Писала я на фронт письма дальним малознакомым людям, как родным, и они меня родной почитали и, как матери своей, письма писали. Они мне с фронта писали про свои успехи, а я им свои немудрящие советы да наказы давала.
Вася Чуклин однажды написал, что ходил в разведку, убил троих фашистов, а четверых живьем привел. Вскоре я по радио услышала, что награжден он за это орденом. А невдолге после награды он погиб. А ведь я знаю и семью его, и как без отца его мать растила, на ноги подымала. Как по такой удалой голове не вздохнешь!
Вот так и мои сыночки улетели в неотворотну дорогу и не вернутся.
Иной раз как каменная сижу, слова сказать не могу.
Ребята мои льнут ко мне, как котята ластятся:
- Мамочка, мамочка, ведь мы с тобой.
А я молчу.
- Будет тебе дома сидеть. Сходи к кому-либо, отвлекись от своих мыслей.
Я молчу, а в уме одно желание крутится: "Была бы у меня сила богатырская да руки молодецкие, я бы с лавки встала да рукой достала Гитлера. Попался бы он нам, матерям, под ноги - мы бы его растоптали".
Твердо помню, что сыновья мои за великое дело померли, а успокоить себя не могу. Твержу и твержу свое проклятье Гитлеру.
Весь народ наш Гитлера люто ненавидел.
Сидела я, молчала, думала. И опять вспоминаю, что нет у меня любимых сыновей, опять за голову хватаюсь - больно там и шумно. А на сердце будто что-то тяжелое положено - камень, не сердце.
"Как бы мне ума не решиться", - думаю.
Плачу, причитаю:
Я ждала, бедна, дожидала
Письмо-грамотку, вестку радостну
От рожоного сына любимого.
Дождалася я, получила
Весть нерадостну, невеселую,
Повестили мне, написали
Про рожоного сына любимого;
За советскую землю вольную,
За честной ли да трудовой народ,
Он за честь свою да за славу
Отдал жизнь свою, не жалеючи.
Мою печаль, как каплю в море, не слышно. А только и море - из капель.
10
Многое думалось мне той порой.
Были у меня два сына, и надеялась я на их силу, да удаль, да на твердую руку.
Сыновей не стало. Но я не унимаюсь: хочу воевать с Гитлером не своими сынами, так своими делами. А как раздумаюсь, - вижу, дела-то мои больно уж маленькие. Что могу сделать я своими слабыми силами? Раздумаюсь так, и невесело мне...
А еще подумаю, - нет, говорю, от войны с Гитлером не отступлюсь. Из моей непереносной боли, из моей денно-нощной печали выросли у меня в душе большие слова. Каждое это слово полно непростимой обиды. Каждое это слово бить должно по лихому ворогу нашему.
И думалось мне, что ежели рассказать мне без лишней мудрости про мое материнское горе, будет мой простой рассказ верным оружьем против Гитлера. Какой человек поймет мою печаль, не будет тот человек сидеть сложа руки. Подымется тот человек и пойдет в ратное поле, будет крушить врага, залившего кровью нашу землю. И станут мои слова взрывным порохом.
Люди добрые! Книге моей конец. Знаю я, что неискусна эта повесть о днях моей жизни, немудрено мое слово.
Но знаю я и другое. Мои простые слова про нашу войну народную откликались на думы всех советских матерей.
1941 - 1944
О Л Е Н Ь И К Р А Я
Часть первая
СКВОЗЬ БОЛЬШУЮ ЗЕМЛЮ
1
Любят наши печорцы свою родную реку Печору, ее раздольные берега, широкие наволоки с сочными травами, с густым да высоким ольшаником, с ивняками такими, что в небо взвиваются.
Любят они море свое студеное. Потянет ветер с моря, воды подбегут и дорогой рыбы в Печору да в губы нагонят. А мы уж тут как тут: по всем протокам да заостровкам у нас огнища да жилища, везде мы с неводами рыбу караулим. Куда мы ни приедем, везде свой берег, в любое место ляжешь, на любое сядешь, каждый кустик ночевать пустит. Недаром Печору из века в век рекой-хлебосолкой величают.
А еще любят наши печорцы тундру-матушку с частым ельником, с мелким березником, с душистым багульником. Много по тундре рыбных озер пораскинуто, и в каждом озере рыбы - ключом кипит: в солнечный день глазом видно.
Широка наша тундра-матушка. Выйдешь наверх - от сопки до сопки глаз не охватит, а мшистые места и вовсе без края-берега. Рыбу ли ловишь летом по тундровым озерам, ягоды ли берешь осенью по болотам, за день нахватаешься тундрового воздуха, душистого от морошечников да багульников, напьешься малинного духа - грудь полна и голова пьяна.
От правого берега Печоры тундра проходит на восток до самого Уральского Камня, а с юга чуть не от Усть-Цильмы да и до самого моря-океана. Укладывай версты тысячами - и все это будет та же самая Большеземельская тундра. По левому берегу Печоры опять другие тундры: Малая Земля, Канинская, Тиманская.
А за Уральским Камнем - снова тундры бесконечные. Туда ходят только ненцы с оленями зимовать да охотники с Ижмы, да с Усы, да с верховий Печоры. Мы, нижнепечорцы, тех тундр не знаем: далеко от нас Камень, и гостить туда нам непопутно. И ягод, и рыбы, и песца, и оленей нам в своей Большой Земле хватает.
Вон, к примеру, племянница моя Серафима, сестры Лукеи дочь, за эту зиму семнадцать песцов, да восемь лисиц, да не один десяток горностаев, да зайцев напромышляла. За хорошую работу каждый год она премии получает, а сейчас и медалью награждена. В Голубкове Лукея - каждый скажет старательная колхозница: она и куроптей в силки наловит, и сетки на обратном пути вытрясет; она и сапоги деревенские сошьет, и обручья на бочки набьет, и сани изладит - все спорится у ней в руках. А у кого руки в деле гибки, тот и в тундре всего вдоволь имеет.
Немало у нас мужиков, которые Большую Землю до Югорского Шара прошли и зимовали там. Женок бывалых - тех меньше.
Не думала и я, что пройду по Большой Земле из края в край.
Мой напарник, мой учитель и ученик, Николай Павлович Леонтьев в первые недели войны ушел на фронт добровольцем, воевал под Смоленском и на Калининском фронте, а потом как в воду канул. Говорили, что он убит, говорили, что оторвало ему правую руку, говорили, что без вести пропал. И никак не удавалось мне узнать о нем правду.
И вот однажды получаю я из Москвы письмо, от близкой своей знакомой:
"Дорогая Маремьяна Романовна!
Сообщаю Вам приятную весть. После долгих розысков я наконец узнала адрес Николая Павловича Леонтьева. На днях получила письмо от его жены. Николай Павлович жив и сейчас почти здоров. Он был тяжело ранен, перенес девять операций и сейчас освобожден от военной службы. Выйдя из госпиталя, он принял участие в Памирской экспедиции.
Всесоюзный Дом народного творчества имени Крупской в плане работы предусмотрел командировку к Вам Николая Павловича Леонтьева для творческой помощи Вам в работе. Как только Николай Павлович откликнется (а я убеждена, что он примет наше предложение), я сообщу, когда он выедет..."
Письмо это я получила в мае 1943 года, а Леонтьева мне пришлось встретить только через год.
В конце апреля, спустя год, вызывают меня в окружной отдел народного образования и говорят:
- Есть, Маремьяна Романовна, телеграмма от Леонтьева. Приглашает он тебя над новой книгой работать - о войне. Сейчас Леонтьев едет из Кожвы в Хоседа-Хард и тебя туда зовет. Как здоровьишко-то у тебя?
А я этого дня уже давно ждала.
- Поеду, - говорю, - хоть ползунком ползти, а надо.
Встретила я Первое мая еще дома, а второго мая выехала. От Нарьян-Мара до Хоседа-Харда полтыщи верст. Пятьдесят верст я проехала на лошадях и попала в Хальмерку.
Хальмерка невелик поселок, всего два маленьких домика. Живут в них четыре устьцилемские семьи. Выехали они из Усть-Цильмы сюда на рыбные да сенокосные места. Мечут они сетки-переметки на реке Куе, на Кривой виске, косят сено по наволокам для своих коров, зимами возят на лошадях почту и ездоков к Нарьян-Мару, а оттуда до своей Хальмерки.
Стоит Хальмерка средь мелкого леса да кустов, и ничего в ней завидного нет. А люди живут и свое место любят: сенокос у них под руками, рыба тоже.
Остановились мы в избе одного устьцилема; он уже старик лет шестидесяти, на один глаз крив, а сам здоровый, бодрый.
- Что за люди наехали? - спрашивает нас.
Почтовозчика Канева, что ехал с нами, здесь уже знали. Вторая пассажирка, моя попутчица Лазарева, живо откликнулась:
- В Хоседу меня направили, в парткабинет заведующей.
А про меня Канев доложил:
- Это сказительница наша печорская, Голубкова, в командировку едет в тундру, сказы писать.
Понравилось все это старику и старухе. Старуха ему под пару, рослая да видная. Разговорились мы. Прогостили мы в Хальмерке часы считанные, а старики и на обратном пути гостить приглашают.
От Хальмерки в тундру ведут только оленьи тропы. Изредка вдоль этих троп расставлены почтовые чумы. Около чумов пасутся олени. На них возят почту и проезжающих.
За нами от первого чума приехала ненка. На первые нарты погрузили мы почту Канева, на вторые - багаж Лазаревой, а самое Лазареву посадили ко мне в нарты; дали мне хорей в одну руку, вожжу в другую, я правлю, а Лазарева пассажиркой сидит.