Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сага о Форсайтах (№1) - Собственник

ModernLib.Net / Классическая проза / Голсуорси Джон / Собственник - Чтение (стр. 14)
Автор: Голсуорси Джон
Жанр: Классическая проза
Серия: Сага о Форсайтах

 

 


О Джун ничего хорошего сказать не могу, здоровье и состояние духа у неё скверное, и я не знаю, чем все это кончится. Она продолжает отмалчиваться, но по всему видно, что в голове у неё сидит эта помолвка, впрочем, можно ли считать их помолвленными или уже нельзя — кто их разберёт. Не знаю, следует ли пускать её в Лондон при теперешнем положении дел, но она такая своевольная, что в любую минуту может собраться и уехать. Я полагаю, что кто-то должен поговорить с Босини и выяснить его намерения. Мне очень бы не хотелось брать это на себя, потому что разговор наш непременно кончится тем, что я его поколочу. Ты знаком с Босини по клубу и, по-моему, можешь поговорить с ним и выведать, что он, собственно, намерен делать. Ты, конечно, не станешь компрометировать Джун. Буду очень рад, если ты в ближайшие дни известишь меня, удалось ли тебе что-нибудь узнать. Все это меня очень беспокоит, и я не сплю по ночам. Поцелуй Джолли и Холли. Любящий тебя отец Джолион Форсайт».

Молодой Джолион так долго и так пристально читал это письмо, что жена обратила внимание на его сосредоточенный вид и спросила, в чём дело. Он ответил:

— Так, ничего.

Молодой Джолион взял себе за правило никогда не говорить о Джун. Жена может разволноваться, кто её знает, что она подумает; и он поторопился согнать с лица все следы задумчивости, но успел в этом не больше, чем успел бы на его месте отец, так как неуклюжесть старого Джолиона во всём, что касалось тонкостей домашней политики, перешла и к нему; и миссис Джолион, хлопотавшая по хозяйству, ходила с плотно сжатыми губами и изредка бросая на мужа испытующие взгляды.

В тот же день с письмом в кармане он отправился в клуб, ещё не решив, что предпринять.

Выведывать чьи-то «намерения» — задача мало приятная; кроме того, неловкость, которую испытывал молодой Джолион, усугубляло то не совсем нормальное положение, которое он сам занимал в семье. Как это похоже на его родственников, на всех тех людей, в обществе которых они вращались, — навязывать посторонним свои так называемые права, диктовать кому-то поступки; как это похоже на них — переносить деловые приёмы на личные отношения!

А эта фраза: «Ты, конечно, не станешь компрометировать Джун», — ведь она же выдаёт их с головой.

Но вместе с тем письмо, в котором было столько горечи, столько заботы о Джун, и эта угроза «поколотить Босини» казались такими естественными. Не удивительно, что отец хочет узнать намерения Босини, не удивительно, что он сердится.

Отказывать трудно! Но зачем поручать такое дело именно ему? Это просто неудобно. Впрочем, Форсайты умеют добиваться своего, а в средствах они не очень разборчивы, им лишь бы соблюсти внешние приличия.

Как же это сделать или как отказаться? И то и другое невозможно. Так-то, молодой Джолион!

Он пришёл в клуб к трём часам, и первый, кто попался ему на глаза, был сам Босини, сидевший у окна в углу комнаты.

Молодой Джолион сел неподалёку и, волнуясь, стал обдумывать положение. Он украдкой поглядывал на Босини, не замечавшего, что за ним наблюдают. Молодой Джолион знал его мало и, может быть, впервые так внимательно приглядывался к нему: очень странный на вид, ни одеждой, ни лицом, ни манерами не похожий на других членов клуба, — сам молодой Джолион, несмотря на большую внутреннюю перемену, навсегда сохранил благообразную внешность истого Форсайта. Он единственный среди Форсайтов не знал прозвища Босини. Архитектор выглядел не как все; не то чтобы в нём было что-то эксцентричное, но он не как все. Вид усталый, измученный, лицо худое, с широкими выдающимися скулами, но ничего болезненного в нём нет: крепкое телосложение, кудрявые волосы — признак большой жизнеспособности очень здорового организма.

Выражение лица Босини и его поза тронули молодого Джолиона. Он знал, что такое страдание, а этот человек, судя по его виду, страдал.

Он подошёл и коснулся его руки.

Босини вздрогнул, но не выказал ни малейшего смущения, увидев, кто это.

Молодой Джолион сел рядом.

— Мы давно не виделись, — сказал он. — Ну, как дом моего двоюродного брата — работа подвигается?

— Через неделю закончу.

— Поздравляю!

— Благодарю, хотя поздравлять, кажется, не с чем.

— Да? — удивился молодой Джолион. — А я думал, вы рады свалить с плеч такую большую работу; но с вами, наверное, бывает то же, что и со мной: расстаёшься с картиной точно с ребёнком.

Он ласково посмотрел на Босини.

— Да, — сказал тот уже более мягко, — создал вещь — и кончено. Я не знал, что вы пишете.

— Акварели всего-навсего; да я не особенно верю в свою работу.

— Не верите? Как же тогда можно работать? Какой же смысл в вашей работе, если вы в неё не верите?

— Правильно, — сказал молодой Джолион, — я всегда говорил то же самое. Кстати, вы замечали, что когда с вами соглашаются, то неизменно добавляют: «Я всегда так говорил!» Но раз уж вы спрашиваете, придётся ответить: я Форсайт!

— Форсайт! Никогда не думал о вас как о Форсайте!

— Форсайт, — ответил молодой Джолион, — не такое уж редкостное животное. Наш клуб насчитывает их сотнями. Сотни Форсайтов ходят по улицам; их встречаешь на каждом шагу.

— А разрешите поинтересоваться, как их распознают? — спросил Босини.

— По их чувству собственности. Форсайт смотрит на вещи с практической — я бы даже сказал, здравой — точки зрения, а практическая точка зрения покоится на чувстве собственности. Форсайт, как вы сами, вероятно, заметили, никому и ничему не отдаёт себя целиком.

— Вы шутите?

В глазах молодого Джолиона промелькнула усмешка.

— Да нет. Мне, как Форсайту, следовало бы молчать. Но я полукровка; а вот в вас уж никто не ошибётся. Между вами и мною такая же разница, как между мной и дядей Джемсом, который является идеальным образцом Форсайта. У него чувство собственности развито до предела, а у вас его просто нет. Не будь меня посредине, вы двое казались бы представителями различных пород. Я же — промежуточное звено. Все мы, конечно, рабы собственности, вопрос только в степени, но тот, кого я называю «Форсайтом», находится в безоговорочном рабстве. Он знает, что ему нужно, умеет к этому подступиться, и то, как он цепляется за любой вид собственности — будь то жены, дома, деньги, репутация, — вот это и есть печать Форсайта.

— Да! — пробормотал Босини. — Вам нужно взять патент на это слово.

— Мне хочется прочесть лекцию на эту тему, — сказал молодой Джолион. — «Отличительные свойства и качества Форсайта. Это мелкое животное, опасающееся прослыть смешным среди особей одного с ним вида, не обращает ни малейшего внимания на смех других существ (вроде нас с вами). Унаследовав от предков предрасположение к близорукости, оно различает лишь особей одного с ним вида, среди которых и протекает его жизнь, заполненная мирной борьбой за существование».

— Вы так говорите, — сказал Босини, — как будто они составляют половину Англии.

— Да, половину Англии, — повторил молодой Джолион, — и лучшую половину, надёжнейшую половину с трехпроцентными бумагами, половину, которая идёт в счёт. Её богатство и благополучие делают возможным все: делают возможным ваше искусство, литературу, науку, даже религию. Не будь Форсайтов, которые ни во что это не верят, но умеют извлечь выгоду из всего, что бы мы с вами делали? Форсайты, уважаемый сэр, — это посредники, коммерсанты, столпы общества, краеугольный камень нашей жизни с её условностями; Форсайты — это то, что вызывает в нас восхищение!

— Не знаю, правильно ли я понял вашу мысль, — сказал Босини, — но мне кажется, что среди людей моей профессии есть много таких Форсайтов, как вы их называете.

— Разумеется! — ответил молодой Джолион. — Большинство архитекторов, художников, писателей люди совершенно беспринципные, как и всякий Форсайт. Искусство и религия существуют благодаря небольшой кучке чудаков, которые действительно верят в это, и благодаря множеству Форсайтов, извлекающих из искусства и религии выгоду. По самому скромному подсчёту три четверти наших академиков, семь восьмых наших писателей и значительный процент журналистов — Форсайты. Об учёных не берусь судить, но в религии Форсайты представлены блестяще; в палате общин их, может быть, больше, чем где бы то ни было; про аристократию и говорить нечего. Но я не шучу. Опасно идти против большинства — и какого большинства! — он пристально посмотрел на Босини. — Опасно, когда позволяешь чему-нибудь захватить тебя целиком, будь то дом, картина… женщина!

Они взглянули друг на друга. Словно почувствовав, что он сделал то, чего же делают Форсайты, то есть увлёкся, молодой Джолион снова ушёл в свою раковину. Босини первый прервал молчание.

— Почему вы считаете именно свою родню такой типичной? — сказал он.

— Моя родня, — ответил молодой Джолион, — ничего особенного собой не представляет, у неё есть свои характерные чёрточки, как и во всякой другой семье, но зато в них чрезвычайно ярко выражены те два основных свойства, которые и обличают истинного Форсайта, — они никому и ничему не отдаются целиком, не увлекаются, и у них есть «чувство собственности».

Босини улыбнулся:

— Ну, а толстяк, например?

— Суизин? — спросил молодой Джолион. — А! В Суизине есть что-то первозданное. Город и быт обеспеченного класса ещё не успели его обработать. В Суизине, несмотря на все его джентльменство, сидят вековые традиции и грубая сила фермера.

Босини задумался.

— Да, вы очень метко охарактеризовали вашего кузена Сомса, — сказал он вдруг. — Этот уж наверно не пустит себе пули в лоб!

Молодой Джолион испытующе посмотрел на него.

— Да, — сказал он, — это верно. Вот почему с ним приходится считаться. Берегитесь их хватки! Смеяться может всякий, но я не шучу. Не стоит презирать Форсайтов; не стоит пренебрегать ими!

— Однако вы сами это сделали?

Удар был меткий, и молодой Джолион перестал улыбаться.

— Вы забываете, — сказал он с какой-то странной гордостью, — что я могу за себя постоять — я ведь тоже Форсайт. Великие силы подстерегают нас на каждом шагу. Человек, покидающий спасительную сень стены… ну… вы меня понимаете. Я бы, — закончил он совсем тихо, словно с угрозой, я бы мало кому посоветовал… идти… моей… дорогой. Всё зависит от человека.

Кровь бросилась в лицо Босини, потом отхлынула, и на его щеках снова разлилась бледная желтизна. Он ответил коротким смешком, раздвинувшим его губы в странную, едкую улыбку; глаза насмешливо смотрели на молодого Джолиона.

— Благодарю вас, — сказал он. — Это чрезвычайно мило с вашей стороны. Но не вы один способны постоять за себя.

Он встал.

Молодой Джолион посмотрел ему вслед и, подперев голову рукой, вздохнул.

В сонной тишине почти пустой комнаты слышалось только шуршанье газет и чирканье спичками. Молодой Джолион долго сидел не двигаясь, снова переживая те дни, когда и он следил за часами, отсчитывая минуты, — те дни, полные мучительной неизвестности и пронзительной, сладкой боли; и медленная, сладостная мука тех лет охватила его с прежней силой. Вид Босини, его измученное лицо и беспокойные глаза, то и дело поднимавшиеся к часам, пробудили в молодом Джолионе жалость, к которой примешивалось странное, непреодолимое чувство зависти.

Все эти признаки были слишком хорошо знакомы ему. Куда идёт Босини навстречу какой судьбе? Что представляет собой эта женщина, влекущая его с той неумолимой силой, перед которой отступают и понятия о чести, и принципы, и все другие интересы, — с той силой, от которой можно спастись только бегством?

Бегство! Но почему Босини должен бежать? Убегают лишь тогда, когда боятся разрушить семейный очаг, когда есть дети, когда не хотят попирать чьи-то идеалы, ломать что-то. Но тут, как он слышал, все уже и так сломано.

Он сам не спасся бегством и не стал бы спасаться, даже если бы пришлось начинать сызнова. И всё же он пошёл дальше Босини, разрушил свою неудачную семейную жизнь, а не чью-нибудь другую. Молодой Джолион вспомнил старое изречение: «Сердце человека вершит судьбу его».

Сердце вершит судьбу! Чтобы оценить пудинг, надо его съесть, — Босини ещё не съел своего пудинга.

Мысли молодого Джолиона обратились к той женщине — к женщине, которую он не знал, но о которой кое-что слышал.

Неудачный брак! Не может быть и речи о дурном обращении — этого нет, есть только какая-то смутная неудовлетворённость, какая-то тлетворная ржа, которая губит всякую радость жизни; и так день за днём, ночь за ночью, неделя за неделей, год за годом, пока смерть не положит конца всему!

Но молодой Джолион, в котором горечь смягчилась с годами, мог поставить себя и на месте Сомса. Откуда такому человеку, как его двоюродный брат — человеку, пропитанному всеми предрассудками и верованиями своего класса, — откуда ему взять проницательность, чем вдохновиться, чтобы покончить с такой жизнью? Для этого надо иметь воображение, надо заглянуть в будущее, когда неприятные толки, смешки, пересуды, всегда сопутствующие разводам, останутся позади, останется позади и преходящая боль разлуки и суровый суд достойных. Но мало у кого хватит воображения на это, особенно среди людей такого класса, к которому принадлежит Сомс. Сколько народу на свете — на всех воображения не хватает! И — боже правый! — какая пропасть между теорией и практикой! Может быть, многие, может быть, даже и Сомс, придерживаются рыцарских взглядов, а как только дело коснётся их самих, они найдут серьёзные причины для того, чтобы счесть себя исключением.

К тому же молодой Джолион не был уверен в правильности своих суждений. Он испытал все это на себе, испил до дна горькую чашу неудачного брака, — откуда же ему взять хладнокровие и широту взглядов, свойственные тем, кто даже не слышал звуков битвы? Его показания — это показания очевидца, а штатские люди, которым не пришлось понюхать пороха, не могут равняться со старым солдатом. Многие сочли бы брак Сомса и Ирэн вполне удачным: у него деньги, у неё красота — значит, компромисс возможен. Пусть не любят друг друга, но почему не поддерживать сносных отношений? То, что они будут жить каждый своей жизнью, делу не помешает, лишь бы были соблюдены приличия, лишь бы уважались священные узы брака и семейный очаг. В высших классах половина всех супружеств покоится на двух правилах: не оскорбляй лучших чувств общества, не оскорбляй лучших чувств церкви. Ради них можно принести в жертву свои собственные чувства. Преимущества незыблемого семейного очага слишком очевидны, слишком осязаемы, они исчисляются реальными вещами; status quo — дело верное. Ломка семьи — в лучшем случае опасный эксперимент и к тому же весьма эгоистичный.

Вот какие выводы может выставить защита, и молодой Джолион вздохнул.

«Все упирается в собственничество, — думал он, — но такая постановка вопроса мало кого обрадует. У них это называется „святостью брачных уз“, но святость брачных уз покоится на святости семьи, а святость семьи — на святости собственности. И вместе с тем, наверное, все эти люди считают себя последователями того, кто никогда и ничем не владел. Как странно!»

И молодой Джолион снова вздохнул.

«Вот по дороге домой мне попадётся какой-нибудь бродяга — позову я его разделить со мной обед, которого тогда не хватит мне самому или моей жене, а ведь без неё у меня не будет ни здоровья, ни счастья? В конце концов Сомс, вероятно, хорошо делает, что настаивает на своих правах и подтверждает на практике священные принципы собственности, которые служат на благо всем нам, за исключением тех, кто является здесь жертвой».

Молодой Джолион встал, пробрался сквозь лабиринт кресел и стульев, взял шляпу и по душным улицам, в пыли, поднимаемой вереницами экипажей, медленно пошёл домой.

Не доходя до Вистариа-авеню, он вынул из кармана письмо старого Джолиона и, старательно разорвав его на мелкие кусочки, бросил в пыль.

Он отпер дверь своим ключом и позвал жену. Но она ушла, взяв с собой Джолли и Холли, — дома никого не было; только пёс Балтазар лежал в саду в полном одиночестве и занимался ловлей блох.

Молодой Джолион тоже прошёл в сад и сел под грушевым деревом, которое уже давно не приносило плодов.

XI. БОСИНИ ОТПУЩЕН НА ЧЕСТНОЕ СЛОВО

На другой день после поездки в Ричмонд Сомс вернулся из Хэнли с утренним поездом. Не чувствуя расположения к водному спорту, он посвятил своё пребывание там не удовольствиям, а делу: ему пришлось съездить в Хэнли по вызову весьма солидного клиента.

Сомс отправился прямо в Сити, но дел там особенных не было, и в три часа он уже освободился, радуясь случаю пораньше вернуться домой. Ирэн не ждала его. Он вовсе не хотел застать её врасплох, но считал, что иногда не мешает нагрянуть неожиданно.

Переодевшись для прогулки, Сомс сошёл в гостиную. Ирэн, ничем не занятая, сидела на своём излюбленном месте в уголке дивана; у неё были тёмные круги под глазами, как будто после бессонной ночи.

Сомс спросил:

— Почему ты дома? Ждёшь кого-нибудь?

— Да… то есть особенно никого не жду.

— Кто должен прийти?

— Мистер Босини хотел заглянуть.

— Босини? Он должен быть на стройке.

На это Ирэн ничего не ответила.

— Так вот что, — сказал Сомс, — пойдём по магазинам, а потом погуляем в парке.

— Я не хочу выходить. У меня болит голова.

Сомс сказал:

— Стоит мне только попросить о чем-нибудь, и у тебя всякий раз начинает болеть голова. Посидишь на воздухе, под деревьями, и всё пройдёт.

Она ничего не ответила ему.

Сомс помолчал несколько минут, потом снова заговорил:

— Интересно бы знать, в чём, по-твоему, заключаются обязанности жены? Меня это всегда интересовало!

Он не ожидал ответа, но она ответила:

— Я пробовала делать так, как ты хочешь; не моя вина, если я не могу стать хорошей женой.

— Чья же это вина?

Он смотрел на неё искоса.

— Перед свадьбой ты обещал отпустить меня, если наш брак окажется неудачным. Что же, можно его назвать удачным?

Сомс нахмурился.

— Удачным! — проговорил он, запинаясь. — Был бы удачным, если бы ты вела себя как следует!

— Я пробовала, — сказала Ирэн. — Ты отпустишь меня?

Сомс отвернулся. Почувствовав в глубине души тревогу, он замаскировал её спасительным гневом.

— Отпустить? Ты сама не понимаешь, что говоришь. Отпустить! Как я могу отпустить тебя? Ведь мы женаты! Чего же ты просишь? И о чём тут вообще рассуждать? Надень шляпу, и пойдём посидим в парке.

— Так ты не хочешь отпустить меня?

В её глазах, смотревших на Сомса, было что-то необычное и трогательное.

— Отпустить! — сказал он. — Куда же ты денешься, если я тебя отпущу? Ведь у тебя нет своих средств.

— Как-нибудь проживу.

Он быстро прошёлся по комнате взад и вперёд; потом остановился около неё.

— Пойми раз и навсегда, — сказал он, — я не хочу больше подобных разговоров. Пойди надень шляпу!

Она не двигалась.

— Тебе, должно быть, не хочется упустить Босини, если он зайдёт! сказал Сомс.

Ирэн медленно встала и вышла из комнаты. Вернулась она в шляпе.

Они вышли.

В Хайд-парке уже схлынула пёстрая толпа иностранцев и другой сентиментальной публики, которая разъезжает в полдень по дорожкам, чувствуя себя необычайно элегантной; на смену полудню пришёл час настоящего, солидного гулянья, но и он уже близился к концу, когда Сомс и Ирэн уселись под статуей Ахиллеса[49].

Сомс уже давно не бывал с ней в парке. Эти совместные прогулки были для него самым большим удовольствием в первые два года после женитьбы, когда сознание, что весь Лондон смотрит на него, обладателя этой очаровательной женщины, наполняло его сердце великой, хотя и затаённой гордостью. Сколько раз он сидел с ней рядом, безукоризненно одетый, в светло-серых перчатках, с лёгкий, надменной улыбкой на губах, и кивал знакомым, изредка приподнимая цилиндр!

Остались светло-серые перчатки, осталась презрительная улыбка на губах, но что теперь у него на сердце?

Стулья быстро пустели, но Сомс не уходил, словно заставляя Ирэн вытерпеть наказание. Раза два он заговаривал с ней, и она наклоняла голову или с усталой улыбкой отвечала «да».

Вдоль ограды шёл какой-то человек; он шагал так быстро, что прохожие оборачивались и смотрели ему вслед.

— Посмотри на этого болвана! — сказал Сомс. — Бежит сломя голову по такой жаре!

Ирэн быстро повернулась в ту сторону; он взглянул на неё.

— А! — сказал Сомс. — Это наш приятель «пират»!

И он сидел не двигаясь и насмешливо улыбался, чувствуя, что Ирэн тоже затихла и тоже улыбается.

«Поздоровается она с ним или нет?» — думал Сомс.

Но Ирэн не поздоровалась.

Босини дошёл до ограды и повернул назад, пробираясь между стульями, точно пойнтер по следу. Увидев их, он остановился как вкопанный и приподнял шляпу.

Улыбка не сходила с лица Сомса; он тоже снял цилиндр.

Босини подошёл к ним, вид у него был совершенно измученный, как у человека, уставшего после тяжёлого физического напряжения; пот каплями выступил на лбу, и улыбка Сомса, казалось, говорила: «Трудно тебе пришлось, любезный!..»

— И вы тоже в парке? — спросил Сомс. — А мы думали, что вы презираете такое легкомысленное времяпрепровождение!

Босини, казалось, ничего не слышал; его ответ предназначался Ирэн:

— Я заходил к вам; думал застать вас дома.

Кто-то сзади окликнул Сомса и заговорил с ним; обмениваясь со знакомым ничего не значащими словами. Сомс не расслышал её ответа, и в голове у него созрело решение.

— Мы идём домой, — сказал он Босини, — пойдёмте с нами, пообедаем вместе.

В его словах была какая-то бравада, какой-то странный пафос. «Вы не обманете меня, — говорил его взгляд и голос, — смотрите, я доверяю вам, я не боюсь!»

Они отправились втроём на Монпелье-сквер, Ирэн шла посредине. На людных улицах Сомс шагал впереди. Он не прислушивался к их разговору; внезапно принятое решение довериться им овладело всеми его мыслями. Как игрок, он повторял себе: «Я не могу отбросить эту карту — надо сыграть и на неё. У меня не так уж много шансов».

Сомс торопливо переоделся, услышал, как Ирэн вышла и спустилась по лестнице, и после этого ещё целых пять минут помедлил у себя в комнате. Затем он сошёл вниз, нарочно хлопнув дверью, чтобы предупредить их. Они стояли у камина, кажется, разговаривали, а может быть, и нет; он не разобрал.

Весь долгий вечер Сомс разыгрывал свою роль в этом фарсе — в его обращении с гостем дружелюбия было даже больше, чем обычно; и когда, наконец, Босини поднялся, он сказал:

— Заходите почаще, Ирэн любит поговорить с вами о постройке!

И опять в его голосе прозвучала какая-то бравада, какой-то странный пафос; но рука его была холодна как лёд.

Верный своему решению, он отвернулся, чтобы не видеть их прощания, отвернулся, чтобы не видеть жены, не видеть её волос, отливающих золотом при свете висячей лампы, её скорбных улыбающихся губ, не видеть глаз Босини, который смотрел на неё, как смотрит собака на своего хозяина.

И Сомс лёг спать в полной уверенности, что Босини влюблён в его жену.

Ночью было душно, так душно и тихо, что даже из окон, открытых настежь, шла духота. Он долго лежал, прислушиваясь к её дыханию.

Вот она может спать, а он лежит не смыкая глаз. И, лёжа без сна. Сомс твёрдо решил играть роль спокойного, доверчивого супруга.

Перед рассветом он тихо встал и, пройдя в соседнюю комнату, остановился у открытого окна.

Ему нечем было дышать.

Он вспомнил ночь четыре года назад — ночь накануне свадьбы, такую же душную и жаркую.

Он лежал тогда в кресле у окна своей гостиной на Виктория-стрит. В соседнем переулке кто-то с грохотом ломился в дверь, вскрикнула женщина; он помнил, как будто это случилось совсем недавно, драку, стук захлопнутой двери, мёртвую тишину, наступившую вслед за тем. А потом в призрачном, уже не нужном свете уличных фонарей появился поливальщик улиц со своей тележкой; Сомсу казалось, что он опять слышит её грохот — все ближе и ближе; вот тележка проехала, и звуки постепенно замерли вдали.

Он высунулся из окна, выходившего во дворик, и увидел первые рассветные лучи. На мгновение контуры стен и крыши расплылись, затем выступили снова уже более чётко.

Он вспомнил, как фонари заливали бледным светом всю Виктория-стрит; вспомнил, как он торопливо оделся и вышел, миновал дома и сквер и, очутившись на той улице, где жила она, остановился, глядя на маленький дом — тихий, посеревший, как лицо мертвеца.

И вдруг, как бред в мозгу больного, перед ним пронеслась мысль: «А что делает он — этот человек, который не даёт мне покоя, который был здесь сегодня вечером, который влюблён в мою жену; может быть, бродит там на улице, ищет её, как искал сегодня днём; может быть, не спускает глаз с моего дома?»

Он прокрался через площадку лестницы, осторожно отодвинул штору и растворил окно.

Сероватая мгла окутывала деревья в сквере, словно ночь, как большая пушистая бабочка, пролетая, задела их крыльями. Фонари все ещё горели бледным светом, но на улице было пустынно, ни живой души кругом!

И вдруг в мёртвой тишине откуда-то издали, еле слышный, донёсся крик, взметнувшийся, словно голос чьей-то души, изгнанной из рая и тоскующей о своём счастье. Вот опять, опять! Сомс вздрогнул и затворил окно.

И вспомнил: «А! Это павлины кричат в парке».

XII. ДЖУН ЕЗДИТ С ВИЗИТАМИ

Старый Джолион стоял в тесном холле гостиницы в Бродстэрзе, вдыхая запах клеёнки и сельди, которым бывают пропитаны все респектабельные пансионы на морском побережье. На кресле — лоснящемся кожаном кресле с продранной в левом углу спинки обивкой, сквозь которую виднелся конский волос, — стоял чёрный саквояж. Старый Джолион укладывал в него бумаги, номера «Таймс» и флакон одеколона. На сегодня были назначены заседания «Золотопромышленной концессии» и «Новой угольной», и он собирался в город, так как никогда не пропускал заседаний. «Пропустить заседание» означало бы лишний раз признаться в своей старости, а жадный форсайтский дух старого Джолиона никак не мирился с этим.

Он укладывал вещи в чёрный саквояж, и его глаза готовы были каждую минуту загореться гневом. Так поблёскивают глаза у мальчишки, загнанного в угол оравой школьных товарищей, хоть он и сдерживается, видя, что перевес на их стороне. И старый Джолион тоже сдерживал себя — усилием воли, уже сдававшей мало-помалу, старался подавить раздражение, которое вызывали в нём некоторые обстоятельства жизни.

Он получил от сына бестолковое письмо, в котором мальчик старался замазать общими фразами своё явное желание уклониться от ответа на простой вопрос. «Я говорил с Босини, — писал Джо, — он не преступник. Чем больше я вижу людей, тем больше убеждаюсь, что не надо искать в них доброго или злого — они скорее смешны или трогательны. Но Вы, вероятно, не согласитесь со мной».

Старый Джолион, конечно, не согласился; такие речи казались ему циничными. Он ещё не достиг того возраста, когда даже Форсайты, отрешившись от иллюзий и правил, которым они следовали с практическими целями, совершенно в них не веря, лишаются физической радости жизни и, постигнув всем существом своим, что им уже не на что надеяться, не видят больше необходимости обуздывать себя, ломают все преграды и говорят то, что раньше им и в голову не пришло бы сказать.

Старый Джолион, должно быть, верил в «добро» и «зло» не больше, чем его сын; но… неизвестно… трудно сказать; может быть, во всём этом что-нибудь и есть; и зачем высказывать бесполезное недоверие и лишать себя возможных преимуществ?

Проводя каникулы в горах, хотя (как истый Форсайт) он никогда не предпринимал ничего слишком рискованного или слишком смелого, старый Джолион очень полюбил их. И когда после трудного подъёма (обозначенного у Бедекера[50] как «утомительный, но вознаграждающий путешественника сторицей») перед ним открывался чудесный вид, он не мог не верить в существование какого-то великого, возвышенного принципа, венчающего всю беспорядочную суету, все неглубокие стремнины и маленькие тёмные бездны жизни. Это, вероятно, было самым близким к религии переживанием, какое допускал его практичный характер.

Но прошло уже много лет с тех пор, как он последний раз был в горах. Первые два года после смерти жены он проводил там каникулы с Джун и тогда же с горечью убедился, что дни прогулок для него миновали.

Та уверенность в существовании высшего порядка вещей, которой его наградили горы, давно уже не посещала старого Джолиона.

Он знал, что стареет, но чувствовал себя молодым, и это тревожило его. Тревожила и смущала мысль, что он, такой осторожный, стал отцом и дедом людей, словно рождённых для несчастий. Пре Джо ничего плохого не скажешь — да разве можно сказать что-нибудь плохое про такого славного молодца? Однако его положение в жизни никуда не годится; история с Джун тоже ничем не лучше. Во всём этом было что-то роковое, а человек с его характером не мог ни понять рока, ни примириться с ним.

Решив написать сыну, старый Джолион не надеялся, что из этого выйдет что-нибудь путное. Ещё на балу у Роджера ему стало ясно, к чему все это клонится; чтобы высчитать, сколько будет дважды два, старому Джолиону требовалось гораздо меньше времени, чем многим другим, а имея перед глазами пример собственного сына, он знал лучше всех остальных Форсайтов, что бледное пламя опаляет людям крылья, хотят они этого или нет.

До помолвки Джун, когда она и миссис Сомс были неразлучны, старый Джолион достаточно часто встречался с Ирэн, чтобы почувствовать её обаяние. Она не была ни вертушкой, ни кокеткой — слова, милые сердцу людей его поколения, любивших называть вещи добротными, обобщающими и не совсем точными именами; но в ней чувствовалось что-то опасное. Он и сам не мог сказать, в чём тут дело. Попробуйте поговорить с ним о свойствах, присущих некоторым женщинам, о той обольстительности, которая не зависит даже от них самих! Он ответит вам: «Вздор!» В Ирэн чувствуется что-то опасное, и дело с концом! Ему хотелось закрыть глаза на всё это. Раз уже случилось, пусть так оно и будет; он не желает больше об этом слышать, ему хочется только одного: спасти Джун и вернуть ей душевный покой. Старый Джолион всё ещё надеялся снова найти в Джун своё утешение.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22