Старшее поколение, очевидно, догадывалось, какому великому историческому событию они обязаны своим клейнодом; и если кто-нибудь уж очень донимал их вопросами, они не отваживались лгать — у Форсайтов ложь была не в ходу, им казалось, что лгут только французы и русские — и торопились заявить, что обо всём этом надо справиться у Суизина.
Молодое поколение обходило этот предмет «натуральным» молчанием. Они не хотели оскорблять чувства старших, не хотели казаться смешными и попросту пользовались одним клейнодом…
Нет, говорил Суизин, он сам все видел и должен сказать, что Ирэн обращалась с этим «пиратом», или Босини, или как его там зовут, точно так же, как с ним самим; откровенно говоря, он даже… но, к несчастью, появление Фрэнсис и Юфимии заставило его прекратить этот разговор, так как обсуждать подобную тему в присутствии молодых девушек не полагается.
Суизин остался несколько недоволен тем, что его прервали как раз в ту минуту, когда он собирался сказать нечто очень значительное, но благодушное настроение вскоре вернулось к нему. Фрэнсис, или, как её звали в семье, Фрэнси, ему нравилась. Она была очень элегантна и, по слухам, зарабатывала своими романсами приличные деньги на мелкие расходы; Суизин называл её толковой девушкой.
Он всегда гордился своим свободомыслием в отношении женщин — пожалуйста! Пусть рисуют, сочиняют романсы, даже пишут книги, раз уж на то пошло, особенно если этим можно заработать кое-что. Меньше будут думать о всяких глупостях! Ведь это не мужчины.
«Маленькая Фрэнси», как её с добродушным презрением звали родственники, была особой весьма значительной, хотя бы потому, что в ней воплощалось отношение Форсайтов к искусству. Фрэнси была далеко не «маленькая», а высокая девушка, с довольно тёмной для Форсайтов шевелюрой, что в сочетании с серыми глазами придавало её внешности «что-то кельтское».
Она сочиняла романсы вроде «Трепетные вздохи» или «Последний поцелуй» с рефреном, звучавшим, как церковное песнопение:
Унесу с собою, ма-ама.
Твой последний поцелуй!
Твой последний, о-о! последний.
Твой последний поце-е-луй!
Слова к этим романсам, а также и другие стихи Фрэнси писала сама. В более легкомысленные минуты она сочиняла вальсы, и один из них «Кенсингтонское гулянье» — своей мелодичностью чуть ли не заслужил славу национального гимна Кенсингтона. Он начинался так:
Очень оригинальный вальс. Кроме того, у Фрэнси были «Песенки для малышей» — весьма нравоучительные и в то же время не лишённые остроумия. Особенно славились «Бабушкины рыбки» и ещё одна, почти пророчески возвещавшая дух грядущего империализма: «Что там думать, целься в глаз!»
От них не отказался бы любой издатель, а такие журналы, как «Высший свет» или «Спутник модных дам», захлёбывались от восторга по поводу «новых песенок талантливой мисс Фрэнси Форсайт, полных веселья и чувства. Слушая их, мы не могли удержаться от слез и смеха. У мисс Форсайт большое будущее».
С безошибочным инстинктом, свойственным всей её породе, Фрэнси заводила знакомства с нужными людьми — с теми, кто будет писать о ней, говорить о ней, а также и с людьми из высшего света; составив в уме точный список тех мест, где следовало пускать в ход своё очарование, она не пренебрегала и неуклонно растущими гонорарами, в которых, по её понятиям, и заключалось будущее. Этим Фрэнси заслужила всеобщее уважение.
Однажды, когда чувство влюблённости подхлестнуло все её эмоции — весь уклад жизни Роджера, целиком подчинённый идее доходного дома, способствовал тому, что единственная дочь его выросла девушкой с весьма чувствительным сердцем, — Фрэнси углубилась в большую настоящую работу, избрав для неё форму скрипичной сонаты. Это было единственное её произведение, которое Форсайты встретили с недоверием. Они сразу почувствовали, что сонату продать не удастся.
Роджер, очень довольный своей умной дочкой и не упускавший случая упомянуть о карманных деньгах, которые она зарабатывала собственными трудами, был просто удручён этим.
— Чепуха! — сказал он про сонату.
Фрэнси на один вечер заняла у Юфимии Флажолетти, и он исполнил её произведение в гостиной на Принсез-Гарденс.
В сущности говоря, Роджер оказался прав. Это и была чепуха, но — вот в чём горе! — чепуха того сорта, которая не имеет сбыта. Как известно каждому Форсайту, чепуха, которая имеет сбыт, вовсе не чепуха — отнюдь нет.
И всё-таки, несмотря на здравый смысл, заставлявший их оценивать произведение искусства сообразно его стоимости, кое-кто из Форсайтов — например, тётя Эстер, любившая музыку, — всегда сожалел, что романсы Фрэнси были не «классического содержания»; то же относилось и к её стихам. Впрочем, говорила тётя Эстер, теперешняя поэзия — это все «легковесные пустячки». Теперь уже никто не напишет таких поэм, как «Потерянный рай» или «Чайльд Гарольд»; после них, по крайней мере, что-то остаётся в голове. Конечно, это очень хорошо, что Фрэнси есть чем себя занять: другие девушки транжирят деньги по магазинам, а она сама зарабатывает! Тётя Эстер и тётя Джули всегда были рады послушать рассказы о том, как Фрэнси удалось добиться повышения гонорара.
Они внимали ей и сейчас, вместе с Суизином, который делал вид, что не прислушивается к разговору, потому что молодёжь теперь так быстро и так невнятно говорит, что у них ни слова не разберёшь!
— Просто не могу себе представить, — сказала миссис Смолл, — как это ты решилась. У меня бы не хватило смелости!
Фрэнси весело улыбнулась.
— Я всегда предпочитаю иметь дело с мужчинами. Женщины такие злюки!
— Ну что ты, милая! — воскликнула миссис Смолл. — Какие же мы злюки?
Юфимия залилась беззвучным смехом и, взвизгнув, проговорила сдавленным голосом, будто её душили:
— О-о! Вы меня когда-нибудь уморите, тётечка!
Суизин не видел в этом ничего забавного; он терпеть не мог, когда люди смеялись, а ему самому не было смешно. Да, откровенно говоря, он просто не переносил Юфимии и отзывался о ней так: «Дочь Ника, как её там зовут — бледная такая?» Он чуть не сделался её крёстным отцом, собственно, он сделался бы им неизбежно, если бы не восстал так решительно против её иностранного имени: Суизину совсем не улыбалось стать крёстным отцом. Повернувшись к Фрэнси, он с достоинством сказал:
— Прекрасная погода… э-э… для мая месяца.
Но Юфимия, знавшая, что дядя Суизин не захотел сделать её своей крестницей, повернулась к тёте Эстер и начала рассказывать о встрече с Ирэн — миссис Сомс — в магазине церковно-экономического общества.
— И Сомс тоже там был? — спросила тётя Эстер, которой миссис Смолл ещё не удосужилась ничего рассказать.
— Сомс? Конечно нет!
— Неужели она поехала по магазинам одна?
— Не-ет! С ней был мистер Босини. Она была изумительно одета.
Но Суизин, услышав имя Ирэн, строго взглянул на Юфимию, которая, по правде говоря, всегда выглядела непрезентабельно, во всяком случае в платье, и сказал:
— Одета, как и подобает изящной леди. На неё всегда приятно посмотреть.
В эту минуту доложили о приезде Джемса с дочерьми. Дарти, захотевший выпить, слез у Мраморной арки, заявив, что ему надо быть у дантиста, взял кэб и к этому времени уже восседал у окна своего клуба на Пикадилли.
Жена, сообщил Дарти своим приятелям, собиралась потащить его с визитами. Но он этого терпеть не может — благодарю покорно. Ха!
Кликнув лакея, Дарти послал его в холл узнать результаты заезда в 4.30. Устал как собака, продолжал Дарти; таскался с женой все утро. Хватит с него. В конце концов, есть же у человека личная жизнь.
Взглянув в эту минуту в окно, около которого он всегда садился, чтобы видеть прохожих, Дарти, к несчастью, а может быть, и к счастью, заметил Сомса, осторожно переходившего улицу со стороны Грин-парка с очевидным намерением зайти в «Айсиум», членом которого он тоже состоял.
Дарти вскочил с места; схватив стакан, он пробормотал что-то насчёт «этого заезда в 4.30» и поспешно скрылся в комнату для карточной игры, куда Сомс никогда не заглядывал. Сидя там в полутьме, он в полном уединении наслаждался личной жизнью до половины восьмого, зная, что к этому времени Сомс наверняка уйдёт из клуба.
Нечего и думать, повторял Дарти, чувствуя, что его одолевает соблазн присоединиться к разговорам у окна, — просто нечего и думать идти на риск и ссориться с Уинифрид сейчас, когда его финансы в таком плачевном состоянии, а «старик» (Джемс) все ещё дуется после той истории с нефтяными акциями, в которой Дарти совершенно не виноват.
Если Сомс увидит его в клубе, до Уинифрид обязательно дойдут слухи, что Дарти не был у дантиста. Дарти не знал другой семьи, где бы слухи «доходили» с такой быстротой. Лакированные ботинки Дарти поблёскивали в сумерках, он сидел посреди зелёных ломберных столиков с хмурой гримасой на оливковом лице и, скрестив ноги в клетчатых брюках, покусывал палец и ломал себе голову, где же раздобыть деньги, если «Эрос» не выиграет Ланкаширского кубка.
Его мрачные мысли обратились к Форсайтам. Что за народ! Ничего из них не выжмешь — во всяком случае, Сколько надо труда на это ухлопать. В денежных делах — выжиги; и хоть бы один спортсмен среди них нашёлся, разве только Джордж, больше никого. Взять этого Сомса, например: попробуй занять у него десятку, да его удар хватит, а нет, так он подарит тебя такой надменной улыбочкой, как будто конченный ты человек, раз уж решился просить взаймы.
А жена этого Сомса! Рот Дарти непроизвольно наполнился слюной. Он пробовал подружиться с ней, вполне естественно, что человеку хочется дружить с хорошенькой невесткой, но будь он проклят, если у этой (мысленно Дарти употребил очень грубое выражение) нашлось для него хоть единое словечко: смотрит на него, как будто перед ней так, мразь какая-то, а между тем она способна на многое — Дарти готов об заклад биться. Уж он-то знает женщин; такие мягкие глаза, такая фигура что-нибудь да значат, и Сомс в этом очень скоро убедится, если в слухах, которые ходят относительно «лихого пирата», есть хоть доля правды.
Встав с кресла, Дарти сделал круг по комнате и остановился у мраморного камина перед зеркалом; он простоял там довольно долго, созерцая собственное отражение. Как и у многих мужчин его типа, лицо Дарти с тёмными нафабренными усами и благообразными бачками казалось пропитанным льняным маслом. С озабоченным видом потрогав свой Довольно толстый нос, Дарти почувствовал там намёк на будущий прыщик.
Тем временем старый Джолион нашёл единственное свободное кресло в поместительной гостиной Тимоти. Своим приходом он, по-видимому, помешал какому-то разговору, все чувствовали явную неловкость. Тётя Джули, известная своей добротой, поторопилась прийти на выручку.
— Знаешь, Джолион, — сказала она, — мы как раз вспоминали, что ты давно уже у нас не показывался; впрочем, ничего удивительного в этом нет. Ты, должно быть, занят? Вот Джемс говорит, что сейчас такое горячее время…
— Да? — Старый Джолион пристально посмотрел на Джемса. — Не такое уж горячее время, надо только поменьше совать нос в чужие дела.
Джемс, с угрюмым видом сидевший в таком низеньком кресле, что колени его углом торчали кверху, беспокойно задвигал ногами и наступил на кошку, неосмотрительно спрятавшуюся здесь от старого Джолиона.
— Тут, кажется, кошка, — проворчал он обиженным тоном, почувствовав, что нога его попала во что-то мягкое и пушистое.
— И не одна, — сказал старый Джолион, оглядывая всех присутствующих, — я только что наступил на какую-то.
Последовало молчание.
Миссис Смолл сплела пальцы и, переводя свой трогательно безмятежный взгляд с одного лица на другое, спросила:
— А как поживает наша Джун?
В суровых глазах старого Джолиона промелькнула усмешка. Поразительная женщина эта Джули! Второй такой не найдёшь — всегда ухитрится сказать что-нибудь некстати!
— Плохо! — ответил он. — Лондон ей вреден — слишком много народа кругом, слишком много всяких пересудов и болтовни!
Он подчеркнул эти слова и посмотрел на Джемса.
Снова наступило молчание.
Все чувствовали, что предпринять сейчас какой-нибудь шаг или отважиться на какое-нибудь замечание слишком опасно. Ощущение неотвратимости рока, знакомое зрителям греческой трагедии, нависло и в этой загромождённой мебелью комнате, где собрались седовласые старики, нарядно одетые женщины — все люди одной крови, люди, объединённые неуловимым семейным сходством.
Они не сознавали этой неотвратимости — роковое, холодное дыхание её можно только чувствовать.
Суизин встал. Он-то не намерен оставаться здесь, он никому не позволит себя запугивать! И, с подчёркнутой величавостью пройдясь по комнате, он каждому по очереди пожал руку.
— Передайте Тимоти, — сказал Суизин, — что он напрасно так носится с собой! — затем, повернувшись к Фрэнси, которую считал «элегантной», прибавил: — А с тобой мы как-нибудь на днях поедем кататься, — и сейчас же перед ним встала картина той знаменательной поездки, о которой шло столько разговоров за последнее время, и он замер на месте, глядя прямо перед собой остекленевшими глазами, словно стараясь осмыслить всю важность своих же собственных слов; затем, вспомнив вдруг, что ему «решительно все равно», повернулся к старому Джолиону: — До свидания, Джолион! Напрасно ты ходишь без пальто — схватишь ишиас или ещё какую-нибудь гадость!
И, легонько подтолкнув кошку узким носком лакированного башмака, Суизин величественно выплыл из гостиной.
После его ухода все тайком переглянулись, стараясь проверить друг на друге впечатление от слова «кататься», которое уже получило известность в семье, приобрело глубочайший смысл, будучи единственным, так сказать, достоверным фактом, имевшим непосредственное отношение к тому, что порождало столько неясных, зловещих толков, Юфимия не сдержалась и заговорила с коротким смешком:
— Как хорошо, что дядя Суизин не приглашает меня кататься!
Желая утешить её и сгладить неловкость, которую мог вызвать разговор на подобные темы, миссис Смолл ответила:
— Милочка, дядя Суизин любит катать элегантных женщин, ему приятно немного покрасоваться в их обществе. Никогда не забуду своей поездки с ним. Как я трусила!
На мгновение пухлое старческое лицо тёти Джули расплылось от удовольствия, затем сморщилось, и на глазах у неё навернулись слезы. Она вспомнила одну свою давнишнюю поездку в обществе Септимуса Смолла.
Джемс, с мрачным видом сидевший в низеньком кресле, вдруг очнулся.
— Чудак Суизин, — сказал он вяло.
Молчаливость старого Джолиона и его суровый взгляд держали всех в состоянии, близком к параличу. Старый Джолион и сам был смущён впечатлением, создавшимся после его слов, — оно только подчёркивало всю серьёзность слухов, которые он пришёл опровергнуть; но гнев все ещё не покидал его.
Он не кончил — нет, нет, — он ещё проучит их как следует!
Старый Джолион не хотел «учить» племянниц, он с ними не ссорился, молодые хорошенькие женщины всегда могли рассчитывать на его милосердие, — но этот Джемс и остальная публика — правда, в меньшей степени — заслужили хороший урок. И старый Джолион тоже справился о Тимоти.
Словно почувствовав опасность, грозившую младшему брату, миссис Смолл предложила Джолиону чаю.
— Правда, он совсем остыл, пока ты сидишь тут, — сказала она, — но Смизер заварит свежий.
Старый Джолион встал.
— Благодарю, — ответил он, в упор глядя на Джемса, — мне некогда пить чай, разводить сплетни и тому подобное! Пора домой! До свидания, Джули, до свидания, Эстер, до свидания, Уинифрид!
И без дальнейших церемоний вышел из комнаты.
В кэбе гнев его испарился. Так бывало всегда: стоило ему только дать волю своему гневу — и он исчезал. Старому Джолиону стало грустно. Может быть, он и заткнул им рты, но какой ценой! Старый Джолион знал теперь, что в слухах, которым он отказался верить, была правда. Джун брошена, и брошена ради жены сынка Джемса! Он чувствовал, что все это правда, и упрямо решил считать эту правду вздором; а боль, которая таилась под таким решением, медленно, но верно переходила в слепую злобу против Джемса и его сына.
Шесть женщин и один мужчина, оставшиеся в комнате, занялись разговором, насколько разговор мог удаться после всего, что произошло; каждый считал себя совершенно непричастным к сплетням, но был твёрдо уверен, что остальные шестеро сплетнями не гнушаются; поэтому все сидели злые и растерянные. Один только Джемс сохранял молчание, взволнованный до глубины души.
Фрэнси сказала:
— По-моему, дядя Джолион ужасно изменился за последний год. Правда, тётя Эстер?
Тётя Эстер съёжилась.
— Ах, спроси тётю Джули! — сказала она. — Я не знаю.
Остальные не побоялись подтвердить слова Фрэнси, а Джемс мрачно пробормотал, не поднимая глаз от пола:
— Ничего прежнего в нём не осталось.
— Я уже давно это заметила, — продолжала Фрэнси, — он ужасно постарел.
Тётя Джули покачала головой; лицо её превратилось в сплошную гримасу сострадания.
— Бедный Джолион! — сказала она. — За ним нужен уход!
Снова наступило молчание; затем все пятеро гостей встали сразу, словно каждый из них боялся задержаться здесь дольше других, и простились.
Миссис Смолл, тётя Эстер и кошка снова остались одни; вдалеке хлопнула дверь, возвещая о приближении Тимоти.
В тот же вечер, когда тётя Эстер только что задремала у себя в спальне, которая принадлежала тёте Джули до того, как тётя Джули перебралась в спальню тёти Энн, дверь приотворилась и вошла миссис Смолл в розовом чепце и со свечой в руках.
— Эстер! — сказала она. — Эстер!
Тётя Эстер слабо зашевелилась под одеялом.
— Эстер, — повторила тётя Джули, желая убедиться, что сестра проснулась, — я так беспокоюсь о бедном Джолионе. Как ему помочь? — она сделала ударение на этом слове. — Что ты посоветуешь?
Тётя Эстер снова завозилась под одеялом, в голосе её послышались умоляющие нотки:
— Как помочь? Откуда же я знаю?
Тётя Джули вышла из комнаты вполне удовлетворённая и с удвоенной осторожностью притворила за собой дверь, чтобы не беспокоить Эстер, но ручка выскользнула у неё из пальцев и дверь захлопнулась с грохотом.
Вернувшись к себе, тётя Джули остановилась у окна и сквозь щёлку между кисейными занавесками, плотно задёрнутыми, чтобы с улицы ничего не было видно, стала смотреть на луну, показавшуюся над деревьями парка. И, стоя там в розовом чепчике, обрамлявшем её круглое, печально сморщившееся лицо, она проливала слезы и думала о «бедном Джолионе» — старом, одиноком, и о том, что она могла бы помочь ему и он привязался бы к ней и любил бы её так, как её никто не любил после… после смерти бедного Септимуса.
VIII. БАЛ У РОДЖЕРА
Дом Роджера на Принсез-Гарденс был ярко освещён. Множество восковых свечей горело в хрустальных канделябрах, и паркет длинного зала отражал эти созвездия. Впечатление простора достигалось тем, что вся мебель была вынесена наверх и в комнате остались только причудливые продукты цивилизации, известные под названием «мебели для раутов».
В самом дальнем углу, осенённое пальмами, стояло пианино с раскрытым на пюпитре вальсом «Кенсингтонское гулянье».
Роджер не захотел пригласить оркестр. Он не мог понять, зачем нужен оркестр; он не согласен на такой расход — и кончено. Фрэнси (её мать, давно уже доведённая Роджером до хронической ипохондрии, в таких случаях ложилась в постель) пришлось удовольствоваться одним пианино, присовокупив к нему некоего молодого человека, игравшего на корнет-а-пистоне: но она постаралась расставить пальмы с таким расчётом, чтобы люди не очень прозорливые могли заподозрить за ними присутствие нескольких музыкантов. Фрэнси решила сказать, чтобы играли погромче, — из одного только корнета можно извлечь массу звуков, если играть с душой.
Наконец всё было закончено. Фрэнси выбралась из мучительного лабиринта всяческих ухищрений, которого не минуешь, затеяв сочетать фешенебельный приём с разумной экономностью Форсайтов. Худенькая, но элегантная, она расхаживала с места на место в светло-жёлтом платье, отделанном на плечах пышными воланами из тюля, и натягивала перчатки, в последний раз оглядывая зал.
С нанятым на сегодняшний вечер лакеем (Роджер держал только женскую прислугу) она обсудила вопрос о вине. Понятно ли ему, что мистер Форсайт приказал подать дюжину бутылок шампанского от Уитли? Но если дюжины не хватит (вряд ли, конечно, — большинство дам будет пить воду), но если не хватит, есть ещё крюшон — пусть обходится как умеет.
Неприятно говорить лакею такие вещи — ужасно унизительно, но что поделаешь с отцом? И правда, Роджер всегда ворчал из-за этих балов, а потом появлялся в гостиной — румяный, крутолобый — с таким видом, словно всё это была его собственная затея: он улыбался и даже приглашал к ужину самую хорошенькую женщину, а в два часа, когда начиналось настоящее веселье, незаметно подходил к музыкантам, приказывал сыграть «Боже, храни королеву»[47] и удалялся к себе.
Фрэнси только на то и надеялась, что он быстро устанет и отправится спать.
В обществе двух-трех преданных подруг, которые явились в дом с утра, Фрэнси поела холодной курятины и выпила чаю, наспех сервированного в пустой маленькой комнатке наверху; мужчин послали обедать в клуб Юстаса — им надо поесть как следует.
Ровно в девять часов приехала миссис Смолл. В очень сложных выражениях она извинилась за Тимоти и обошла молчанием отсутствие тёти Эстер, которая в последнюю минуту попросила оставить её в покое. Фрэнси приняла тётку очень радушно, усадила на маленький стульчик и ушла; тётя Джули, впервые после смерти тёти Энн надевшая светло-лиловое шёлковое платье, надула губы и осталась сидеть в полном одиночестве.
Вскоре из верхних комнат спустились преданные подруги, словно по волшебству оказавшиеся в платьях разных цветов, но с одинаковыми пышными воланами из тюля на плечах и на груди, так как все они по странному совпадению были как на подбор очень худощавы. Подруг подвели к миссис Смолл. Каждая поговорила с ней несколько секунд, потом они все сбились в кучку, болтали, теребили в руках программы и украдкой поглядывали на дверь в ожидании прихода кого-нибудь из приглашённых мужчин.
Вошли группой сыновья Николаса, всегда пунктуальные — на Лэдброк-Гров пунктуальность была в моде, — следом за ними Юстас с братьями — мрачные, пропахшие табачным дымом.
Один за другим появились два-три поклонника Фрэнси; с них она заранее взяла слово приехать вовремя. Все они были чисто выбриты и оживлены той оживлённостью, которая с некоторых пор была в таком ходу среди кенсингтонской молодёжи; друг к другу эти юноши относились весьма благодушно; у них были пышные галстуки, белые жилеты и носки со стрелками. Носовой платок каждый прятал под обшлаг. Они двигались с непринуждённой весёлостью, вооружившись привычным оживлением, словно знали, что от них ждут здесь великих деяний. Отказавшись от традиционной торжественной маски танцующего англичанина, они танцевали с безмятежным, очаровательным, учтивым выражением на лице; подпрыгивали и кружили вихрем своих дам, считая излишним педантически следовать ритму.
На остальных танцоров поклонники Фрэнси поглядывали с лёгким презрением: только у этой весёлой команды, у них, героев кенсингтонских танцулек, можно научиться умению держать себя, улыбаться и танцевать.
Поток гостей увеличивался; мамаши расселись вдоль стены напротив дверей, более подвижная публика влилась в толпу танцующих.
Мужчин не хватало, и дамы, оставшиеся без кавалеров, смотрели на танцы с тем патетическим выражением, с той терпеливой, кислой улыбкой, которая, казалось, говорила: «О нет! Не обманете! Я знаю, что вы не ко мне. Я на это и не надеюсь!» И Фрэнси то и дело упрашивала своих поклонников или кого-нибудь из неискушённых:
— Ну, сделайте мне удовольствие, пойдёмте, я вас познакомлю с мисс Пинк; она очаровательная девушка! — и подводила их к ней.
— Мисс Пинк — мистер Гэтеркоул. У вас, может быть, остались свободные танцы?
Улыбаясь деланной улыбкой и слегка краснея, мисс Пинк отвечала:
— Да, кажется, остались! — и, заслонив рукой чистое карнэ, лихорадочно записывала Гэтеркоула где-то в самом конце под тем танцем, который он предлагал.
Но стоило только молодому человеку отойти, пробормотав что-то насчёт духоты, она снова застывала в позе безнадёжного ожидания, снова улыбалась терпеливой, кислой улыбкой.
Мамаши наблюдали за дочерьми, медленно обмахиваясь веерами, и в глазах их можно было прочесть всю повесть об успехах дочерей. Что же касается бесконечного сидения здесь, усталости, молчания, изредка прерываемого коротким разговором, то чего только не вытерпишь, лишь бы девочки веселились! Но видеть, что их не замечают, проходят мимо! Ах! Они улыбались, но глаза их метали молнии, как глаза потревоженного лебедя; им хотелось вцепиться в модные брюки молодого Гэтеркоула и подтащить его к дочери — нахала!
И вся жестокость, вся суровость жизни — её пафос, её переменчивое счастье, тщеславие, самопожертвование, покорность — всё было здесь на поле брани кенсингтонской гостиной.
То тут, то там влюблённые, не похожие на поклонников Фрэнси — эти были совсем особой породы, — нет, просто влюблённые, дрожащие, краснеющие, молчаливые, искали друг друга мимолётными взглядами, искали встреч и прикосновений в сумятице бала и время от времени танцевали вместе, сиянием глаз привлекая к себе внимание случайного наблюдателя.
В десять часов — минута в минуту — появились Эмили, Рэчел, Уинифрид (Дарти оставили дома, потому что в прошлый раз он выпил у Роджера слишком много шампанского) и Сисили, самая младшая, — это был её первый выезд; следом за ними прямо с обеда в отчем доме приехали Ирэн и Сомс.
Платья у этих дам были очень открытые и без всякого тюля — более откровенные туалеты сразу же показывали, что обладательницы их приехали из более фешенебельных кварталов по ту сторону парка.
Отступив перед танцующими парами, Сомс занял место у стены. Он вооружился бледной улыбкой и стал смотреть на танцы. Вальс следовал за вальсом, пара за парой проносилась мимо — с улыбками, смехом, обрывками разговоров; или же с твёрдо сжатыми губами и с взглядом, ищущим кого-то в толпе; или тоже молча, с еле заметной улыбкой, с глазами, устремлёнными друг на друга. И аромат бала, запах цветов, волос и духов, которые так любят женщины, подымался душной волной в теплом воздухе летнего вечера.
Молчаливый, насмешливо улыбающийся Сомс, казалось, ничего не видел вокруг себя; но время от времени глаза его находили в толпе то, что он искала устремлялись туда, и улыбка исчезала с его губ.
Он ни с кем не танцевал. Некоторые мужья танцуют с жёнами, но чувство «приличия» не позволяло Сомсу танцевать с Ирэн со времени их свадьбы, и только одному богу Форсайтов известно, приносило ли это ему облегчение или нет.
Она проносилась мимо, танцуя с другими мужчинами, платье цвета ирисов развевалось вокруг её ног. Она танцевала хорошо; ему уже надоело выслушивать комплименты дам, говоривших с кислой улыбкой: «Как прекрасно танцует ваша жена, мистер Форсайт, просто наслаждение смотреть!» Надоело отвечать, искоса поглядывая на них: «Вы находите?»
Одна пара неподалёку от него кокетливо обмахивалась по очереди веером, и Сомсу был неприятен ветер, который они подняли. Тут же рядом остановилась Фрэнси с кем-то из своих поклонников. Они говорили о любви.
Позади себя Сомс услышал голос Роджера, отдававшего горничной распоряжения относительно ужина. Все здесь далеко не первого сорта! Не надо было приезжать. Перед тем как собираться, он спросил Ирэн, нужно ли ему ехать; она ответила со своей обычной улыбкой, сводившей его с ума: «О нет!»
Зачем же он поехал? Последние четверть часа он даже не видел её. А вот Джордж направляется к нему с сардоническим видом; теперь от него уже не скроешься.
— Видал «пирата»? — спросил этот присяжный остряк. — Он в боевой готовности — подстригся и все такое прочее!
Сомс сказал, что не видел, пересёк залу, опустевшую на время перерыва между танцами, вышел на балкон и взглянул на улицу.
Подъехала карета с запоздавшими гостями; около дверей стояла кучка тех терпеливых зевак — завсегдатаев лондонской улицы, — которых так притягивают освещённые окна и музыка; их запрокинутые лица, выделявшиеся бледным пятном над тёмными фигурами, смотрели вверх с тупым упорством, раздражавшим Сомса: зачем им позволяют слоняться по улицам, почему полисмен не прогонит их отсюда?
Но полисмен не обращал на зевак никакого внимания; широко расставив ноги, он стоял на красной дорожке, постеленной через тротуар; его лицо, видневшееся из-под каски, смотрело вверх с тем же тупым упорством.
Напротив, за решёткой, при свете фонарей виднелись ветки деревьев, блестящие, чуть трепещущие на лёгком ветерке; дальше — освещённые окна домов на другой стороне улицы, словно глаза, смотрящие вниз, в безмятежную темноту сада; а надо всем этим — небо, поразительное лондонское небо, подсвеченное заревом бесчисленных огней; звёздный покров, вытканный из людских нужд, людских мечтаний, — необъятное зеркало, отражающее пышность и убожество, ночь за ночью дарящее свою мягкую усмешку множеству домов, парков, дворцов, лачуг, Форсайтам, полисменам и терпеливой кучке уличных зевак.
Сомс повернулся и из-за своего прикрытия снова посмотрел в освещённый зал. На балконе прохладнее. Он видел, как вошли запоздалые гости — Джун с дедом. Что их так задержало? Они остановились в дверях. Вид у обоих был измученный. Подумать только! Дядя Джолион выбрался из дому в такой поздний час! Почему Джун не заехала, как всегда, за Ирэн? И Сомс вдруг вспомнил, что Джун давно уже не показывалась у них в доме.
Глядя на неё с беспричинным злорадством. Сомс заметил, как Джун вдруг изменилась в лице, побледнела так, что, казалось, вот-вот упадёт без чувств, потом залилась румянцем. Повернувшись в направлении её взгляда, Сомс увидел жену, выходившую под руку с Босини из зимнего сада в противоположном конце гостиной. Она подняла на Босини глаза, вероятно, отвечая на какой-то его вопрос, и он тоже пристально смотрел на неё.
Сомс опять взглянул на Джун. Она держала старого Джолиона под руку и как будто просила его о чём-то. Сомс уловил удивлённый взгляд дяди; они повернулись и исчезли за дверью.