– Жалею, Динни, что мы с ним не любовники. Даже это было бы лучше, чем наше дурацкое положение, когда нам всё равно никто не верит.
– Мы верим.
– Да, ты и отец. Но ни этот тип с табакеркой, ни остальные нам не поверят. Впрочем, я решила пройти через все. Я не брошу Тони в беде и, насколько смогу, ни на шаг не отступлю перед Джерри.
– Давай выпьем чаю, – предложила Динни. – В Сити, наверно, тоже пьют где-нибудь чай.
Вскоре на одной из людных улиц они обнаружили ресторанчик.
– Итак, "очень молодой" Роджер тебе не понравился? – спросила
Динни, усаживаясь за круглым столик.
– Да нет, он вполне приличный и, по-моему, даже славный. Видимо, юристы просто не умеют верить людям. Но помни, Динни, ничто не изменит моего решения – рассказывать о своей семейной жизни я не стану. Не желаю, и конец.
– Я понимаю Форсайта. Ты вступаешь в бой, заранее проиграв его.
– Я не позволю адвокатам касаться этой стороны вопроса. Мы им платим, и пусть они делают то, что нам угодно. Кстати, я прямо отсюда поеду в Темпль, а может, и в палату.
– Прости, что я ещё раз вернулась ко всему этому, но как ты намерена вести себя с Тони Крумом до суда?
– Так же, как до сих пор, исключая ночь в автомобиле. Впрочем, я и сейчас не понимаю, какая разница между днём и ночью, машиной или любым другим местом!
– Юристы, видимо, исходят из представления о человеческой натуре вообще, – сказала Динни и откинулась на спинку стула. Сколько вокруг девушек и молодых людей, торопливо поглощающих чай, булочки, сдобу, какао! Взрывы болтовни сменяются тишиной; в спёртом воздухе между столиками снуют проворные официанты. Что же такое человеческая натура вообще? Разве не модно сейчас утверждать, что пора изменить представление о ней и покончить с пуританским прошлым? И всё-таки этот ресторанчик ничем не отличается от того, куда её мать заходила с нею перед войной и где Динни было так интересно, потому что хлеб там выпекали не на дрожжах, а на соде. Да ведь и бракоразводный суд, в котором Динни никогда не бывала, тоже остался прежним.
– Ты допила, старушка? – спросила Клер.
– Да. Я провожу тебя до Темпла.
Прощаясь у Мидл-Темпл Лейн, они вдруг услышали высокий приятный голос:
– Вот удача!
Дорнфорд быстро, хотя и легко, сжал руку Динни.
– Если вы идёте в палату, я забегу за вещами и сразу вернусь сюда, сказала Клер, удаляясь.
– Очень тактично! – обрадовался Дорнфорд. – Давайте постоим под этим порталом. Динни, я – пропащий человек, когда слишком долго не вижу вас. Иаков служил четырнадцать лет, добиваясь Рахили. Теперь людской век стал короче, поэтому каждый мой месяц можно приравнять к году служения Иакова.
– Им было легче ждать – они странствовали.
– Знаю, но всё-таки тоже буду ждать и надеяться. Да, мне остаётся только ждать.
Динни, прислонясь к жёлтому порталу, смотрела на Дорнфорда. Лицо его подёргивалось. Охваченная жалостью, девушка сказала:
– Может быть, настанет день, когда я вернусь к жизни. Тогда я больше ждать не стану. До свиданья и благодарю.
Этот внезапный безотчётный порыв усугубил тревогу, в которой пребывала Динни. Возвращаясь домой на автобусе, она видела перед собой подёргивающееся лицо Дорнфорду, и это вселяло в неё томительное беспокойство. Она не хочет быть причиной его страданий, – он симпатичный человек, внимателен к Клер, у него приятный голос и привлекательное лицо, а в смысле духовных интересов он гораздо ближе к ней, чем был Уилфрид, Но разве она испытывает к нему то неистовое и сладостное влечение, которое приводит к переоценке всех ценностей и заключает весь мир в одном существе, в единственном, долгожданном и любимом человеке? Динни сидела не шевелясь, устремив взгляд поверх головы какой-то женщины на противоположной скамье автобуса, которая судорожно сжимала рукой опущенную на колени сумочку и всем своим видом напоминала охотника, отыскивающего дорогу через незнакомый лес или поле. На Риджент-стрит зажигались огни – наступал холодный бесснежный вечер. Здесь раньше тянулась извилистая линия крыш – красивые невысокие жёлтые здания Квадранта. Динни вспомнила, как, едучи на крыше автобуса, она спорила с Миллисент Пол о старой Риджент-стрит. Все, всё меняется на этом свете! Она закрыла глаза, и перед нею встало лицо Уилфрида с растянутыми в улыбке губами, каким она видела его в последний раз, когда столкнулась с ним в Грин-парке.
Кто-то наступил ей на ногу. Открыв глаза, она извинилась:
– Простите.
– Пожалуйста.
До чего вежливо! Люди с каждым годом становятся все вежливее!
Автобус остановился. Динни поторопилась выйти. На Кондюит-стрит она прошла мимо портного, у которого одевался её отец. Бедный, он давно здесь не был: одежда стоит недёшево. Поэтому он утверждает, что терпеть не может неразношенных костюмов. Динни выбралась на Бонд-стрит.
Как раз в эту минуту полисмен-регулировщик приостановил движение и вся улица превратилась в одну нескончаемую линию замерших машин. А ведь Англия разорена! Девушка свернула на Брутон-стрит и вдруг заметила впереди знакомую фигуру. Человек брёл с опущенной головой. Девушка нагнала его:
– Стэк!
Он поднял голову, по его щекам катились слёзы. Он заморгал тёмными, чуть выкаченными глазами и провёл рукой по лицу.
– Вы, мисс? А я как раз шёл к вам, – сказал он и подал ей телеграмму.
Она встала под тусклым фонарём, поднесла её к глазам и прочла:
"Генри Стэку Лондон Корк-стрит 50-а тчк Прискорбием извещаем что высокочтимый У илфрид Дезерт утонул время экспедиции в глубь страны тчк Тело опознано погребено на месте тчк Известие получено только что зпт сведения абсолютно достоверные тчк Соболезнуем тчк Британское консульство Бангкоке".
Динни окаменела и стояла, ничего не видя. Пальцы Стэка осторожно вынули телеграмму из рук девушки.
– Так, – уронила она. – Благодарю. Снесите её мистеру Монту, Стэк.
Не надо убиваться.
– Ох, мисс!
Динни коснулась пальцами его рукава, тихонько подтолкнула его и поспешно зашагала прочь.
Не надо убиваться! Пошёл мокрый снег, Динни подняла лицо и ощутила лёгкое покалывание – прикосновение снежинок. Для неё Уилфрид давно уже мёртв. Но теперь он мёртв по-настоящему! Какая даль, какая страшная даль разделяет их! Он покоится где-то на берегу реки, чьи воды поглотили его, в лесном безмолвии, куда никто никогда не придёт взглянуть на его могилу. Воспоминания навалились на Динни с такой силой, что она вдруг ощутила слабость во всём теле и чуть не рухнула на заснеженный тротуар. Она схватилась затянутой в перчатку рукой заг ограду какого-то дома и с минуту постояла около неё. Вечерний почтальон замедлил шаг и посмотрел на девушку. Может быть, в глубине её сердца ещё тлел слабый огонёк надежды на возвращение Уилфрида; а может быть, всё дело в снеге и холоде, который пронизал её до костей? Как бы то ни было, она чувствовала, что у неё внутри все мертвенно застыло и оцепенело.
Она кое-как добралась до Маунт-стрит и вошла в дом. Здесь её охватил внезапный ужас: вдруг она выдаст себя, пробудит к себе жалость, участие – словом, сочувствие в любой форме? Она проскользнула в свою комнату. Эта смерть не касается никого, кроме неё. И гордость так всколыхнулась в Динни, что даже сердце у неё стало холодным, как камень.
Горячая ванна до некоторой степени вернула её к жизни. Она переоделась к обеду и сошла вниз.
Вечер прошёл в тягостном молчании, изредка прерываемом вспышками разговора, поддерживать который было ещё тягостнее. Динни совсем расхворалась. Когда она поднялась к себе с намерением лечь, к ней вошла тётя Эм:
– Динни, ты похожа на привидение.
– Я озябла, тётя.
– Ещё бы! Юристы любого расхолодят. Я принесла тебе глинтвейн на молоке.
– Замечательно! Я давно хотела попробовать, что это за штука.
– Ну вот и пей!
Динни выпила и с трудом отдышалась.
– Жутко крепко!
– Да. Твой дядя сам приготовлял. Звонил Майкл.
Леди Монт взяла стакан, наклонилась, поцеловала Динни в щёку и объявила:
– Это всё. А теперь ложись, иначе заболеешь.
Динни улыбнулась:
– Я не заболею, тётя Эм.
На другое утро, выполняя это решение, она спустилась к завтраку.
Оракул изрёк свой приговор: пришло отпечатанное на машинке письмо за подписями Кингсона, Кэткота и Форсайта. Оно рекомендовало леди Корвен и мистеру Круму опротестовать иск. Выполнив эту предварительную процедуру, они получат дальнейшие указания.
Все, даже Динни, чьё сердце и без того мертвенно застыло, ощутили тот холодок в груди, который сопровождает получение письма от юриста.
Девушка вместе с отцом отправилась в Кондафорд утренним поездом, на прощанье повторив тёте Эм ту же магическую формулу: "Я не заболею".
XXIV
Тем не менее она заболела и в течение месяца, проведённого ею в своей кондафордской келье, не раз испытывала желание умереть и уйти от всего. Оно легко могло бы осуществиться, но, к счастью, по мере того, как таяли силы Динни, её вера в загробную жизнь не крепла, а слабела. Мысль о соединении с Уилфридом там, где нет ни скорби, ни суеты этого мира, таила в себе роковую притягательность; однако перспектива исчезновения в сонном небытии, хотя и не пугавшая девушку, нисколько не соблазняла её и казалась тем более противоестественной, что здоровье в конце концов начало возвращаться к Динни. Внимание окружающих оказывало на неё незаметное, но непреодолимо целительное воздействие. Деревня ежедневно требовала бюллетень о состоянии её здоровья; её матери ежедневно звонил и писал добрый десяток знакомых. Каждую субботу Клер привозила ей цветы от Дорнфорда. Тётя Эм два раза в неделю посылала ей плоды трудов Босуэла и Джонсона, а Флёр бомбардировала её дарами Пикадилли. Эдриен без всякого предупреждения трижды наведался в Кондафорд. Хилери, как только миновал кризис, начал присылать ей смешные записочки.
Тридцатого марта весна внесла к ней в комнату юго-западный ветер, первый букетик цветов, серёжки вербы, веточку дрока. Динни сразу пошла на поправку и три дня спустя выбралась на воздух. Все в природе действовало на неё с давно уже не изведанной остротой. Крокусы, жёлтые нарциссы, набухшие почки, солнечные блики на крыльях голубей, контуры и цвет облаков, благоуханный ветер приводили её в почти болезненное волнение.
Но ей всё ещё хотелось никого не видеть и ничего не делать. Эта странная апатия побудила её принять приглашение Эдриена поехать с ним за границу на время его короткого отпуска.
Из Аржелеса в Пиренеях, где они прожили две недели, Динни увезла воспоминание о совместных прогулках, о цветах, которые они собирали, о пиренейских овчарках, о цветущем миндале и долгих беседах с дядей.
Захватив с собой завтрак, они уходили на целый день, а поводы поговорить представлялись на каждом шагу. В горах Эдриен становился разговорчивым. Он и сейчас оставался тем же страстным альпинистом, каким был в молодости, но Динни догадывалась, что дело не только в этом: он пытался вывести её из летаргии, в которую она погрузилась.
– Когда перед войной мы с Хилери поднимались на Малого грешника в Доломитах, – сказал он однажды, – я впервые почувствовал близость бога. Это было давным-давно – девятнадцать лет назад. А когда ты чувствовала себя ближе всего к богу?
Динни промолчала.
– Сколько тебе сейчас лет, дорогая? Двадцать семь?
– Скоро двадцать восемь.
– Ты всё ещё на пороге. Разговор по душам, кажется, не приносит тебе облегчения?
– Вам пора знать, дядя, что разговоры по душам – не в обычаях нашей семьи.
– Верно, Динни! Чем нам тяжелей, тем мы молчаливей. Но не нужно слишком замыкаться в своём горе.
– Теперь я понимаю женщин, которые уходят в монастырь или отдаются благотворительности, – неожиданно призналась Динни. – Раньше я объясняла это отсутствием чувства юмора.
– Это может также объясняться отсутствием мужества или его избытком и фанатическим характером.
– Или погубленной молодостью.
Эдриен взглянул на племянницу:
– Твоя ещё не погублена, Динни, – надломлена, но не погублена.
– Будем надеяться, дядя. Но ей пора бы уже оправиться.
– Ты стала лучше выглядеть.
– Да, теперь даже тётя Эмили сказала бы, что я достаточно ем. Но заниматься своей персоной ужасно скучно.
– Согласен. Однако…
– Не зашивайте рану иглой, милый дядя, – она со временем затянется изнутри.
Эдриен улыбнулся:
– Я как раз подумал о детях.
– Мы пока ещё не умеем делать их синтетическим путём. Я чувствую себя прекрасно и счастлива, что всё сложилось именно так, как сейчас. Я рассказывала вам, что старая Бетти умерла?
– Добрая душа! Когда я был маленьким, она частенько совала мне карамельку.
– Она была настоящий человек, неровня нам. Мы слишком много читаем, дядя.
– Безусловно. Нужно больше ходить, а читать меньше. Давай позавтракаем.
Возвращаясь в Англию, они на трое суток задержались в Париже, где остановились в маленьком отеле над рестораном, недалеко от вокзала СенЛазар. Камины там топили дровами, постели были удобные.
– Только французы понимают толк в настоящей постели, – заметил
Эдриен.
Кухня в ресторане была рассчитана на завсегдатаев скачек и вообще любителей хорошо поесть. Официанты в передниках выглядели, по выражению Эдриена, как монахи, которых заставили трудиться: они разливали вино и заправляли салаты так, словно совершали обряд. Динни и её дядя были единственными иностранцами в отеле и почти единственными в Париже.
– Замечательный город, Динни! Если не считать Эйфелевой башни и такси, сменивших фиакры, я не замечаю здесь при дневном свете никаких существенных перемен по сравнению с восемьдесят восьмым годом, когда твой дед был послом в Копенгагене "и я впервые приехал сюда. В воздухе тот же запах кофе и дров; у людей те же широкие спины и красные пуговицы; на улицах те же столики перед теми же кафе, те же афиши, те же смешные лотки букинистов, то же бешеное движение; повсюду тот же французский серый цвет, – даже небо серое, – и та же несокрушимая уверенность в том, что жить можно только в Париже. Париж – законодатель мод и в то же время самый консервативный город в мире. Известно, что этот неизменный город избрала ареной своей деятельности вся передовая литературная братия, которая считает, что мир начался самое раннее в тысяча девятьсот четырнадцатом году, выбрасывает на свалку все созданное до войны, презирает все долговечное и в большинстве своём состоит из евреев, ирландцев и поляков. То же относится к художникам, музыкантам и всем вообще экстремистам. Они съезжаются сюда, болтают и растрачивают жизнь на всякие эксперименты, а добрый старый Париж посмеивается и живёт сам по себе, как всегда занятый практическими делами, чревоугодием и своим собственным прошлым. Анархия в Париже – всё равно что пена на пиве.
Динни сжала локоть Эдриена:
– Поездка пошла мне на пользу, дядя. Должна признаться: я впервые за последние годы чувствую себя такой жизнерадостной.
– Ага! Я же говорил: Париж возбуждает чувства. Зайдём внутрь кафе сидеть на улице слишком холодно. Что будешь пить – чай или абсент?
– Абсент.
– Он тебе не понравится.
– Ладно, тогда чай с лимоном,
Дожидаясь чая в неторопливой сумятице "Кафе де ла Пе", Динни смотрела на бородатое худое лицо дяди и видела, что он чувствует себя "в своей тарелке": выражение заинтересованности и довольства, появившееся у него здесь, делало Эдриена неотличимым от парижан.
Но можно ли одновременно проявлять интерес к жизни и пренебрегать собой? Динни осмотрелась. Её соседи не были ни примечательны, ни типичны, но все поголовно казались людьми, которые делают то, что им нравится, а не стремятся к какой-то цели.
– Они поглощены данной минутой, верно? – неожиданно спросил Эдриен.
– Да, я думала именно об этом.
– Французы владеют искусством жить. Мы, англичане, либо надеемся на будущее, либо скорбим о прошлом, упуская драгоценное настоящее.
– Почему они так отличны от нас?
– У них меньше северной крови, больше вина и масла, головы круглее наших, тела коренастее, а глаза преимущественно карие.
– Ну, этого всё равно не изменишь.
– Французы в основе своей – люди золотой середины. У них в высшей степени развито чувство равновесия. Их интеллект и чувства умеряют и дополняют друг друга.
– Зато французы легко толстеют, дядя.
– Да, но равномерно: у них ничто не выходит из нормы, и они отлично сохраняются. Я, конечно, предпочитаю быть англичанином, но, не будь я им, я хотел бы родиться французом.
– А разве не стоит стремиться к чему-то лучшему, нежели то, чем уже обладаешь?
– А ты замечала, Динни, что там, где мы говорим: "Ведите себя хорошо", – они говорят: "Soyez sage"[11]. В этом есть глубокий смысл. Я не раз слышал, как французы объясняли нашу замкнутость пуританскими традициями. Но это значит – ошибочно принимать следствие за причину, кажимость за сущность. Допускаю, что в нас живёт тоска по земле обетованной, но пуританство было только таким же элементом этой тоски, как наша страсть к путешествиям и колонизаторские способности, протестантизм, скандинавская кровь, море и климат. Ни один из этих элементов не способствует овладению искусством жить. Посмотри на наш индустриализм, на наших старых дев, оригиналов, филантропов, поэзию! Мы выходим из нормы во всех отношениях. У нас, правда, есть несколько в высшей степени уравнительных институтов – закрытые школы, крикет во всех его формах, но в целом мы народ крайностей. Для среднего британца всегда характерна исключительность, и он втайне гордится ею, хотя панически боится её обнаружить. Где ещё на земле найдёшь народ с более разнообразным строением скелета и большими странностями, чем англичане? Мы изо всех сил стараемся быть средними людьми, но, видит бог, вечно выходим из нормы.
– Вы изрекаете откровения, дядя.
– А ты оглянись вокруг, когда приедем домой.
– Оглянусь, – обещала Динни.
На другой день они успешно перебрались через канал, и Эдриен доставил девушку на Маунт-стрит.
Целуя его на прощание, она сжала ему мизинец:
– Вы сделали для меня бесконечно много, дядя.
За последние полтора месяца Динни почти не думала о злоключениях Клер; поэтому она немедленно потребовала сводку последних известий. Выяснилось, что иск уже опротестован со всеми вытекающими отсюда последствиями и что дело, видимо, будет назначено к слушанию в ближайшее время.
– Я не видел ни Клер, ни юного Крума, – сообщил сэр Лоренс, – но Дорнфорд рассказывал мне, что у них все по-прежнему. "Очень молодой" Роджер все так же твердит, что Клер должна рассказать о своей семейной жизни.
– Очевидно, юристы считают, что суд – это исповедальня, где люди исповедуются в грехах своих врагов.
– А разве это не так?
– Вот что. Клер не желает и не будет говорить. Принуждать её к этому – большая ошибка. Что слышно о Джерри?
– Наверно, уже выехал, если только хочет поспеть на суд.
– Что будет с Тони Крумом, если они, предположим, проиграют?
– Поставь себя на его место, Динни. Как бы ни повернулось дело, судья, видимо, будет против него. На то, чтобы истец простил его, он тоже не согласится. Просто не представляю себе, что с ним сделают, если он не сможет заплатить. Наверняка что-нибудь скверное. А тут ещё встаёт вопрос, как отнесётся к этому Джек Масхем. Он ведь человек со странностями.
– Да, – тихо согласилась Динни.
Сэр Лоренс выронил монокль:
– По мнению твоей тётки, юному Круму следует уехать на золотые прииски, разбогатеть, вернуться и жениться на Клер.
– Об этом надо спросить Клер.
– Разве она его не любит?
Динни покачала головой:
– Нет, но может полюбить, если его разорят.
– Гм! Ну, а как ты-то себя чувствуешь, дорогая? Оправилась?
– О да!
– Майкл хочет тебя видеть.
– Завтра заеду к ним.
Кроме этих скупых, хотя и многозначительных фраз, о событии, повлекшем за собой болезнь девушки, не было сказано ни слова.
XXV
На следующее утро Динни сделала над собой усилие и отправилась на Саут-сквер. С тех пор как Уилфрид уехал в Сиам, она была здесь один раз вместе с Клер в день её приезда с Цейлона.
– Он у себя в кабинете, мисс.
– Благодарю вас, Кокер, я пройду наверх.
Майкл не услышал, как она вошла, и девушка немного постояла, рассматривая карикатуры, которыми были увешаны стены. Её всегда поражало, почему Майкл, склонный переоценивать человеческие достоинства, окружает себя работами тех, кто посвятил жизнь преувеличению человеческих недостатков.
– Не помешала, Майкл?
– Динни? Ты чудно выглядишь! И задала же ты нам страху, старушка! Садись. А я тут как раз занимался картофелем. Статистика – страшно путаная штука.
Они немного поговорили и вскоре умолкли: оба понимали, зачем она пришла.
– Ты хотел мне что-то передать или сказать, Майкл?
Он выдвинул один из ящиков стола и вынул оттуда свёрточек. Динни положила его на колени и развернула. Там было письмо, маленькая фотография и орденская ленточка.
– Вот его карточка для паспорта и ленточка ордена "За боевые заслуги". В письме есть кое-что о тебе, вернее, оно целиком касается тебя. Словом, всё это – тебе. Извини, мне нужно поговорить с Флёр, пока она не ушла.
Динни сидела не шевелясь и глядя на снимок. Пожелтевшая от жары и сырости карточка отличалась тем неприкрашенным сходством с оригиналом, которое характерно для паспортных фотографий. Поперёк неё шла надпись: "Уилфрид Дезерт", и он в упор смотрел со снимка на девушку. Перевернув фотографию лицом вниз, она долго разглаживала измятую и перепачканную орденскую ленточку. Потом собралась с силами и развернула письмо. Оттуда выпал сложенный листок. Она отодвинула его в сторону. Письмо было адресовано Майклу.
"Первый день Нового года.
Дорогой старина М. М.
Поздравляю тебя и Флёр и желаю вам долгих лет счастья. Я забрался сейчас в самую северную и дикую часть страны с намерением, – осуществимым или нет, не знаю, – отыскать поселения одного племени, несомненно досиамского и не относящегося к монгольской расе. Оно очень заинтересовало бы Эдриена Черрела. Я уже не раз порывался сообщить вам о себе, но как только доходило до писания, бросал перо – отчасти потому, что описывать эти края тому, кто их не знает, бесполезно; отчасти потому, что не верю в свою способность увлечь кого-нибудь этими описаниями. Я и сейчас пишу с одной целью: хочу попросить тебя передать Динни, что я наконец в мире с самим собой. Не знаю, в чём здесь дело – то ли в отдалённости и мощи здешних мест, то ли в передавшемся мне от жителей Востока убеждении, что каждый живёт сам по себе, что человек – микрокосм, что он одинок от рождения до смерти и делит своё одиночество лишь с одним верным и древним другом – вселенной. Мир, который низошел на меня, так странно безмятежен, что я порой удивляюсь, чего ради я страдал и терзался. Думаю, что Динни будет рада узнать об этом, равно как и я был бы рад узнать, что она тоже обрела мир.
Я снова начал писать и, если вернусь из экспедиции, попробую издать отчёт о ней. Через три дня мы выйдем к реке, переправимся через неё и по одному из её притоков поднимемся на запад, к Гималаям.
Слабые отзвуки кризиса, который ударил по вам, просочились даже сюда. Бедная старая Англия! Не хотел бы увидеть её ещё раз: она всё-таки славная мужественная старуха, и я не в силах смотреть, как её добивают, тем более что она могла бы ещё жить и здравствовать – нужно только правильно её реорганизовать.
Будь здоров, старина! Привет вам обоим и особый – Динни.
Уилфрид".
Мир! Покой! А она? Динни снова завернула ленточку, снимок и письмо и спрятала свёрток в сумочку. Бесшумно открыла дверь, спустилась по лестнице и вышла на залитую солнцем мостовую.
Выйдя к реке, она остановилась под ещё нагим платаном, развернула листок, вынутый из письма, и прочла стихи:
УСНУТЬ!
То солнце, что несёт земле
Жизнь и распад, расцвет и тленье,
Лишь огонёк в небесной мгле,
Горящий краткое мгновенье;
Кружок, который нанесла
Рука творца на план вселенной;
Прокол, которым нет числа
В покрове ночи довременной.
И пусть предопределено
Им все моё существованье,
Жить, как v, мне, лишь миг дано
Ему, песчинке мирозданья.
Но не стихает в сердце боль:
Ведь каждая моя частица
Сыграть, как я, как солнце, роль
На сцене вечности стремится,
Хотя придёт конец нам всем
И ждёт нас бездна ледяная…
А если я спрошу: «Зачем?»
Ответит бог: «Усни. Не знаю».
Уснуть! Набережная была почти пуста – ни людей, ни машин. Динни пошла пешком, пересекая главные городские артерии, и добралась наконец до Кенсингтонского сада. У Круглого пруда, по которому плавали игрушечные кораблики, теснились увлечённые игрою дети. Светловолосый мальчуган, похожий на Кита Монта, подталкивал свой кораблик палкой, снова и снова пытаясь пустить его по ветру через пруд. Какое блаженное неведение! Не в нём ли залог счастья? Жить минутой, отрешиться от себя, уподобиться ребёнку! Малыш вскрикнул:
– Смотри, плывёт!
Паруса надулись, кораблик отошёл от берега. Мальчуган подбоченился, метнул взгляд на Динни и объявил:
– Ну, я побежал.
Динни смотрела, как он бежит то останавливаясь, то опять пускаясь вперёд и, видимо, соображая, где пристанет его кораблик.
Не так ли и человек бежит через жизнь, ловя каждую возможность пристать к берегу, а в конце концов все равно уснёт? Он – словно птицы, которые поют, ловят червяков, чистят перья, беспричинно, от полноты жизни, летают взад и вперёд, спариваются, вьют гнёзда, выкармливают птенцов и, отжив свой срок, превращаются в окоченевший комочек перьев, разлагаются и становятся прахом.
Динни медленно обогнула пруд, вновь увидела мальчика, толкавшего лодку палкой, и спросила:
– Что у тебя за кораблик?
– Катер. Раньше была шхуна, но наша собака съела снасти.
– Да, – заметила Динни, – собаки очень любят снасти – они вкусные.
– Как что?
– Как спаржа.
– Мне не дают спаржи, – она слишком дорого стоит.
– А ты её пробовал?
– Да, Смотрите, ветер опять его погнал!
Кораблик уплыл, и светловолосый мальчуган убежал.
Динни вспомнила слова Эдриена: "Я как раз подумал о детях".
Она дошла до места, которое в прежнее время носило бы название лужайки. Земля была усеяна крокусами – жёлтыми, лиловыми, белыми – и нарциссами; деревья, на которых заливались чёрные дрозды, тянулись к солнцу каждой своей набухшей почками веткой. Девушка шла и думала: "Мир? Покой? Их нет. Есть жизнь и есть смерть!"
Те, кто встречался ей, думали: "Красивая девушка!", "Как изящны эти маленькие шляпки!", "Интересно, куда это она идёт, задрав голову?" или просто: "Ого, какая!" Она пересекла аллею и подошла к памятнику Гудзону. Хотя считается, что это изваяние – приют птиц, их там не оказалось, если не считать нескольких воробьёв и одного жирного голубя. И смотрели на них тоже только три человека. Она бывала здесь с Уилфридом; поэтому сейчас только взглянула на памятник и пошла дальше.
"Бедный Гудзон! Бедная Рома!" – сказал он когда-то.
Она спустилась к Серпентайну и пошла вдоль берега. Вода сверкала в лучах солнца, весенняя трава на другой стороне была сухая. Газеты уже предсказывают засуху. Звуки, потоками врывавшиеся сюда с севера, юга и запада, сливались в негромкий непрерывный гул. А там, где покоится Уилфрид, наверно, царит безмолвие; только диковинные птицы да зверьки навещают его могилу и деревья роняют на неё свои причудливые листья. Ей вспомнился фильм, виденный в Аржелесе, – пасторальные сцены из жизни нормандской деревушки, родины Бриана. "Жаль, что мы расстаёмся со всем этим", – сказала она, посмотрев картину.
В воздухе разнеслось гудение, – высоко над головой шёл на север маленький серебряный шумный аэроплан, Уилфрид ненавидел самолёты ещё с войны. "Они возмущают покой богов!"
Отважный новый век! Нет больше бога на небесах!
Девушка взяла к северу, чтобы обойти то место, где она обычно ожидала Уилфрида. В открытой ротонде возле Мраморной арки не было ни души. Динни покинула парк и пошла по направлению к Мелтон-Мьюз. Все позади! Странно и еле заметно улыбаясь, она свернула на Мьюз и остановилась у дверей сестры.
XXVI
Она застала Клер дома. В первые минуты сестры старались не касаться пережитого; затем Динни спросила:
– Ну, что хорошего?
– Ничего. Я рассталась с Тони, – мои нервы истрёпаны, его – тоже.
– Неужели он…
– Нет. Я просто сказала ему, что не в силах видеться с ним, пока всё это не кончится. Встречаясь, мы избегаем говорить о процессе, но эта тема неизбежно всплывает.
– Он, должно быть, страшно несчастен.
– Конечно. Но ведь осталось потерпеть всего три-четыре недели.
– А потом?
Клер рассмеялась. Смех был невесёлый.
– Я серьёзно спрашиваю, Клер.
– Мы проиграем, а тогда уже всё равно. Если Тони захочет меня, я ему уступлю. Я обязана сделать для него хоть это, – он ведь будет разорён из-за меня.
– Я думаю, – с расстановкой сказала Динни, – что не дала бы исходу дела повлиять на мою жизнь.
Клер, сидевшая на кушетке, посмотрела на сестру снизу вверх:
– Это звучит слишком рассудочно.
– Не стоит доказывать свою невиновность, раз ты не намерена держаться до конца вне зависимости от того, как повернётся дело. Если выиграешь, подожди, пока не разведёшься с Джерри; если проиграешь, подожди, пока он сам не разведётся с тобой. Крум от ожидания не умрёт, да и тебе оно полезно; выяснишь по крайней мере, что ты чувствуешь к Тони.