«Неужели и я стал такой же упрямо недосягаемый и „непогрешимый“ в своих делах?» – восклицает он. И все-таки, повторяю, Николай Алексеевич был ему ближе других Главных. Казалось бы, вот Глушко, с 1933 года вместе, одной колючей проволокой повязаны были и Германию вместе прошли, но властолюбие Королева, которому упорно не подчинялся заносчиво свободолюбивый Валентин, и эта чуть надменная непростота, которая образовывала вокруг Глушко неосязаемое, но непроницаемое поле отчуждения, мешали их дружбе. Собственно, дружбы никогда не было, было что-то внешне очень сходное, но лишенное (обоюдно!) человеческой теплоты, без которой дружбы не бывает. А с Пилюгиным эта теплота была. Коля никогда не самоутверждался. Он знал себе цену. Это была высокая цена, но он никогда не объявлял ее, не вывешивал на лбу свой прейскурант. Он нередко отсиживался в молчунах, спорить он не любил вообще, но зато никогда не врал. Он мог не сказать всю правду, но он говорил только правду. Иногда при этом, сглаживая остроту ситуации, мог сыграть «под дурачка», который не ведает, что творит. Уступая Королеву в смелости, технической дерзости и полете фантазии, чисто по-человечески Пилюгин был мягче и скромнее Королева. Очень тонко чувствующий людей, Сергей Павлович не мог этого не знать. Может быть, за это он и любил «Колюню»...
...Стояли изнуряющие дни очень жаркого июля 1980 года, когда я приехал к Николаю Алексеевичу на дачу. В пропитанном зноем саду плыл ликующий гуд невидимых насекомых, а в блестящей, как крашеная жесть, зелени смородины, где пряталась укрытая марлей колясочка, высоким, тонким голоском попискивал какой-то чрезвычайно крошечный человек: в то лето Пилюгин стал прадедушкой. Сидеть в прохладном сумраке террасы было приятнее и спокойнее, чем в саду.
Николай Алексеевич показывал мне фотографии. Фотография была его давним увлечением. В начале 50-х годов он скупил все марки наших фотоаппаратов, которые можно было скупить, и опробовал их по очереди. Он наснимал невероятное количество пленок, но печатал очень мало, и одному богу известно, какие фотографические открытия ждут тех, кто проникнет в семейный архив Пилюгина (если эти пленки сохранились). Однако те фотографии, которые он все-таки печатал, были аккуратно выклеены в толстые добротные немецкие альбомы с плотными листами благородного мышиного цвета, разделенными вроде бы папиросной, но не папиросной, с разводами бумагой, секрет изготовления которой у нас, очевидно, утерян. Фотографии военных лет и времени германской командировки были почти все очень маленькие и по тогдашней моде обрезанные с узорчатыми зубчиками, наподобие нарядных деревенских наличников.
– Вот видите, коренастый такой, в кожаном шлеме, это Королев... А вот молоденький, не узнаете? Это же Газенко! Ныне уже академик... А генерал – это покойный Анатолий Аркадьевич...143
У Пилюгина большие руки, толстые пальцы, которые накрывают сразу несколько маленьких фотографических физиономий. Рассказывали, что он очень рукастый, мастеровой, все умеет: чинить, паять, собирать разную металлическую мелочь. В Кап.Яре, когда сломалась машина, долго ходил по обочине, внимательно рассматривая мусор в придорожной канаве, нашел железную крышку коробочки от сапожной ваксы, что-то вырезал, согнул, приспособил, и машина пошла. Дома собирал замки. Один из его сослуживцев – Пальцев – вспоминал, что Николай Алексеевич очень удивился, узнав от него о существовании пневматических замков. «Через некоторое время, – рассказывает Пальцев, – он встречает меня и говорит: „Придется домой ехать, жена „грушу“ забыла, домой попасть не может...“ Оказалось, что он сконструировал сам пневматический замок, и в него надо было „дуть“ „грушей“...»
Николай Алексеевич любил возиться с магнитофонами, изучал разные их схемы, ремонтировал. Его большие руки были очень точны в движениях.
Он и сам был большой, грузный, величаво, по-кутузовски медлительный. Говорит не торопясь, при этом в паузах совершает часто некое странное движение языком, словно перекатывает им что-то во рту.
– Николай Алексеевич, это уже полигон, 50-е годы. А расскажите все с самого начала, с корней, ведь интересно...
Он улыбается, тоже медленно и добродушно соглашается: – С корней, так с корней...
Мы проговорили несколько дней...
Родился он в Царском селе под Петербургом на родине матери 18 мая 1908 года – он был на полтора года моложе Королева. Вокруг лежали три крестьянские слободы. Из одной – мама... А рядом – царскосельские лагеря. Уланы! В уланском полку, в эскадроне, которым командовал граф Алексей Алексеевич Игнатьев, ставший потом советским писателем, был рядовой Алексей Алексеевич Пилюгин, крестьянин деревни Теляково Орловской губернии, где из 75 дворов в 70 жили Пилюгины.
– Так встретились мои родители, – рассказывал Николай Алексеевич. – А когда отец отслужил «действительную», они поехали в Петербург, а там и революция... Сочинять не буду: смутно помню звуки какой-то далекой перестрелки и все. Нищета и голод все-таки выгнали нас из столицы. Переехали под Орел к старшему брату отца: у отца было одиннадцать братьев. Я учился в сельской школе. Очень у меня не ладилось с попом. Я плакал. И никто во всей округе не радовался больше меня отделению школы от церкви. Потом мы переехали в Москву. Отец работал в совнаркоме – Пилюгин сделал многозначительную паузу и добавил с улыбкой: – Кучером.
Бывает детство трудное. У Коли Пилюгина было трагическое детство. В семье пятеро детей, отец прокормить их не может, отправляет к другу в село Ахтуба под Саратов. Там их настигает страшная эпидемия тифа. Умирает мать, младшая сестра...
– Я сам болел, метался в бреду. Ничего не помню. Даже как мать хоронили, не помню. Еле живых нас – четверых детей – отправили в приют, пока не приехал отец. Отец работал в сельсовете, учительствовал, хотя у него и было только начальное образование. А тут начала свирепствовать банда Антонова, отец скрывался в лесах, опять мы одни остались...
Но вот, кажется, все позади. Снова они в Москве. Отец женился на вдове с тремя детьми, их жизнь не очень нарядна и не очень сытна, но после ахтубских ужасов – это счастье. Коля ходит в школу («неподалеку от нынешнего французского посольства»), семилетки показалось мало – окончил девять классов. Пора работать. Пилюгин – слесарь-механик в ЦАГИ. Там вступил в комсомол, подал заявление в МВТУ. Рабочий и студент одновременно. Все студенческие каникулы – на стройке нового ЦАГИ под Москвой. В это новое ЦАГИ Николай Пилюгин пришел уже с дипломом инженера.
Он не «искал себя»: сразу начал специализироваться на авиационных системах управления. Во время войны Пилюгина переводят к Болховитинову в НИИ-1. Там он знакомится с Тихонравовым, Исаевым, Чертоком.
Приобщение к ракетной технике начинается с Фау-1:
– Болховитинов велел разобраться с этой штукой. По обломкам он восстанавливал систему управления самолета-снаряда...
Жара спала, мы вышли на улицу, сидели на скамеечке, я курил и ждал, что он продолжит свой рассказ, но Пилюгин сидел молча. Как многие пожилые люди, начав вспоминать, он переносился в ушедшие годы, и это путешествие во времени и волновало, и утомляло, как настоящее путешествие.
– Сегодня кажется, – прервал он, наконец, молчание, – что ракетная техника всегда была окружена тем вниманием и почетом, как сейчас. Сейчас мы баловни промышленности, что попросим – все дают. А ведь было-то не так... Никому эта ракетная техника было не нужна. Чертока Шахурин отзывал из Германии, тот не подчинился. Приехал шахуринский зам. «Хватит, – говорит мне, – ерундой этой заниматься, сворачивай свои ракетные дела...» А я сказал, что выполняю задание не авиапрома, а ЦК и ничего «сворачивать» не буду... Авиационники не поверили тогда в ракеты, а зря. Авиапрому это дело было ближе, чем пушкарям Устинова. Но Устинов поверил, и это было самое главное. Ну, да что вспоминать... – он опять замолчал, сидел так, будто меня и вовсе нет.
Сад синел, день скатывался в вечер. Антонина Константиновна позвала нас ужинать. Пилюгин ожил: «Я проголодался». За столом разговор гастрономически-кулинарный, без ракет. Николай Алексеевич, оказывается, наделен и немалыми поварскими талантами. Коронным его блюдом знатоки признают особые пилюгинские котлеты, которые делал он по старинному рецепту из разных сортов мяса.
– А вот расскажите-ка, как надо печь блины? – Николай Алексеевич возбужден необыкновенно.
– Ну, как печь... На сковороде... Перышком сковороду маслом топленым мазать...
– Не на сковороде, а на трех сковородах! И знаете, почему?
... Лишь в конце ужина с немалым трудом удалось мне перевести нашу беседу на прежние рельсы.
– Поверьте, все дальнейшее – дело техники. Все послевоенные годы я занимался, по существу, одним и тем же: созданием все более совершенных – максимально точных, минимальных по весу и габаритам и безотказных в работе систем управления. Эту общую задачу можно было решать по-разному. Можно было, как сделали немцы в Фау-2, создать радиосистему, которая получала бы команды с Земли, выполняла бы их и докладывала бы Земле об их выполнении. Крупнейшими специалистами в разработках подобных систем были Михаил Сергеевич Рязанский и, к сожалению рано умерший, Евгений Яковлевич Богуславский. Но был и другой путь: создать автономную систему управления, которая ведет ракету без участия Земли. Этим занимался я с моими ребятами. Сначала я работал у Рязанского, а потом выделился в самостоятельную организацию. Две фирмы стали разрабатывать две разные системы.
– А какая лучше? – спросил я, понимая, что вопрос дурацкий: если бы Николай Алексеевич не считал свою систему лучшей, он бы, наверное, ею не занимался.
– Так нельзя ставить вопрос. В том и состоит искусство конструктора, чтобы объективно и непредвзято решить, где какая система требуется, где какая лучше будет работать. Не надо быть специалистом, чтобы понять, что в военной технике автономная система предпочтительнее: она не позволяет вводить помехи в управление полетом. А, скажем, в межпланетных аппаратах, конечно, нужен радиомост Земля-Космос-Земля, поскольку нельзя заранее сказать, когда и какая потребуется коррекция траектории.
Когда мы начали работать с Сергеем Павловичем, перед нами сразу встали две новые, до нас «нетронутые» задачи: научиться управлять направлением и дальностью полета ракеты и стабилизировать ее центр масс – иначе ею просто нельзя управлять. Вот смотрите...
Он берет листок бумаги, рисует ракету, несообразно пузатую, похожую на зеркального карпа, пунктиром отмечает траекторию ее движения, откуда-то из нутра карпа вылезает длинная острая стрела вектора скорости, а под сенью этой могучей стрелы во все стороны торчат, как сорняки, паразитные стрелочки разных помех и отклонений. Карандаш в его толстых пальцах быстро набрасывает параллелограммы суммарных сил, и поперек прежней ложится еще одна рыба, отчего весь рисунок начинает походить на старинный герб города Белозерска. Николай Алексеевич оживился, глаза его засверкали, язык за щекой уже не катается, но вдруг, словно спохватившись и как-то по-детски улыбнувшись, он прервал сам себя:
– Да что это я... Может быть, вам это не интересно... Вас ведь интересует Сергей Павлович...
Он не понимал, что, увлеченно рассказывая мне о своей работе, он рассказывает мне и о себе, и о Королеве, об атмосфере их общего труда, о том, почему эти люди нашли друг друга и так много сделали вместе. Он не понимал, что, рисуя мне векторы скоростей, он рисует автопортрет. Наверное, в нем можно было разглядеть и отрицательные черты. Я не могу о них говорить, потому что недостаточно хорошо знал его, чтобы суждение мое имело цену. Однако все, даже люди, критически к нему относившиеся, не могли не признать в нем крупного характера, не могли не отметить, например, стабильной пилюгинской бескомпромиссности. Никогда не слыл соглашателем. Если надо было для принятия какого-либо решения предварительно людей «обработать» и среди них был Пилюгин, с него никогда не начинали, он мог все сразу завалить. Мог, нарушая всякую чиновную и военную субординацию, вдруг «рубануть с плеча», после чего срочно надо было решать, как быть – продолжать атаку или, обратив все в шутку, откатиться на запасные рубежи. Но он никогда не был наивным «рубакой», этаким простачком. У него был дальний крестьянский ум, вроде бы рассеянный, но дело знает крепко, терпеливый, но быстрый, притом – отменный тактик. Бывали случаи, когда он без крика, грозных речей и кулачного стука заставлял многих упрямцев, включая и самого Королева, выбрать нужный ему путь. Умен и хитер. Таким руководителем был Николай Пилюгин.
– Мне рассказывали, – сказал я, – что Устинов считал, будто изо всех Главных конструкторов вы лучше всех знаете производство.
Помолчал, покрутил языком:
– Может быть, и так. Ему виднее...
– А Королев?
– Видите ли, в чем тут дело... Я действительно хорошо знал производство. Но вся штука в том, что Королев знал и свое производство, и мое производство. И производство Рязанского, и всех других Главных...
В разные дни Пилюгин рассказывал о разных годах, беседы наши не отличались строгой системой. Рассказывая, он непременно листал свои замечательные альбомы – лица людей помогали вспоминать. Ракет на фотографиях не было, но в разные дни он рассказывал и о разных ракетах, он относился к ним, как к живым существам: у них было разное «детство», разный «характер», разная судьба и разный срок жизни, определяемый уже не богом, а людьми.
– Нам, прибористам, всегда больше всех доставалось, – с улыбкой признался однажды Пилюгин. – Не так летит – управленцы виноваты. Особенно, помню, намаялся я с Р-1. Началось с того, что сразу после включения двигателя он самовыключался. Все на нас: ваша-де система вырубает двигатель! А мы сумели доказать, что выключение это – следствие хлопков, которые возникают из-за неравномерности процесса горения во время запуска. Ведь такое в кабинете не докажешь. Нам, прибористам, все доказывать приходилось на натуре – он опять по-детски улыбнулся...
«Нам, прибористам» – эти слова почему-то врезались в память. Думал о них, возвращаясь с его дачи в Москву. Ночные бабочки зелеными кляксами разбивались о лобовое стекло машины. А приборист, наверное, сейчас альбомы свои собирает со стола...
– Какая ракета была самой трудной? – спросил я, когда мы снова увиделись.
– Легких не было...
– А Р-5?
– Не приведи господи...
Они потом часто вспоминали свою поездку в Сталинград. Картины их жизни внешне не были пестры, и эти несколько дней, окрашенные в совершенно непривычные цвета, запомнились надолго.
Уже 4 мая Королев и Пилюгин, отправив жен в Москву, вернулись в Капустин Яр, чтобы продолжить усмирение непокорной и своенравной ракеты Р-5.
Через две недели Королев пишет домой:
«Наша жизнь и работа идет здесь теми же совершенно сумасшедшими темпами. Последняя работа нас всех за 3 суток ее непрерывной подготовки довела до полного изнеможения. Дело еще осложняется тем, что у нас днем стоит совершенно невозможная жара... Дела наши по-прежнему идут очень трудно, и за каждый сантиметр успеха или даже просто положительного результата приходится напряженно, настойчиво бороться».
«Вылечить» Р-5, размотать весь этот запутанный клубок колебательных процессов более других помог Королеву молодой – ему было тогда 37 лет – профессор МВТУ Всеволод Иванович Феодосьев – крупнейший в стране специалист по устойчивости тонкостенных оболочек. Весной 1953 года Сергей Павлович после первого аварийного пуска вызвал Феодосьева в Кап.Яр. Всеволод Иванович сразу оказался втянутым в жаркие споры по поводу причин аварии и несколько часов кряду принимал участие в обсуждении различных гипотез, которые Королев, ничего пока не утверждающий, но и ничего не отвергающий, называл «гипотенузами». (Феодосьев утверждает: «Это ядовитое словечко изобретено, конечно, не случайно. Оно подчеркивает относительную малограмотность и поспешность высказываемых предположений».) Посмотрев, как на глазах всего полигона развалилась очередная «пятерка», Феодосьев подумал, что, скорее всего собака зарыта в рулевых машинках. Изучив данные телеметрии, он тут же на логарифмической линейке прикинул частоты, сравнил и убедился, что напал на правильный след. По неопытности Феодосьев поделился своей «гипотенузой» со стартовиками Вознюка, за что незамедлительно получил от Королева жестокий разнос: почему не ему первому рассказал.
Одновременно Феодосьев занимался болячками маленькой пятитонной Р-11. Двигатель Исаева, который на ней стоял, имел так называемый «пушечный запуск», без предварительной ступени, не разгоняясь, сразу на полную мощь. Ракета взлетала стремительно и, естественно, при этом возникали большие перегрузки. Поэтому, когда во время одного из первых пробных пусков она развернулась и врезалась в землю рядом со стадом свиней, которые паслись в подсобном хозяйстве Вознюка, все сразу выдвинули «гипотенузы», обвиняющие во всех грехах перегрузки «пушечного запуска». Поскольку телеметрия ничего определенного не сообщала, начались догадки. А может быть, лопнул трубопровод? Королев знает, что это чепуха, но молчит. А может быть, неправильно штекер поставили, задом наперед, и изменилась полярность сигнала? Королев знает, что и это чепуха, поскольку штекер невозможно воткнуть иначе, чем так, как он втыкается, но опять молчит. Выслушав все «гипотенузы», Главный создает комиссию по выяснению причин аварии. Феодосьев – председатель. В комиссии стартовики Вознюка пошли в атаку на гироскопы Кузнецова – ясно, что гироскопическая платформа не выдержала встряски «пушечного запуска». Кто может сказать: так это или не так? Никто! Но чутье истинного таланта подсказывало молодому профессору, что гироскопы не виноваты. Феодосьев пошел в степь погулять и подумать. Придумал. Собрал комиссию.
– Если виноваты гироскопы, – сказал Всеволод Иванович, – то это выявится в опыте. Надо подсчитать, с какой высоты следует бросить гироплату на бетонный пол, чтобы в ней возникли такие же перегрузки, как и при «пушечном запуске» ракеты. Определим высоту, бросим и посмотрим. Если гироскопы выйдут из строя, вы правы.
Инженеры из КБ Кузнецова заволновались: «Это слишком жесткие условия!»
– Да почему жесткие? Мы же создаем точную имитацию условий старта! – Феодосьев давил оппонентов логикой и математикой. Спорить было трудно. Уселись считать. Все это походило на контрольную работу по алгебре в 8-м классе. Все смотрели в шпаргалки, на которых Феодосьев выписал формулы, сверяли друг у друга размерности, шептались, а главное – контролировали промежуточные результаты, стремясь к единственному и одинаковому ответу. Наконец, высота, с которой надо было бросать гироплату, была подсчитана. Никто не верил глазам своим: четыре сотых миллиметра! Сторонники гироскопной «гипотенузы» были посрамлены. Феодосьев нашел истинную причину кувырканий ракеты. Виноват был не Кузнецов, а Пилюгин. Молодого профессора зауважали.
Вернувшись в Москву, Феодосьев предложил одному из своих коллег – Косте Колесникову144 разобраться во всем этом деле фундаментально, что тот и сделал, защитив на эту тему диссертацию.
К осенней серии пусков Р-5 автоколебания были, наконец, устранены, все теперь вроде бы налаживалось, но тут вылезла новая, очень неприятная болячка: на участке спуска стала разрушаться головная часть. По обломкам видно было, что причина, вероятнее всего, в перегреве, но датчики температуры показывали норму, и это всех ставило в тупик. Королев понял, что это опять тот самый случай, когда ему снова нужна помощь Келдыша. С молодым академиком из ЦАГИ сотрудничали они еще с 40-х годов, Келдыш провел несколько очень важных для Королева теоретических исследований, как говорится, на будущее, теперь же требовалась помощь конкретная и срочная. В начале 1954 года Королев несколько раз встречается с Келдышем, они обсуждают весьма широкий и для постороннего уха, наверное, невероятно фантастический круг проблем, но не чураются и «прозы жизни», в том числе – странностей поведения головных частей Р-5.
Королев провел в Капустином Яре почти все лето. Третью серию испытаний Р-5 он начал 12 августа. И в первой же ракете опять сгорела «голова». Вскоре приехал Келдыш со своими «мальчиками»: Димой Охоцимским и Тимуром Энеевым. От ОКБ им деятельно помогал Владимир Федорович Рощин – знаток тепловой защиты. Иногда подключался главный королевский баллистик Святослав Сергеевич Лавров. Вчетвером они организовали «мозговой штурм» и вроде бы во всем разобрались. Келдыш уехал, а Королев предложил устроить совещание с привлечением всех заинтересованых лиц и заслушать доклад четверки. Заинтересованных лиц было немало: всем хотелось «отмазаться», доказать, что он-то как раз не виноват. А Королеву хотелось понять, в чем же действительно дело. Но и вопрос, кто же виноват, тоже заботил его. Он очень не любил, когда выяснялось, что виноват он, т.е. его ОКБ, вырвать у него признание в собственных «грехах» было очень трудно. Если быть объективным, то в Совете Главных конструкторов, пожалуй, лишь один Пилюгин без особой волокиты и препирательств признавал свои ошибки: «Виноват, братцы, рубите голову...». Но, при всей нелюбви к самокритике, Королев в тысячу раз больше не любил незнание. Понять причину отказа надо было во что бы то ни стало. Королев всегда считал, что понять – это уже наполовину устранить.
Из доклада четверки явствовало, что всю неразбериху вносят датчики, которые плохи сами по себе, стоят не там, где надо, и не так, как надо, а потому и показывают не то, что есть. Королев неотрывно смотрел в глаза докладчикам: по глазам он точно мог определить «туфту». Начались прения. Один майор от Вознюка в выражениях, далеких от парламентских, смешал докладчиков с пищей воробьев.
В математической модели майор разобрался не совсем, но возмутило его то, что люди, первый раз приехавшие на полигон, пороха толком не нюхавшие, позволяют себе разевать рот. Ко всеобщему удивлению Королев, подводя итоги совещания, не только не урезонил майора, а, напротив, ласково посоветовал ему почитать кое-какую литературу и еще раз подумать над докладом. Тон Королева сразу погасил страсти, все как-то успокоились, умиротворились, но «мальчики», вместе с Рощиным, остались в недоумении: принят их доклад Главным или забракован? Стоя в стороне, курили и шептались, обсуждая ситуацию. Королев подошел неслышно и сказал тихо, заговорщически:
– Не надо переживать. Я этого майора давно знаю. Товарищ очень быстро «растет над собой». А ему хочется еще быстрее. И, слава богу. Конечно, его заносит. Не обращайте внимания. Я с ним поговорю. А к вам просьба: вы с ним посидите и все ему подробно растолкуйте. Я ведь вас понял, и он поймет...
Охоцимскому, Энееву и Рощину королевское предложение не понравилось. И почему это они должны идти на поклон к этому хаму? Зачем из них делать гуманистов-просветителей?
На следующий день Королев сам нашел их и сразу спросил:
– Ну, как, договорились?
– Интересное дело, он нас облаял, а мы пойдем ему лекции читать! – закипятился Тимур Энеев, самый горячий в тройке.
Королев как-то сразу потух:
– Эх, молодые люди... А я о вас лучше думал... Оказывается, вы, как все: амбиции, амбиции... Ну, а о деле кто-то ведь должен думать... – он был искренне огорчен.
С майором математики просидели несколько часов и убедили его в своей правоте...
В картине жизни Королева на передний план естественно выступает работа, под которой, в первую очередь, мы подразумеваем всевозможное изобретательство в самом широком смысле слова, от глобальных озарений до маленьких хитростей, и преодоление всевозможных технических препятствий: поломок, отказов, прогаров, замыканий, бесчисленных вариантов всего того, что должно сюда влезать, но не влезает, что должно герметически стягиваться, но не стягивается, что должно отходить и заклиниваться, но не отходит, а если отходит, не заклинивается, и так до бесконечности. Это все истинная правда, так оно и было, но это только полправды и даже, возможно, не самая трудная ее доля. Другую половину его работы составлял постоянный ежедневный и многолетний монтаж сложнейшей схемы человеческих связей. Собственно его ОКБ было малой частью этой схемы, куда входили дирекция института, его родное министерство, Министерство обороны – главный заказчик, Академия наук – заказчик и помощник, добрый десяток министерств-смежников, Военно-промышленная комиссия Совета Министров, оборонный отдел ЦК, секретарь ЦК, курирующий оборонную промышленность, и даже глава государства. Необходимо было точно знать не только все параметры цепи, связывающей его со всеми этими, людьми, но и бесчисленные варианты их внутренних связей между собой. Кто за кем стоит, кто кого поддерживает, что произойдет при перемещении N из пункта А в пункт Б, и какие последствия этого перемещения ожидают X,Y и Z. В партийном, государственном и хозяйственном аппаратах всегда были, есть и будут люди, внимательно анализирующие всю эту человеческую конъюнктуру, чисто биржевое, подчас никак не предсказуемое, повышение и падение акций авторитета и престижа, но проводящие этот анализ чаще всего в сугубо личных целях: что это даст мне? Был ли Королев удовлетворен в середине 50-х годов своим личным положением? Нет, не был. Он ясно ощущал всю искусственность своей зависимости от НИИ-88, ему давно уже не требовался никакой директор, он чувствовал, что созрел для полной свободы. Но монтировать и изучать цепь человеческих взаимоотношений ему нужно было не для того, чтобы стать заместителем министра, – потом ему предлагали не раз этот пост, или министром, или даже зампредом Совмина, – он мог им стать вне всякого сомнения, а для осуществления своих планов, для воплощения собственных идей.
Самостоятельность нужна была не ради самой самостоятельности, не для того, чтобы тебе начали козырять, а для того, чтобы кончить козырять самому, чтобы не ходить спрашивать тогда, когда все сам знаешь, и не спрашивать надо, а дело делать.
Разумеется, он мог публично «выпороть» зарвавшегося майора и тем самым дать удовлетворение «мальчикам» Келдыша. Но этим он посеял бы в полигонной пыли недобрые семена антагонизма между людьми Вознюка, всеми этими военными спецами, которые, кстати сказать, годами глотают здесь пыль, и учеными, наезжающими в Кап. Яр в белых рубашках. Без веры в него людей Вознюка ему работать нельзя. Они наращивают опыт от пуска к пуску, как тяжеловес наращивает мускулы, и завтра они поднимут в небо такую ракету, которую ему без них не поднять. И ученые – сегодня от Келдыша, завтра – от многих других, нужны будут все чаще, ибо вся логика его работы неизбежно ведет к ее постоянному усложнению. Уже сейчас он с трудом обходится без помощи этих головастых теоретиков – завтра он без них и шагу ступить не сможет. Не конъюнктура, не желание всем угодить, чтобы как грибоедовский Молчалин протиснуться вперед, а само дело требовало от него объединения сил.
Вот почему, узнав, что математики договорились с майором, он улыбнулся Тимуру Энееву, садясь в машину, чтобы ехать на старт.
Лейтенант Д.Поляков, начальник электростанции
Н.А.Пилюгин и С.П.Королев
Н.А. Пилюгин и М.С.Рязанский
Всеволод Иванович Феодосьев
48
Дело, зверь живой и сильный, править им нужно умеючи, взнуздывать надо крепко, а то оно тебя одолеет.
Максим Горький В одном из писем жене Королев признается: «Меня, конечно, еще губит и работа моя. Видимо, нервное напряжение забирает все силы и мне трудно порою...». Работа губила его, но работа приносила и главную радость жизни, была смыслом всего его существования.
В конце 40-х годов отдел Королева в НИИ-88 начал быстро разрастаться, деформируя первоначально задуманную структуру института. Устинов видел это и понимал, что реорганизация назревала.
Прежде всего, Дмитрий Федорович прекратил все работы по артиллерийской тематике, которые еще кое-где теплились в Подлипках, даже после ухода Грабина. Затем он ликвидировал СКВ Тритко, поскольку существовало оно только на бумаге. Свернул работы Рашкова над «Шметтерлингом» – ничего интересного там не получалось, как, впрочем, и у Костина с «вариациями на тему „Рейнтохтер“145.
– Не уговорил ты «дочку», – сказал Устинов Костину, – думай, чем будешь заниматься...
Все случилось так, как он и предполагал: сильные выжили и развивались, слабые – зачахли. Исаев у Болховитинова формально числился за авиапромом, но было ясно, что он настоящий ракетчик, и Устинов через Королева шлет к Исаеву «зазывал» – Мишина и Бушуева, соблазнять переходом в НИИ-88. Исаев помогал тогда Лавочкину создавать «Бурю» – двухступенчатую дальнюю ракету, первая ступень которой с ЖРД забрасывала ее на высоту 25 километров, разгоняла ее там, после чего на второй, крылатой ступени начинал работать прямоточный воздушно-реактивный двигатель Михаила Макаровича Бондарюка, талантливого конструктора, который начинал путь в ракетной технике в РНИИ. Авиапрому «Буря» не нравилась, и он искал способ отделаться от нее. Было бы здорово отдать ее Устинову вместе с Исаевым. Устинов готов был взять Исаева, но без «Бури». Торги заняли больше года. «Буря» не получалась. Низкий ее потолок и относительная тихоходность делали ее уязвимой, военные от нее отвернулись, и несколько опытных образцов этой ракеты использовались лишь в качестве учебных мишеней.
А Исаев вместе со своей «командой» перешел в НИИ-88. Так на месте двух полумертвых отделов образуется один, но полный сил. Следом новый отдел систем управления возник с приходом Георгия Николаевича Бабакина. К середине 1950 года архитектура всего здания НИИ-88 значительно упростилась. Вместо нагромождения мезонинчиков, пристроечек, террасок, в которых располагалось множество хозяев, поднялась мощная и несокрушимая башня ОКБ-1 Королева и куда более скромное ОКБ-2 по зенитным управляемым ракетам, с которыми Устинов расставаться пока не хотел.