Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Танк

ModernLib.Net / Отечественная проза / Голованов Василий / Танк - Чтение (стр. 2)
Автор: Голованов Василий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Я остановился. Со мной творилось что-то неладное.
      - Дорогие бабушка и дедушка, посмотрите, красота-то какая, - нежданно для себя проговорил я и разрыдался. Я понял, что то, второе, "я" овладело мной, и даже голос мой был другой, и давно уже, видно, под воздействием солнца и запахов смолы и знакомых с детства силуэтов леса, рисунков травы и журчания речки, оно готовило взрыв. Стоило мне произнести "дорогие бабушка и дедушка", как я начинал безудержно рыдать. Я шел по тропинке все глубже в лес, подальше от людей, пытаясь унять слезы и понять: в чем же дело? И для меня уже не было сомнения, что все дело только в том, что я расстался со стариками, сошел с пути, погнался за чем-то ненужным и в результате запутался и выработался к сорока годам и позабыл, куда мне...
      - Все дело в том, что ты их предал, всех, - сказало мое второе "я". Я не могу с этим смириться. Но тебе, видно, с этим ничего не поделать.
      Предал. Да, конечно. Я старался не предавать, но предавал. Мне не удалось в чистоте сохранить свою любовь... Я запятнал ее малодушием и пьянством, и вот теперь любимая уехала от меня... Я и на одну сотую не был так добр с детьми, как были добры вы с нами, дорогие бабушка и дедушка... Да, вы были идеалистами и, конечно, не поняли бы той новой действительности, которая пришла на смену вашему веку. Но, знаете, я тоже ни чер-та в этом не понимаю, вот в чем ужас, мои дорогие... А если так, то что мне остается - умереть? Я не знаю. Может быть. Я не знаю, почему любимая моя покинула меня так, как будто и ей замерещилось во мне что-то неладное...
      Это был воистину Судный день.
      Я был безработный, которому срочно надо было искать работу, но именно этого я и не делал: я не хотел быть спиленным до последней горстки опилок в станке вечно "перенастраивающихся" масс-медиа. Я хотел еще пожить. В эти дни я вел странную жизнь, все делая так, как будто дети не уехали и жена по-прежнему со мной, и только так находил в себе инерцию жить и даже радость, представляя, что дети - они совсем еще маленькие, как тогда, когда мы с ними строили шалаш и пускали по воде кораблики; и это для них я сейчас складываю поленницу дров, кошу траву, нахожу и притаскиваю откуда-то глину... И когда я представлял, как же я жил все эти годы, пока они росли, а я все делал какую-то "работу", которая в конце концов и доконала меня, то выяснялось, что ничего такого особенного в этой работе не было, все это было говно, а были только Санька, Фроська и Глаша, моя жена... И когда я спрашивал себя: а чем же я жил, пока их в моей жизни не было? Вот в юности. И выходило, что без них пустовала душа, ждала, а всякие танцульки там, девчонки, музыка, "Лед Зеппелин" и "Роллинг Стоунз", выпивка с ребятами это все так, ерунда была, молодость...
      В тот месяц я вдруг понял, почему мой дед всегда выдирал старые гвозди из досок; при этом у него был вид как у самозабвенно занятого своим делом медведя, и когда гвоздь со скрипом подавался, дед скалил свои желтые зубы, и в глазах его светилось какое-то древнее торжество.
      Гвозди во множестве лежали в старом красном брезентовом чехле: там были и новые гвозди, маслянистые, и уже побывавшие в деле, повытасканные из заборов, из крыш, из сараев; дед старательно их выпрямлял; и тут я понять его не мог - выпрямленные гвозди были некрепкие, и если сразу удачно не вогнать такой, то он тут же гнулся вновь, и я, если гвоздь загибался, так и вминал его в доску.
      И вот однажды, разбирая старый покосившийся сарай, я вдруг понял, что дело не только в результате и даже не столько в нем, а в самом неуклонном, торжествующем и неспешном усилии, с которым раз добытое и погибшее было вещество жизни извлекается обратно из своих теснин - вот не хочет этот старый, ржавый гвоздь выходить, и ты пробиваешь его обратно, подаешь назад, а потом прихватываешь плоскогубцами (если нету клещей) - и попросту наматываешь его, как червяка, засевшего в своей норе, а потом отстукиваешь вновь до прямолинейного состояния и испытываешь необъяснимую радость.
      Конечно, всем нам, ныне живущим в эпоху вещей, трудно понять, зачем это нужно было - собирать все гвозди, бревна, оконные и дверные петли и создавать себе из этого даже нечто вроде похоти, целые чуланы и сараи забивать этим веществом. У деда ни чердака, ни чулана не было, был только красный брезентовый мешок с выпрямленными гвоздями, но он знал время, когда вещей, добротного, оформленного вещества, было очень мало, когда все было разбито, изржавлено и сожжено войной, и была не то что нехватка гвоздей или пуговиц, сукна или просто одежды, а самого дрянного собачьего мыла. Оттого-то у людей поколения, к которому принадлежал мой дед, к вещам было особое отношение: если уж вещь не погибла, обнаружилась-спаслась, ее обязательно нужно сохранить и пустить в дело; к вещам было отношение как к людям, к солдатам: если не убит, значит, годен, или хоть годен к нестроевой, или в запасе - но все равно не вычеркнут насовсем.
      Дед еще, конечно, простодушно радовался могуществу своего усилия, которое увенчивалось успехом; дед чувствовал могучую, умелую силу своих рук и радовался ей, радовался тому всеохватному порядку, который организуется ею, когда старая гвоздоватая доска перестает быть старой гвоздоватой доской и, хоть и с дырочками после первого употребления, все ж таки готова опять в прямое дело: не цеплюча и не опасна.
      Лишь выдирая гвозди из порушенного мною сарая, я тоже понял, что этим поддерживаю какую-то тонкую справедливость мира. Не сразу понял. Поначалу-то я этот сарай сжечь хотел, и гвозди мне были не нужны, а вот кругляк, из которого он был построен, кругляк и доски - нужны как дрова; и так я стал разбирать сарай по косточкам, а при том, что у меня двое детей и они в один прекрасный день приедут ко мне, значило, что мне никак нельзя оставить груду ощетинившегося ржавыми гвоздями дерева. И тут я впервые, похоже, сделал работу так, как дед.
      И только сделав, понял его; я понял, что таилось в его неторопливой старательности, в том, что даже раздражало меня как мальчугана чересчур уж резвого, - он не хотел выбрасывать в мир порченое, как сейчас это принято; он спасал вещи, спасал до конца, как людей, как раненых товарищей; может быть, поэтому и мир тогда был чище.
      Ну а потом был лес. Целая эпоха моих походов туда, вслед за дедом. Не знаю, почему мне прежде всего вспомнилась кожа деда, когда он возвращался из леса: на ней (на шее) всегда были какие-то микроскопические черные пылинки, хвоинки. И вот когда хвоинки и мне стали сыпаться за шиворот, я вспомнил эту его влажную, потную кожу (он был белокожий, как Фроська) и то, как бабушка нежно льет ему на шею из кувшина воду после леса...
      В лесу я все пытаюсь понять его и понимаю все лучше. Едва ли когда-нибудь мой дед сообщил мне больше удивительных сведений о самой сущности жизни, чем в это лето... Так было в первый раз, когда я пошел в лес, так бывает каждый раз, когда я иду один. Я встречаюсь с ним. Я становлюсь им. Вот уж не ожидал, дед, что когда-нибудь я стану понимать тебя и быть с тобою одним существом, тобою продолжаться во времени. Не матерью, не отцом - тобою. Это лето - твое. А может быть, это нечто гораздо более важное, может быть, эта встреча на всю жизнь. А тогда, значит, и Фроська не случайно на тебя похожа, дед?
      С первого раза меня поразила спокойная доброкачественность одиночества в лесу. Из мира, как гвоздями, пробитого нашими криками, спокойно и с удовлетворением уходил дед в мир надежной лесной тишины, которая слаще любой музыки... И вот он откровенно ликовал, что остался один и может брести себе, наблюдая великолепное разнообразие жизни. Увидеть это глазами деда - было потрясающе. Я убежден, что он был тонким наблюдателем, и все эти "уровни жизни": паутинки, листики, фигуры веток, узоры древоточцев, мир луж лесных, которые я открывал для себя как бы заново, мир темного лесного, - он все это видел и шел затем, чтобы взять это, напитываться этим, да, кроме того, лес тогда был нехоженнее и дичее, чем сейчас, намного. Он потихоньку проторивал дорогу, которую и оставил мне в наследство - ведь я до сих пор не могу заблудиться в этом лесу.
      Как-то я вышел на край болотца - тогда еще оставались ямы темной воды возле Острова - и загляделся на улиток-прудовиков: они ползали по пленке воды с той стороны и, неустанно работая своими терками-ртами, казалось, чистили ту сторону зеркала, в котором отражались облака, сосны, ольховая поросль - и в то же время скрывался темный, бахромистый и древний мир бурых отложений, водорослей, тритонов, мир, казавшийся мне в детстве бездонным, как вход в преисподнюю, - ибо правда нельзя было представить себе, что может быть дно у этого черного болотца. Я вспомнил, как мы подходили сюда с дедом - и он неизменно зачарованно глядел туда, внутрь, в зазеркалье.
      Я вспомнил его взгляд, и эту его манеру бормотать что-то под нос, и вечное странное одиночество, которое охватывало его в лесу, так что его и не дозваться было... Теперь вот я шел и что-то бормотал себе под нос, самопроизвольно делая какие-то пассы руками, потом заметил, что бормочу что-то по-французски, но это не показалось мне странным. Журчащий говор как бы усыплял меня, и вдруг очень ясно, ярко ощутил я запах леса и такой же мощный прилив необъяснимой бодрящей сексуальности. Жена была далеко, я скучал по ней, но дело было не в этом, черт возьми, сексуальность была повсюду вокруг, повсюду был аромат тонкой и нежной, податливой женственности, которая всегда желанна...
      Неужели дед тоже чувствовал это?
      Во время прошлых прогулок я уже ощущал что-то подобное, но совершенно бессознательно, и сам удивлялся, почему это я вдруг то начинал двигаться как-то гимнастично, то красться бесшумно, как волк, почуявший мускус следов своей подруги? А сегодня я отчетливо, можно сказать, разумно ощутил большие деревья как живые существа, обладающие даже собственными голосами, а не только общим древесным терпением, которое делает плоть их благородной; существа, обладающие чем-то даже вроде собственной судьбы: у кого-то зарубок на душе побольше, у кого-то меньше и ствол глаже, а кто-то с рожденья прозябает на тощем свету и оттого неудачлив-некрасив. Я не очень следил за тем, где я, но сразу понял, что вступил с лесом в какие-то необычные отношения, раз он "говорит" со мной и испытывает то великолепными картинами жизни, то не менее великолепными видениями смерти.
      Но ведь смерти нет, вдруг понял я. Вот мертвое старое дерево. На нем живет теперь мох, грибы, лишайники, оно служит прибежищем мириадам насекомых и пищей для других. Со временем оно станет еще более "мертвым" и не похожим на дерево и все больше похожим на землю, на теплую, рыхлую лесную почву, которая взращивает все, что окружает меня. Я понял, мне не надо бояться того, что мне открывается, начал постукивать палочкой о палочку и впал в какое-то легкое, смещенное состояние сознания, еще не шаманский транс, поскольку я не умел этим состоянием управлять, но сам транс был, в этом-то не приходилось сомневаться... Я, помню, обнял большую сосну, когда подумал, что заблудился. Я обнял ее, как пристанище в мелколесье, я припал к ней и нежно обнял ее - и ощутил, что плутать не буду, и вообще мне здесь спокойно и хорошо. Потом я подошел к березе и, обняв ее, тоже послушал. Она светло (но легкомысленно) подтвердила то, что сказала сосна, а елка вообще не отозвалась, сделав вид, что в целом (в самом главном, древесном) она не может не согласиться с сосной, но в то же время сделает все, чтобы максимально устраниться от этой затеи из ревности и обиды, что именно сосна взяла на себя, на свою породу, ответственность за все деревья в лесу, а ее, елку, даже не спросили. А она бы тоже кое о чем могла сказать... Во, такой у меня состоялся разговор с деревьями. Сосна была теплая. Я еще раз обнял ее. От нее не хотелось отрываться, как от женщины. После этого все пошло само собою: я шел все осторожнее, все неслышнее, стараясь превратиться в одно из существ леса и впитаться в него, впитать его в себя. Я разговаривал с грибами, благодарил и целовал их, я обращался к лесу и пытался услышать ответ.
      Потом услышал, как одно дерево трется о другое... Поначалу мне правда по звуку показалось, что по лесу едет телега... Нет, первая мысль была, что грузовик - какой-то чудовищный грузовик, адски гремя цепями, надетыми на колеса и на все лады скрипя рамой прицепа, перегруженного хлыстами и вот-вот готового развалиться... Но какая машина, какая лесовозная дорога, откуда может быть? А телега - может быть? Наконец я сообразил, что это скрип дерева о дерево, в котором натурально слышен скрип телеги. Скрип сколоченной громадными деревянными гвоздями огромной дубовой клетки для Стеньки Разина, скрип всех сочленений этой клетки, да еще воплей самого этого Разина, сотрясающего прутья своей тюрьмы. Дерево стонало так надрывно, что я заговорил с ним. Чего, мол, ты хочешь? Может быть, ты меня зовешь? Причем я по-прежнему говорил по-французски, и это меня нисколько не смущало, это был другой, непрофанный язык, который к тому же оказался великолепно подходящим для общения с лесом, а главное, что я не испытывал ни малейших трудностей в разговоре. Вскоре к тому же я вспомнил, что лес по-французски женского рода и от этого понял, и очень остро, почти сексуально, повторюсь, пережил, что я вообще в лоне не ясной мне мощнейшей всепоглощающей женственности... Не знаю почему, но я решил, что и береза le bouleau, - ствол которой от соприкосновения с упавшей елкой и издавал этот душераздирающий скрип увозимой повозки с Разиным, беснующимся внутри, - тоже женского рода. Я пошел к ней, сознательно откликаясь на ее зов... Она позволила себя обнять, послушать. Ветер внезапно затих, ствол не издавал ни звука, когда я впервые обнял его. Потом (я даже просил об этом у ветра) ветер качнул крону березы. И вот прозвучал в ее стволе звук. Жалобный, доверяющийся мне, полнокровный женский голос. А-а-а! А-а-а!! какая-то жуткая боль саднила в нем. Сalme-toi... calme toi... - проговорил я, гладя ее ствол и прижимаясь к ней жарче... Она замолчала. Я понял, что мы общаемся - с существом другой жизненной природы - как мужчина с женщиной, и плевать тут на артикли французского языка! Я погладил ее гладкую кору, я прижался к ней пахом, и это доставило мне удовольствие - я даже лизнул ее ствол, хотя это было странно, будто я лизнул выросший до небес свой собственный исполинский фаллос... Она странным образом позволяла все это проделывать с собой и однажды даже простонала от удовольствия, когда ветер качнул ее красивую крону. Что это было? Флирт? Я не знаю. Через некоторое время я ушел от березы, боясь, что наш контакт чересчур брутален. Я ушел далеко, пока не оказался у мокрого луга в глубине леса. Лег на сухое место и прослушал, как кукушка откуковала мне двадцать лет. Еще двадцать. Наверху было небо и кроны деревьев. Облака. Одного этого дня было бы достаточно для счастья на всю жизнь. Потом раздался осторожный скрип, как будто приоткрылась калитка. Где-то рядом в стволе, поблизости конечно же, находится деревянный домик, и там все время открывались-закрывались какие-то двери, тикали и били часы... Опасаясь меня, обитатели, тихонько топоча, перебегали куда-то, но их животные только громче гомонили, и плакал разбуженный младенец. Тут же лежал огромный еловый выворотень - и опять для меня не было сомнения, что под каждым выворотнем есть вход в подземный мир. Светло-зеленые хвощи деликатно закрывали зияющую глубину. Лишайник, словно ступеньки гнома, спускался в этот ход, но дальше, как всегда, начиналась кисея из паутины в капельках росы, и, чтобы протиснуться туда, надо было стать не больше лягушки...
      Каждому здравомыслящему человеку ясно, что в своих прогулках по лесу я зашел слишком далеко и, уж во всяком случае, далековато, чтобы опыты подобного рода могли закончиться просто так. Действительно, в один прекрасный день или, вернее, вечер я решил отправиться в лес ночью, чтобы при помощи фонаря и видеокамеры увидеть, а по возможности и запечатлеть те одухотворенные сущности, которые открывались мне днем. С нетерпением я ждал темноты и, в конце концов поймав некую едва различимую грань между светом и тьмою, отправился, прихватив с собой камеру, мощный фонарь и туристскую "пенку", чтобы где-нибудь в укромном месте поспать часа два, потому что то, что осталось от леса, с тех пор, как его стали рубить на дрова лесники, было маленьким, а в мои планы совсем не входило шататься по лесу туда-сюда до рассвета. Нет смысла в деталях описывать этот ночной поход. Скажу только, что замысел мой стал ломаться с самого начала: ночь, даже светлая июньская ночь, набрав силу, оказалась чересчур темна. Свет фонаря, прожектором рассекающий тьму на открытом пространстве, в лесу не мог высветить ничего, кроме коридора дороги, с обеих сторон и сверху окруженного совершенно глухими стенами тьмы: свет моментально "вяз" в ветвях и стволах леса и не мог пробиться вглубь. Кроме того, выяснилось, что старая любительская видеокамера попросту не видит ничего, что освещается дальше четырех-пяти метров от нее. В результате, правда, при просмотре пленки я обнаружил неожиданный эффект: будто фильм снят глубоко под водой, в затопленном лесу, среди гигантских водорослей или попросту в инопланетной жизни. То и дело в объективе вспыхивали охваченные светом фонаря травы у дороги. Все они казались другими, нежели днем, и все проявлялись в каком-то не свойственном растениям активном отношении к человеку: одни кивали мне цветущими метелками, другие щерились и запускали впереди полосы мелькающих, острых, режущих теней, третьи вдруг открывались в какой-то фантастической красоте... Помню растение конского щавеля, которое буквально заворожило меня: оно выступало из темноты подробно, выпукло, в прекрасной оголенности сочных, зеленых прожилок листа, пробитого красными оспинами какой-то щавелевой болезни и сухих, остевых жил стебля. Монисто семян, казалось, и правда собрано из мелких средневековых монет, позеленевших от времени... Растение, которому днем я по привычке не уделил бы внимания, ночью, определенно, красовалось передо мной. Живые духи были всюду. Вот эта ветка, покрытая мхом, словно шерстью, определенно, пряталась от меня, другая же, похожая вместе с комком прилипшей к ней земли на ежа, скорее любопытствовала. Третья - изогнувшись, как змея, старалась напугать. Так что чего-чего, а чудищ, в которые преображались ночью опавшие ветки или поверженные деревья, было вокруг меня предостаточно. Но что по-настоящему поразило меня, так это дерево дикой груши. Чтобы осветить ее, я сунул фонарь в гущу ее ветвей, а когда прильнул глазом к глазку видеокамеры, увидел... нет, это было не просто светящееся дерево, а дерево, будто вырубленное из камня. В центре этой картины, посреди разбегающихся по листьям бликов света резкими желтыми, зелеными и голубыми гранями проступало женское лицо потрясающей красоты. По счастью, кинокамера запечатлела это довольно точно, чтобы спасти меня от обвинения во лжи, но если это была душа дерева, то она не спала, наблюдая за мной.
      - Здравствуй, я вижу тебя, - произнес я.
      Она не ответила.
      Похоже, я слишком дерзко обошелся с ней, ворвавшись среди ночи.
      Очень скоро я заблудился: "коридор" тропы, на которую я свернул на очередном повороте, вдруг утерял четкость очертаний и раздробился на какие-то почти невидимые звериные лазы с провалами в черноту, и я очутился в молодом непроходимом ельнике, придавленном сверху тьмой более старого леса. Увлеченный съемками "духов", я не очень-то отслеживал направление и, естественно, сбился с пути... Я лег на землю и включил фонарь: вокруг было самое дно океана жизни. Коричневые сухие веточки молодых елок, их стволики, корни, опавшая розоватая хвоя, на которой ничего не росло, кроме белесоватых полупрозрачных грибов на тонких ножках. Я выключил фонарь и несколько минут лежал на земле, вслушиваясь в темноту. Слух не принес мне подсказок, но в то же время я вдруг совершенно отчетливо понял, что нахожусь где-то у самого рва, к которому дед привел нас когда-то, надеясь, что это поможет нам отыскать карьеры... И мне вдруг неожиданно больно стало за болото, обескровленное этой мелиоративной канавой, болото, которое - как же я раньше-то не понимал?! - и было сердцем леса, медленно пульсирующим сердцем, оделяющим лес избытками своей влаги. Ведь не даром же дед называл остров Островом! Клин старых, никогда человеком не тронутых боровых сосен был именно островом посреди мокрого болотистого луга, посредством которого болото одаряло влагой весь лес, а сейчас, когда воду в мертвом желобе пустили краем, в обход леса, лес должен от недостатка влаги начать сохнуть и болеть...
      Я поднялся с земли и зашагал, даже не зажигая фонаря, в нужном, как мне казалось, направлении. И правда, скоро я нашел лесную дорогу, которая вела в поля за болотом и дальше, в село Степаньково. Переходя ров через бревенчатый мост, я посветил вниз фонариком: теперь из болота стекал уже не ручей, а едва заметная струйка красноватой воды. Через три минуты я вышел к полям, на опушку леса. Поля в тот год были заброшены, в них жила и колосилась разная трава, ромашки и клевер мешались с дичающим горохом. Я раскатал "пенку" и тут, на опушке, устроил себе ночлег. Над полем величественно развернулась звездная скрижаль. Я направил на звезды камеру: камера не различала звезд. Тогда, накинув на голову капюшон куртки, я приготовился спать. Не тут-то было! Почти сразу же - я еще не успел оторвать глаза от ночного неба - каким-то промельком, стоп-кадром продолжительностью в 1/30 секунды надо мной беззвучно зависла сова. И тут же как будто включили транзистор: четкий, назойливый, хрипящий звук где-то там, в стороне болота. Скорее за болотом. Звук мотора, перегазовка и еще более низкий, надсадный гул с трудом ворочающихся шестерней и колес. Я вскочил.
      Танк?!
      Да нет же, не может быть, просто пьяные лесники проспались и вывозят с делянки лес. Или зацепили лишнего, воруют ночью. И точно так же отчетливо, как звук всех сочленений их мотора, будто из спрятанных в березе динамиков, я услышал давно знакомые голоса:
      - У меня опять изжога, - сказал голос механика. - И голова мерзнет. Что это там за шум? С тех пор, как этот проклятый старик унес мою каску, мне не во что прятать свои мозги. Приходится обматывать их сфагнумом и соломой. Но это вредно, кожа на черепе может совсем отопреть... У меня понос и изжога вот уже сорок девять лет, и мне кажется, пора нам убраться отсюда... Подумайте, командир, - ведь терять нам, по сути, нечего. По-моему, одна-единственная попытка вырваться из этого времени нам не помешала бы, хотя мы, в общем, обжились в нем, а за все попытки прорыва из своего времени люди порой платили весьма дорогую цену: развоплощение... сумасшествие... смерть...
      Я схватил камеру и фонарь и побежал к болоту. В этих местах я не был очень давно и только помнил, что проклятые мелиораторы окопали болото опоясывающим рвом, свалиться в который, особенно ночью, почти наверняка означало - утонуть. Но и утонуть было невозможно: фонарик уперся во влажную грязь, слишком жидкую, чтобы ходить по ней, и слишком густую, чтобы в ней плыть. Шаркнув фонариком налево-направо, я увидел березовые слеги, перекинутые через затянувшийся ров, и одним махом проскочил на болото. Вода местами еще чавкала, но почва не ходила под ногами, как тогда, в детстве. Я побежал.
      Опять - близко, будто из соседней комнаты, - я услышал голоса. Говорил командир. Я помнил его голос! Сейчас главное - снять их на камеру и показать Алешке, потому что, кроме него, никто даже не поймет и не поверит, что это - ну, не простое кино.
      - Знаешь, что я скажу тебе, друг? Когда-нибудь мы, конечно, попробуем вырваться из-под того колпака, в котором оказались. По крайней мере потому - эй, слышите? это опять их бронетехника! По крайней мере потому, что они в конце концов доберутся до нас, когда сведут весь лес.
      - Никакая это не бронетехника, - сказал механик с опревшей головой. Это люди из лесничества: крадут лес и торгуют им направо и налево. Воровство всегда было бичом этой страны... Я знаю это еще из описаний академиков Екатерины Великой...
      - Если это воришки, то надо их проучить, - сказал командир. - Я не люблю воровства. Я люблю Ordnung.
      - У меня в распоряжении, - сказал стрелок, - всего один снаряд, который я при всем желании не могу использовать, и несколько глиняных пуль. Хорошо, что хоть их-то мы сделали.
      - Надо подойти поближе и попробовать хотя бы напугать их, - сказал командир. - Иначе нашему танку просто негде будет маневрировать. Собственно говоря, я давно сжился с этой страной и даже сросся... Не знаю, что будет точнее... Я не питаю ни к кому вражды - ни к этим дачникам, ни к этим лесникам. Но на территории, вверенной моему подразделению, порядок должен поддерживаться... Это выше меня. Пусть даже мы вынуждены будем пустить в ход оружие...
      - Я всегда говорил и говорю: не надо было есть эти русские грибы, они слишком похожи на поганки и не доведут нас до добра...
      Я услышал, как во тьме тронулась машина.
      - Это они, - сказал командир. - Товсь!
      На повороте лесной дороги, по оси оседая в грязь, показался лесовоз с зажженными фарами. Буксуя в жидкой глине, он пер кубов восемь первосортного делового леса.
      - Feuer! - скомандовал командир.
      Раздался звук, похожий на треск лопнувшего дерева.
      - Блин, Митрич, я весь в говне, твою мать! - закричал кто-то в ночи. И стекло разбито. Что за ё... ? У меня кровь на животе, что за ё... ?! Двигатель лесовоза заглох.
      - А! - пьяно запаляясь, прокричал бригадир. - Доставай топоры, Иван, увидишь танк - это будет серый такой танк, как будто старинной марки, руби его к чертовой матери!!
      - Какой еще танк? Дай фонарь! - завопил Иван. - Дай фонарь, а то страшно что-то!
      - Воровать не срашно, а танк порубать страшно? - рассмеялся бригадир. - Ты мне это брось. Они ж призраки! - И бросился на голоса.
      Я метнулся на помощь немцам, потому что они защищали лес. Не помня себя, я бежал наперерез через болото, не боясь провалиться, ибо болото и вправду почти высохло за последние тридцать лет, но в темноте все время спотыкался о кочки и падал и потом никак не мог точно понять, где они, ибо лес стоял передо мной, как черная стена, и я только слышал их ругань в тишине, но не видел самого боя.
      - Они убили меня! - заорал Иван.
      - Руби танк, танк руби! - орал бригадир, зная, что Иван пуглив и не выпил должного.
      Немцы, судя по звукам, кое-как отбивались, пока механик на чистом русском не произнес:
      - Честное слово, меня измотало это их вечное воровство...
      - Я гадом буду, мы погорели, Митрич, это инспекция из Москвы! завопил водила и кинулся обратно к грузовику.
      Отбиваясь топором от шанцевого инструмента призрачных диверсантов, бригадир клял своего напарника на чем свет стоит: ты, сука, чего испугался - то ж фантомы, воочию фантомы!!! А мы перед немцем никогда не отступали!!! Его хмельной раж разметал в стороны потерявшихся во времени десантников, и бригадир что есть мочи ударил по броне древнего танка. Раздался удар металла о металл, и обломившийся топор со свистом пролетел мимо уха бригадира.
      В этот момент я наконец выполз на лесовозную дорогу. Камера умерла: где-то на болоте, падая, я потерял аккумулятор. Включать фонарь было незачем. Оставалось наблюдать.
      - Так он железный?! - в каком-то оторопелом недоумении прошептал бригадир. - Броня...
      Немцы, глядя на эту разворачивающуюся сольно сцену, все глубже отступали в глубь леса, пока вовсе не слились с ним.
      Бригадир постоял у танка. Подумал. Потом бросился к нагруженной машине:
      - Ваня, назад сдавай! А не можешь - бросай все, завтра вернемся...
      - А в чем дело-то? - пытался понять Иван.
      - Танк... - только и мог произнести бригадир. - Настоящий... Я про это еще мальчишкой слышал, но чтоб правда...
      Водитель не заставил себя долго ждать и, видя робость бригадира, выбросился из кабины и, хлюпая сапогами, кинулся за ним по разбитой дороге, покуда оба не растаяли в темноте.
      Прошло минут пять. Почти неслышно, как звери, у лесовоза завозились немцы.
      - Курево... - сладострастно произнес механик, нашаривая в кабине что-то.
      - Наверное, есть бутерброды и колбаса?
      - О, эти русские так наплевательски к себе относятся. Ищи хлеб. Хлеб еще может быть. И водка... - мечтательно произнес командир танка.
      - Ничего нет, - сказал стрелок, тщательно обследовав кабину. - Только курево. Водка выпита.
      - С ними всегда так, - заметил командир. - Водки ты не найдешь у русских! А теперь нам нужно сваливать подальше. И спрятаться...
      - А может, все-таки попробовать прорваться домой? - спросил механик с опревшей головой. - Мы прячемся уже так долго - но что в этом толку? Даже если секретное оружие времени сработало тогда, это не значит, что оно продолжает действовать... Последнюю попытку прорыва мы делали, когда война, наверно, еще шла. А сейчас? Возможно, сама установка демонтирована. Тогда, значит, мы сами погребли здесь себя...
      - Ты всегда был фрондером, Ганс, - сказал командир. - И все потому, что когда-то читал много книжек. Конечно, мы можем рискнуть, но никто из нас не может быть уверен решительно ни в чем...
      Утром я очнулся, сидя посреди широкой равнины, среди желтоватой травы... Косо светило утреннее солнце, озаряя невысокие, но крепкие сосны на болоте. Когда я увидел это место в первый раз, они тоже росли, разве что были чуть меньше - я еще не знал, что это обычные для верховых болот карликовые сосны, - отчего с первого взгляда на них казалось, что здесь идет какая-то своя, иная по масштабам и по смыслу, жизнь. Кто-то здесь таится, конечно, кто-то хозяйничает в этом мире, кто-то здесь водится такой, кого в других местах не бывает. Как росянка, которая сторожит вход в пучину. Редкое растение. Оно растет на самой кромке трясины, там, где слой корней, переплетающихся над окном воды, становится тонким, как войлок. Я встал. Прямо передо мной стояла черная, сбросившая кору сосна в форме распятия. На ней висел гриб, запасенный белкой. Желая жить, а не служить только беличьим кормом, гриб выпустил из себя длиннющую прядь похожих на мох беловатых отростков, которые, оторванные ветром, должны были забросить эти метаморфозы гриба на мало-мальски пригодную землю, чтобы он мог вновь реинкарнироваться в привычной грибу форме. Я поднялся с кочки и пошел назад по своим следам, пока они еще были видны в промятом мху. Минут через десять я увидел черную коробочку. Это был аккумулятор видеокамеры.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4