Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Остров

ModernLib.Net / Документальная проза / Голованов Василий / Остров - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Голованов Василий
Жанры: Документальная проза,
Современная проза

 

 


Я понимал, конечно, что 1927 год давно миновал и все без исключения пробелы на заполярных картах уже заполнены. Но если атлас и был необходим случаю, то лишь для того, чтобы задать курс: норд. Все-таки север есть север, ни один толстожопый турист со своей проклятой видеокамерой не сунется сюда, чтобы запечатлеться на фоне «достопримечательностей». Слишком суров север, чтобы человек мог позволить себе здесь праздное самодовольство. Слишком огромен, чтобы здесь могли оставаться неизменными масштабы наших забот и поводов для волнений. Ибо воистину мал человек здесь и огромны обступающие его пространства, неисчислимы озера, глубоководны реки и неподвижно-холодны болота…

О севере я ничего не знал. Я был репортером отдела новостей в газете, и единственное, что меня отличало от собратьев – и отличало, безусловно в худшую сторону, так как все сильнее мешало работать, – это навязчивое желание совершить собственное путешествие. Я задыхался в газетных сплетнях. Я стал ненавидеть их. Я искал спасения в картах, как заклинания, проговаривая экзотические топонимы: горы Бырранга, 1146 метров, ледники. Таймыр. Слишком сложно для человека, не обладающего никакими экспедиционными навыками. Водопад Саханина. Звучит красиво. Если спускаться вниз по реке, то километрах в восемнадцати будет балок. От него дорога. Но это – Новая Земля, гигантский архипелаг Минобороны, Зона, полюс недоступности… Губа Колоколова, маяк, Чаичьи острова, поселок Нижний Шар – нежилой. Какое-то потрясающее месиво из земли и воды, верховых болот, морских отмелей, озер и речушек. Ни тропы, ни пристани, ни жилья, ни людей – сотни километров холодного песчаного пляжа. Вот он – край мира…

Я был исполнен неуверенности в собственных силах и непонимания того, каким образом отмыкается это пространство. Но тут случай вновь выступил обольстителем – я попал на Соловки. Соловки очаровывают ведь, и человек, впервые попавший на север через Соловки, да еще в хорошее, погожее лето – он, конечно, человек околдованный, больной, совершенно не понимающий реальности того, что открывается ему. Скрученные ветром, как на японских рисунках, сосны, трогательные мелкорослые березы, заросшие цветами луга, боры-беломошники и открытые пространства тундры, из рыжей шкуры которой, как заскорузлые наросты, проступают валуны, обкипевшие желтым и серым лишайником, – все, вплоть до отражений заброшенных храмов в темной озерной воде и дрожащей лесной тишины, сопутствующей человеку, скользящему в лодке по водам каналов, прорытых когда-то монахами вглубь острова, – все принимает очарованный за чистую монету, думая, что это и есть север.

То ли телевизор приучил нас к этому, Петя? Замки Франции, карнавал в Рио, жизнь мангровых зарослей Борнео и ночной африканской саванны – все стало доступно и сразу обесценилось. И уже не видишь, не можешь понять, что Соловки – это место особое, что Савватий и Зосима не вдруг причалили лодью свою к этим берегам, что здесь прекрасное спрессовано до невероятной плотности, будто эту щепоть Земли Господь монтировал как фильм, из одних лишь чарующих видов, словно специально созданных для созерцания и молитвы. И нет здесь случайного вида, нет постройки, которая бы окнами глядела в пространство зряшно, нет храма, который не красил бы собою горку, островок или тихий морской залив. Конечно, Соловки – это яхонт голубой, за пять веков человеком отполированный до небесной чистоты, и не может быть весь остальной север таков же, хоть, может, в иных местах летними ночами и полыхает небо, как хвост жар-птицы, и так же лишаится камень в тундре.

И вот, ничего этого не умея понять, едва сойдя с теплохода в Архангельске, сразу же в порту я поспешил к расписанию поглядеть: куда бы мне отправиться еще? Ибо после Соловков вопрос казался решенным: север был самым сильным впечатлением в моей жизни – и, значит, сюда мне и надлежало стремиться. Куда в точности, я не знал, но мне понравился рейс теплохода «Юшар» из Архангельска в Нарьян-Мар с заходом на остров Колгуев. Всего сутки шел до острова теплоход, оставляя по борту на материке почти первозданнодикие места. Но я подумал, что остров – не такой уж маленький остров в Баренцевом море – это как раз то, что мне нужно…

Чем хороша мечта? Тем, что сбывается не сразу. Она живет в глубине сердца, согревая его надеждой. Я вернулся в Москву. За суетой я быстро забыл про остров. Но случай уже сделал свое дело: оставалось теперь просто ждать, когда я исполню то, что мне предначертано.


Верь судьбе, Петя, и подкинь дров в печь! Дрова потрескивают, огонь веселыми кудрявыми стружками отлетает от поленьев и гудит в трубе: это сбывается то, чему было суждено.

Поверь, я тянул время, сколько мог. Я попытался бросить репортерство, уехал на Камчатку и завербовался в промысловый рейс матросом-обработчиком. В последний день перед отплытием я сбежал с корабля на берег, испугавшись…

Я убеждал себя, что потрошить рыбу в трюме ржавой плавучей фабрики – совсем не то, что плыть на корабле Лаперуза, и в этом был прав. Но – странное дело – неумение, да, как выяснилось, и нежелание что-либо менять в своей жизни удручающе и гнетуще подействовали на меня. Оказалось, что я ничего не умею, кроме того, что должны уметь журналисты. Иначе говоря, звонить по телефону, добывать новости и комментарии, курить, пить кофе, болтать обо всем с видом человека, которому известно это все или даже чуточку больше и видеть мир раздробленным на клеточки пригодных или непригодных для публикации сюжетов… Я вернулся домой совершенно разбитым. Я не знал, как осуществить свою мечту.

Прошло несколько лет. В моей жизни все разладилось. Я развелся с женой. Я пытался совершенствоваться в ремесле, устроился в самую престижную газету того времени, писал серьезные статьи. Начальство хвалило меня, но мне становилось страшно от собственной серьезности, от языка, который даже на бумаге, казалось, звучит с какими-то нудными старческими интонациями…

Люди, присылавшие отклики на мои статьи, никогда не давали мне меньше сорока лет, а мне было только двадцать семь.

Я понял, что состарился и умираю. Ужас сковал меня.

И вот в одну из ночей, когда мы с приятелем сидели на кухне, спасаясь от страха вином, я принялся рассказывать. Я призвал не отчаиваться: ибо у нас есть еще шанс прожить жизнь по-человечески. Остров. Надо отправиться туда. Надо все это увидеть: гору Паарков, озеро Кривое, речку Гусиную, священные холмы…

Мой друг слушал меня внимательно. Потом поднял отяжелевшие веки и посмотрел мне в глаза:

– Все это фигня. Нет такого острова…

Что было толку спорить? Я раздобыл крупномасштабную карту и разглядел остров своей надежды внимательнее. Он сразу привлек меня завершенностью формы: почти круглый, слегка подмятый с боков, как стершаяся старинная монета. Зелененький: низменность. Действительно, несколько речек, озера, холмы. Странные открытые песчаные участки… Все, что нужно для маленькой модели мира.

На юге и на востоке, подобно двум слабым клешням, с моря остров прикрывают длинные песчаные косы – Плоские Кошки. На южной Кошке обозначена изба – промысловая, что ли? Вдруг страшно захотелось очутиться там, в этой избе, между землей и небом, когда вокруг ничего не видать, кроме сурового моря, и ничего не слыхать, кроме криков птиц… Мне хотелось забиться туда и оставаться там неделю, месяц… Сжаться. «Умереть от себя».

Мне хотелось убежать туда навсегда – тогда как надо было всего-навсего поехать. Ты не поверишь, но прежде, чем это произошло, прошло еще два года. Кто после этого скажет, что Одиссей, девять лет проведший в плену своей нерешительности у нимфы Калипсо, не родственник нам по духу сомнений?

Мне хотелось отправиться на остров с кем-нибудь, и казалось, что я легко найду себе попутчика. Действительно, большинство знакомых с восторгом реагировали на предложение поучаствовать в настоящей северной одиссее. Вопросы начинались потом: а что мы увидим? Что там есть? Можно сделать фильм? Фоторепортаж? О чем? О чем кроме природы?

Я не знал ответов на эти вопросы. Я очень многого не учел. Не учел, что время путешествий «просто так» закончилось. Поэтому многим затея с островом представлялась сущей бредятиной и пустой тратой времени. Действительно, они не обязаны были думать так же, как я. А тут еще грянул августовский путч и внимание и пишущих, и читающих было всецело поглощено событиями, которые из 1991-го потянулись к 1993-му и дальше. Поэтому все мои попытки отвлечь внимание коллег на какой-то остров только раздражали их.

Кончилось тем, что одна замечательная журналистка, с которой я вместе работал в «Литературке», выслушав одну из подобных жалоб, беспощадно усмехнувшись, сказала:

– Ты так долго болтаешь о своем острове, что, пожалуй никогда на него не попадешь…

В этот момент я прозрел. Было начало августа 1992 года.

Я позвонил в Архангельск и узнал, что теплоходная линия Архангельск – Нарьян-Мар упразднена. Билетов на самолет до Нарьян-Мара, как назло, не было. Еще был вариант на поезде – до города Печора, а оттуда до Нарьян-Мара на теплоходе вниз по реке – самой древней дорогой, которой шли когда-то на север первопроходцы…

Я купил билет и отправился. Один. Без подготовки – что потом сказалось, конечно. Так, у меня был с собой немецкий молотый кофе «Аlvorada», на деле оказавшийся грязным, пережженным, ни на что не годным порошком, и сигареты «Gitanes» без фильтра – в этом смысле я был экипирован ничуть не хуже супермена из рекламного ролика сигарет «Кэмел». Но вот зимнюю куртку я с собою не взял, думая, что отделаюсь толстым свитером и штормовкой…

Понимаешь, все это глупо, но я почувствовал, что… Что в другой раз может быть и не решусь и так и останусь навсегда высококвалифицированным сплетником прогресса. Я никогда не совершу своего путешествия, никогда не скажу своего слова и даже не узнаю, какое оно…

Знаешь ли ты, что значит сказать свое слово, Петя?

Петя!

Да ты, друг мой, никак, давно спишь?!

Спи. Я добыл этот остров. Добыл один, и теперь вот, как хлеб, разделяю его с тобой, дарю тебе – с бурыми глинистыми отмелями, словно дно первобытной Земли выступающими из моря в отлив, с бесчисленными стадами гусей, с его реками и ручьями, прошлогодним снегом и ложбинками между сопок, голубыми от незабудок, со всеми восторгами, которые способен вдохнуть он в душу, и со смертельной усталостью, которая подступает и окутывает, словно тьма, хотя летом здесь не бывает ночи. Ты спишь – и, значит, принимаешь дар. Отныне остров станет частью твоей судьбы, может быть даже – кольцом, связующим тяжелую гроздь ключей от разных дверей в разных концах этого мира…

Петр

Друг мой Петр, мой верный попутчик! Тебе пристало бы знать, как ты возник в этом странном сцеплении обстоятельств, как ты стал частью замысла: не моего только, нет – а того замысла, частью которого стали мы оба, для выполнения которого мы и встретились. Теперь, когда столько лет прошло, я понимаю, что ничто, даже промедление мое, не было напрасным. В промедлении время испытывало мою решимость. Время растило мне спутника.

В том, что им оказался именно ты, сын моего друга, географа Миши Глазова, нет, возможно, ничего странного. Не совсем ясно только то, как именно обстоятельства предопределили наш выбор, делая его необходимым, то, как из всей массы возможностей оказалась действительно возможной только одна, да и то не та, что ты, то есть я, имел в виду в первую очередь. Да и ты, полагаю, не дал бы и пары дохлых навозных жуков за то, что именно я окажусь твоим первым экспедиционным, с позволения сказать, начальником.

Прости меня, дружище, но ничего не поделаешь: когда мы познакомились, тебе было лет девять, мне, соответственно, на семнадцать больше. Разница довольно большая, чтобы возникло ложное представление о непреодолимой дистанции, разделяющей нас. Где это было? Вспоминается почему-то Валдай, старый, довоенный еще кордон лесничего, обжитый Мишей: дом, крепкий бревенчатый сарай и баня, наполовину спрятавшаяся в траве, могучие ели, вплотную подступающие к дому, обрывистый берег и ступеньки, сбегающие прямо к речке с чистым песчаным дном и ледяной прозрачной водой…

Да, пожалуй, мы и встретились впервые на Валдае, в доме твоего отца и, соответственно, в его мире, мире твоего детства, мире рода. Рисунки бабушки (твоей) карандашом: глухарь, запрокинувший голову на ветке сосны, в сумраке глухого бора в предрассветный час; ком света, нарастающий за темным рядном леса; ком, еще не округлившийся, не сгустившийся в солнце, но уже переставший быть рассеянной рассветной пеленой… Прекрасный рисунок! А вот другой: волк, издали глядящий на кордон. Сумерки. Одно окошко освещено: там, верно, рядом горит на столе керосиновая лампа. Электричества на кордоне не было и когда подступала ночь, зажигали керосиновые лампы и в доме разливался чудный, теплый, золотистый свет, длинные тени скользили по стенам, по складкам одежды, пропахшей лесом, потом, дымом, по книжным полкам со справочниками, стопками карт и полудюжиной любимых книг, из которых я запомнил только «Песчаное графство»; на столе микроскоп, весы в футляре… От лампы особым шиком считалось прикуривать, я помню. Курили в печку, глядя на расплавленные алые уголья с пробегающими по жару голубыми огнями…

Еще рисунок: те самые ступени, обрывающиеся к воде, к прекрасной лесной речке с перекатами и омутами, в которых стояла быстрая серебристая плотва с красной крапинкой в глазу; лучи света, пронизывающие толщу воды до самого дна, до мелких разноцветных камешков, поверх которых ложились узорчатые тени тяжелых еловых лап, листьев рябины и дрожащая кисея берез…

О, я вспоминаю! Мы ныряли.

Мы спустились на берег к омуту. Я знал, что мне надо, не выдав своей робости, смело броситься в ледяную воду, потому что ты был сыном своего отца, Петька, и ты тоже проверял, как мальчишка проверял – кто чего стоит. Я всегда любил очищающие лесные ванны, но именно как ванны, как мгновенное погружение в холодную воду, кипящую пузырьками захваченного с поверхности воздуха, но когда ты вынырнул рядом и, едва разлепив мокрые ресницы, спросил: «ну, а до того бревна ты донырнешь?» – приглашая и дальше резвиться в этом ледяном потоке – я поспешил воспользоваться своим правом взрослого быть вечно занятым и, сославшись на дела, выскочил на берег, ловя на себе твой слегка насмешливый взгляд…

Да, мы были взрослыми, мы познали проклятье сизифова труда, не совершив ни подвигов, ни злодеяний Сизифа: тупо, не размышляя, катить и катить в гору камень жизни. Ты же целиком принадлежал еще волшебному миру детства: миру реки, вод ее, янтарных пятен света, серебристых рыбок в тени под берегом… Ты знал исток: озеро, старый, еще монахами построенный шлюз, лебедку, массивные шестерни, похожие на примитивный часовой механизм, щель слива внизу… Ты, верно, думал иногда, что будет, если лебедкой поднять дубовый затвор шлюза и пустить в лес вал озерной воды? Признайся, думал; я и сам мечтал иногда услышать, как задрожит и загудит лес, когда вода устремится в него, срезая узоры береговой линии, кропотливо выкроенные медленным течением… Но что стало бы с миром? Ты не знал; ты знал начало, но не знал конца. Не так ли и все мы? Ну, конечно… Только притворяемся, что знаем что-то наверняка, почему-то боясь сознаться, что все так же неясно, как в те годы, когда детьми мы завороженно озирались вокруг. Великая тайна детства… И какая благородная оправа ей: эта река и лес, полный храмового величия древесных колонн и великолепия мхов; полный извечного прибойного шума, запахов, птичьих трелей и прочих пугливых звуков, которыми выдает себя тайная жизнь леса – колючим шорохом белки в вершине отяжелевшей от шишек ели; легким шагом поднявшегося с лежки потревоженного лося; отдаленной дробью дятла или тем похожим скорее на тень, чем на звук движением, с которым исчезает в низких береговых зарослях волк, издалека наблюдавший за жизнью людей на кордоне…

Где было твое убежище в этом лесу, твой любимый угол, который есть у каждого мальчишки? Я не знал. Однажды на горячей, пахнущей муравьями песчаной обочине лесной дороги ты показал мне, как охотится муравьиный лев: странная невидимая тварь, зарывшаяся в песок на дне неглубокой воронки. Я увидел большого красного муравья, с хвоинкой во рту случайно оказавшегося на краю этой невинной с виду лунки, и тут дно ее задрожало, как будто там открылся крошечный вулканчик и в муравья ударила струйка песчинок, вместе с которыми он покатился на дно. Он хотел было бежать, но не тут-то было: песчинки упрямо брызгали в него, скатывались вниз, вместе с собою и его увлекая все ближе к центру воронки, откуда вдруг – буквально на миг – высунулось огромное, по сравнению с муравьем, существо песочного цвета, схватило муравья массивными челюстями и вместе с ним снова ушло под землю…

Я был поражен. Ты – очень доволен этим. Я вспомнил, как мальчишкой сам радовался, когда мои секреты… даже трудно объяснить: они действовали на взрослых так, словно те никогда не бывали детьми… И я не мог, разумеется, поверить тогда, что сам позабуду большую часть неописуемых знаний детства, которыми владел безраздельно…

Когда я впервые на свой страх и риск отправился на Остров, тебе исполнилось четырнадцать. Следовательно, если я буду рассказывать о своих приключениях, то ты вспоминай то лето, когда ты жил один в старом отцовском доме: жил долго, вечность, месяц (приехав случайно с Мишкой, мы обнаружили следы колоссального, немыслимого труда, неподсильного взрослому человеку, поскольку тот все же подвержен чувствам усталости или сибаритства: дом был весь перелицован изнутри, на залитом солнцем подоконнике лежали молоток, несколько выпрямленных гвоздей и клещи). Случайно мы приехали, случайно я запомнил эти предметы, обмен приветствиями, тебя – почему-то в зарослях крапивы, глядящего из-под козырька армейской шапки из полинялого х/б настороженно и, пожалуй, слишком красноречиво: «зачем, зачем вы приехали?»

В то лето мы не были нужны друг другу. Уж мы-то, во всяком случае, тебе не были нужны. Страннейший возраст, 14 лет: вчерашний ребенок вдруг понимает, что стоит на самом пороге взрослого мира. Более того, внутри себя он убежден, что уже взрослый, но не уверен, что другие поверят в это: может подвести ужасный, трескающийся, лающий голос, недостаточно развитая мускулатура, а главное свежая память других о том, что он (ты) совсем еще недавно был ребенком. Ничто так не ранит в это время, как напоминание о том, что кто-то помнит тебя «вот таким».

А мы как раз были из их числа.

Нам хватило ума разойтись параллельными курсами; ты жил как жил, утром купался, варил гречневую кашу, ел, потом брал молоток… Молоток стучал не переставая, словно ты не строил, а сокрушал, сокрушал стены, укрывающие тебя от взрослости, огромностью своего труда пытаясь заставить других – отца, брата, друзей отца – считаться с собой. И считаться на равных. Может быть, тогда это в полной мере и не удалось тебе, но я, во всяком случае, запомнил странность и молчаливый драматизм превращений, которые совершались с тобою: уже не мальчиком, еще не юношей… Большим молчаливым мальчиком, столь мало похожим на того, что я знал когда-то… Вечером ты шел к старику. Старик перебирал сети, корявыми пальцами сухую прилипшую чешую выбирал, черную траву озерную, иногда засохшую рыбку, блестящую, как блесна. Зеленый закат тускнел, когда его «кутька», лодка, выдолбленная из осинового ствола, из прибрежной тени выныривала на зеркальную гладь озера: старик рыбак был, с весны начинал томиться, перебирать, словно парчу, сети, старые чинить, новые плести, позвякивать кольцами, причитать: «отпустите дедку в море…» Рассказчик был великий, актер, сказочник, балагур. Ты все с ним был в то лето, нас сторонясь, сторонясь даже сверстников, жадно пил его мудрость. Впервые тогда я позавидовал тебе: и этой особой близости старику, и характеру, который схватывался и твердел на глазах благодаря незримому присутствию отца. Я взрослел без отца: неумело, бездарно. Отец дал мне силы, но не научил распоряжаться ими. Чтобы научиться упорству – обычному мужскому упертому упорству – у меня ушли годы, а у тебя одно лето: когда ты жил на кордоне один, жил, просто копируя отца, которого, за исключением тех двух дней, и рядом-то не было…

Вот эту-то упертость я и вспомнил через пару лет, когда стал собираться на Колгуев вторично и обнаружил, что ни один человек из всех, кто когда-либо, увлеченный моими рассказами, выражал страстное желание отправиться со мной на Север, никуда не поедет. Я предвидел это и никого не винил: восхищение было искренним, и слова не были лживыми, просто прошло слишком много времени… У людей накопились дела… Но вот предательство одного моего приятеля, практикующего нарколога и злостного авантюриста, едва не надломило меня, поскольку на него я, признаться, рассчитывал. Я в принципе пробил свой план в редакции «Огонька», убедил редактора, что мне необходим компаньон, которому редакция выдаст командировочное удостоверение и выпишет деньги наравне со мной. Недоставало малости: редакции – денег, которые зависли где-то на полпути от банка к редакционной бухгалтерии, мне – компаньона, которого я мог бы представить в подтверждение серьезности своих притязаний. В этой ситуации возня вокруг экспедиции (закупка кое-какого снаряжения, фотопленки, хотя бы нескольких банок консервов) могла бы, по законам симпатической магии, сдвинуть дело с мертвой точки: что бы там не говорили, всякое дело любит возню вокруг себя и посему возня, по-моему, совершенно обязательна для успеха. В этот решительный момент я позвонил своему приятелю, чтоб он хоть очистил как следует спирт, который мы повезем с собой, но он вдруг сделал вид, что никакого разговора у нас не было:

– Какой Колгуев?! Я в Германию еду…

Особенно поразило зазвеневшее в голосе внезапное раздражение. Когда я повесил трубку, меня всего трясло. Ну, конечно, конечно… В Германию, так в Германию… Хотя никто никому не обязан… Остров – моя личная проблема и мне не навязать ее другим. А что до изъявления намерений, то надо же мне было быть таким простаком, чтобы поверить словам, сорвавшимся с языка в минуту увлечения…

Мне снова предстояло отправляться на остров одному. Не то, чтобы это так уж пугало меня, просто один я не мог совершить то, что сам же и придумал. Одного себя мне было мало: без попутчика ничего не клеилось, не клеился, с самого начала, образ экспедиции. Экспедиция из одного человека? Звучит одновременно и ущербно, и претенциозно. В конце концов, экспедиция – это тоже своего рода театр, в котором одному не справиться с необходимыми ролями.

Кто будет вторым?

Второго не было.

Не знаю, почему в эти дни я опять оказался у вас на Валдае. Ты был здесь. Я встретился с красивым, сильным шестнадцатилетним парнем, совершенно самостоятельным, выросшим в семье, где съездить в экспедицию было делом чести… Меня всегда поражало, что старший Глазов в свои четырнадцать лет два месяца проплавал юнгой на мэрээске[3] Кандалакшского заповедника по Белому морю: не то даже поражало, что мальчишка-семиклассник два месяца делил со взрослыми все возможные испытания похода, а то, что родители отпустили. Все-таки Кольский полуостров не Крым, как его ни крути… Твоя бабушка, Петр, эта статная молодая женщина на старой фотографии стоящая с букетом ромашек в руках и белым венком на голове, была безрассудно, прекрасно смела… Так же смела, как твоя мать, Петя…

Вывод напрашивался сам собой, но, видно, что-то еще должно было довернуться в моей голове, чтобы все встало на свои места. Ты можешь не поверить, но это произошло, когда мы с тобой на мотоблоке возили навоз из бывшей совхозной ямы, расхищая. Ширь неба, рериховские облака, похожие на воздушные крепости, изумрудные холмы, свежий, вытрезвляющий запах слежавшегося, темного, перемешанного с соломой навоза – все это невольно придало нашему делу какой-то богатырский размах и своего рода азарт, наваждение скарабея, священного жука древних египтян, из вечности в вечность перекатывающего шарик навоза, как солнце по небу; шар расплавленного золота, огня, света… Не камень, заметь, не проклятый камень Сизифа, а шар целесообразного усилия, шар плодородия и надежд! Миф о Сизифе, проникнутый индивидуализмом и болью титанического страдания, не мог зародиться в Древнем Египте, хотя кому бы, казалось, как не строителям пирамид, знать о бесконечности человеческого усилия, питающего жизнь в ее восхождении к смерти? Но разве усилие – наказание? Это доля. Усилие скарабея бездумно и легко. Оно бесконечно и священно: покуда навозный жук катит в норку шарик навоза, солнце будет катиться по небесному своду, проливая свое золото на землю…

Пару раз, наметав в прицеп чуть больше навоза, чем было по силам увезти нашему тракторишке, мы начинали буксовать на горке, после дождика склизкой от жидкой грязи: колеса беспомощно проскальзывали и тут нам приходилось спрыгивать и с двух сторон изо всех сил толкать и прицеп и тракторок, чтобы не дать им сползти в придорожную канаву. Определенно, был какой-то восторг в этом необыкновенном напряжении сил, в попытке одолеть силу земного тяготения:

– И-и-рраз! И-и-рраз!!

Колеса мотоблока цепляются за крошечный отрог гравия, просыпанного на дороге, и тракторишко, истошно ревя своим двухтактным движком, начинает упрямо, как жук, карабкаться по нему наверх… Вдруг, взглянув на тебя, я все понимаю. Понимаю, что зря и глупо дергался, ища себе попутчика – ибо лучшего мне не найти. Ибо поистине счастлива экспедиция, в составе которой есть если не пятнадцатилетний, то хотя бы шестнадцатилетний капитан! И как прекрасны роли, задаваемые этим возрастным раскладом!

Мне нужен был друг, чтобы осуществить свою экспедицию; а тебе нужна была экспедиция, ибо человеку по фамилии Глазов после десятого класса полагалось бы уже поучаствовать в чем-нибудь таком. Тем более, что отец в то лето уходил в трансарктический рейс на «Академике Федорове», а брат отправлялся по гранту гумбольдтского университета на Командоры. Тебе надо было чем-то крыть. Вот и думай после этого, что толкали мы в гору: прицеп с навозом или собственные тупые мозги, которые необходимо было сдвинуть с мертвой точки. Ты был единственным надежным попутчиком, а я, именно я лично, стоящий перед тобою в перепачканных навозом сапогах – единственной «экспедицией», к которой ты мог бы примкнуть. Вот так мы и встретились, так и сравнялись с тобою, друг. Друг – это всегда возможность удвоить силы там, где собственных сил не хватает. Друг – это тот, кто готов разделить с тобою твое призвание. Друг – это дополнительный цилиндр в моторе. Это надежда.

Когда я объявил в редакции, что нашел себе спутника, которым будет шестнадцатилетний капитан Петр, главный редактор «Огонька», добродушно улыбнувшись, на всякий, как мне показалось, случай, спросил:

– А ему уже исполнилось шестнадцать?

Я подумал, что он опасается трудностей с оформлением документов и заверил редактора, что все в порядке, паспорт Петр недавно получил.

– Я не подпишу ему командировку.

Тихий, спокойный голос. Узкое лицо с полоской тонких губ, хладнокровное, почти бесстрастное, глаза до поры опущены, чтобы вдруг в упор пронзить меня ледяным холодом, не оставляющим сомнений в том, что этот человек прекрасно понимает, о чем говорит. Я чувствую, что попал в засаду. Это очень осторожный человек. Осторожный, как контрразведчик. Его осторожность безгранична и способна разрушить все мои планы, ибо то, что я читаю в его глазах, есть приговор: редакция не должна быть никаким боком причастна к этой затее, если она обернется какой-нибудь неприятностью…

То есть, если мы, к примеру, погибнем. Ведь такое возможно? Возможно. Разобьется вертолет, лодка опрокинется на переправе, какой-нибудь заблудившийся белый медведь случайно выйдет на нас… Меня и самого в иное время бросило бы в жар от этих гипотетических опасностей, но у меня было слишком мало времени: нужно было найти слова, способные немедленно и радикально успокоить главного редактора.

– Я говорил с его отцом… Он готов написать письменное заявление, что даже в самом крайнем случае не будет иметь к редакции никаких претензий…

Это успокоило редактора. Холодный огонь в его глазах погас, веки опустились:

– Я не подпишу ему командировку.

Точка.

Вечером я позвонил в Нарьян-Мар друзьям. Сказал что дело опять зависло и, похоже, приеду я все-таки один. Совершенно случайно выяснилось, что Колгуев почему-то перестал быть режимной территорией. Значит, Петьке не надо оформлять пропуск в погранзону. А значит, не обязательно и выписывать командировку. Паспорт, чтобы купить авиабилет, у него был, а у меня были кое-какие деньги на дорогу. Так что остановить нас ничто не могло.


Женщина, которую я оставлял с последними двумя сотнями долларов, была моей возлюбленной и матерью моего ребенка – пойми это, Петр и оцени глубину ее мудрости: она тоже могла бы думать о «неприятностях», которые могут случиться со мной, а затем и с нею, но она думала о счастье, что ждет нас по ту сторону похода, о силе и сокровищах, которые я принесу оттуда. Она верила в меня.

Когда-нибудь я расскажу тебе про нее и тогда открою, Петя, за чем мы, в действительности, ходили. Мы оказались очень разными людьми с тобой. Это было ясно изначально, но со временем у нас появилась возможность приглядеться друг к другу внимательнее. И я не разочаровался в тебе. И ни разу не пожалел, что ты, а не приятель-авантюрист оказался со мною. Ты был силен и вынослив. Ты ни разу не попрекнул меня, что я вовлек тебя в бессмысленное предприятие. Больше того, я знал, что тебе интересно: это было важнее всего. И еще я всегда знал, что ты рядом. Знал, что если мне станет совсем хреново, я не скажу тебе, но ты будешь рядом.

А это было немаловажно после первого похода.

Потому что путешествование в одиночку мне не то, чтобы не понравилось… Просто, оно оказалось гораздо более трудным и беспощадным делом, чем я мог представить себе. И потом, оно слишком еще походило на бегство…

– На что? – спрашиваешь ты насмешливо, как всегда, когда до конца не понимаешь.

– На бегство, на бегство…

Подожди, я как-нибудь расскажу тебе… А пока что хочешь знать, за что я всю жизнь буду благодарен тебе?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7