Егорышев вышел из буфета и предстал перед учителем.
— Вы к нам? — спросил парень с хохолком. — Ну, ладно, после поговорим… Поможешь мне ящики втащить?
Он сразу, легко и бесцеремонно стал называть Егорышева на «ты», и это очень Егорышеву понравилось. Они подошли к вертолету, возле которого высилась гора ящиков, свертков и пакетов.
— Я туда заберусь, а ты будешь мне подавать, так мы живо управимся! — сказал Юра Томашевич и влез в черное брюхо вертолета. Летчик в кожаной куртке высунулся из окна, помахал ему рукой и сказал:
— Ну-ка, увеличь обороты, солнце высоко. Солнце действительно стояло высоко. Оно висело над розовато-зелеными сопками, над белым, праздничным городом и заливало землю ярким, яичным светом.
Егорышев взял сразу два ящика и протянул учителю. Тот с уважением сказал:
— Ого! — и прищелкнул языком.
Егорышев соскучился по физической работе и трудился с веселой яростью. Через несколько минут он навалил груду ящиков и мешков на полу кабины возле двери и крикнул:
— Давай, давай!
Томашевич просунул между ящиками потное, красное лицо и жалобно ответил:
— Погоди, имей же совесть! Летчик посоветовал Егорышеву:
— Поступай к нам на работу. У нас бригадир грузчиков запил. А ты небось тоже пьешь?
— Дня не могу прожить, — ответил Егорышев. — Коньяк с шампанским. Называется «Черная пяточка». Слыхал?
— Не слыхал, — с уважением ответил летчик. Он включил двигатель, Егорышев влез в кабину.
Через несколько секунд вертолет повис над землей.
— Садись к окну, — сказал Егорышеву учитель. — В первый раз летишь? Красиво!
Действительно, было очень красиво. Вертолет, наклонившись носом вниз, как будто обнюхивая землю, плыл над горной цепью, которая становилась все выше и выше. Горы дремали, подставляя солнцу голые, морщинистые бока. В узких ущельях прятались фиолетовые тени. Игрушечные елочки и сосенки хлопотливо карабкались на крутые склоны. Пейзаж все время изменялся. Горы обступили вертолет со всех сторон. Тени сделались чернее, елочки и сосенки уменьшились, отстали. Они были не в силах вскарабкаться на такую кручу.
Егорышев протер ладонью вспотевшее стекло.
— Ты давно здесь работаешь? — спросил он учителя.
— Уже три года. А ты откуда?
— Из Москвы.
— Неужели из Москвы? — обрадовался Томашевич. — Ну, это сила! Я там институт кончал. Имени Потемкина. Слыхал?
— Слыхал. Значит, земляк?
— Нет, я из Новосибирска. Просто учился в Москве. Жил в общежитии на Пироговке. Знаешь Пироговку?
— Знаю.
— Ну, как там Москва?
— Скучаешь небось? — спросил Егорышев.
— Я что, я сибиряк. Галка скучает. Жена. Она у меня москвичка.
— С собой привез?
— Почему привез? Нас вместе сюда направили по распределению.
— Значит, поженились и в путь? — сказал Егорышев и вспомнил молодоженов, ехавших с ним в поезде.
— Нет, у нас не так было, у нас прямо как в кино получилось! — с удовольствием ответил Томашевич. — Она меня вовсе не любила, а любила другого парня, тоже из нашего института. Его оставили в Москве, а ей пришлось уехать сюда. Он обещал через год ее забрать. Они договорились пожениться, у них уже все слажено было.
— Ну и что? — спросил Егорышев.
— Я когда узнал, что Галка одна едет, тоже сюда попросился. Нравилась она мне давно, с первого курса. Галка знала, конечно, что я к ней неравнодушен, только она надо мной смеялась. Я ее раздражал. Вообще, откровенно говоря, она меня терпеть не могла.
— И ты все-таки поехал?
— Поехал.
— Надо же! — сказал Егорышев. — А потом что было? Жених, наверно, ее обманул, да? И она с горя за тебя вышла?
— Еще чего! — ответил Юра Томашевич. — Кому это надо, с горя? Я бы и сам не женился. Нет, все было не так. Жених за ней прилетел весной, как было условлено, но только он уже опоздал. Отказалась она с ним ехать.
— Не может быть, — сказал Егорышев. — Как же это?
— А вот так. Она сперва даже чемодан собрала, а потом зашла ко мне попрощаться, разревелась и осталась.
— Непонятно что-то.
— За зиму натерпелись мы вместе всякого, чуть в тайге не заблудились, бежать собрались на пару, потом нас медвежьим жиром угощали…
— Как медвежьим жиром? — спросил Егорышев.
— А ты заходи к нам вечерком, мы тебе все расскажем, — ответил Юра Томашевич и тряхнул своим желтым хохолком. — Мы тебя чаем напоим и покрепче чего-нибудь нальем, Москву вспомним. Придешь?
— Не знаю, как все будет, — сказал Егорышев.
Вертолет тряхнуло. Егорышев схватился за кресло и выглянул в окно. Земля быстро приближалась. Внизу, на маленькой круглой площадке, посреди аккуратных красных крыш стояли люди и, задрав головы, махали руками. Потом они разбежались, и вертолет мягко опустился в траву.
Томашевич распахнул дверь и спрыгнул. Егорышев увидел, как молодая женщина в синем жакете бросилась к учителю. Она бежала к нему по полю, путаясь стройными ногами в высокой траве, а он спокойно стоял и ждал ее. Женщина обняла учителя и, не стыдясь, стала жадно целовать его в губы, в глаза, в нос, приговаривая:
— Соскучилась, не могу! Бессовестный! Ни одного звонка!
У Егорышева вдруг защипало в горле, и он подумал, что, конечно, не с горя вышла за Томашевича москвичка Галка, и еще подумал Егорышев, что обязательно зайдет к ним и тогда, возможно, что-нибудь поймет, потому что сейчас он ничего не понимает в этой странной и романтической истории.
Вертолет стоял посреди небольшой круглой долины, со всех сторон окруженной мохнатыми сопками. По мокрым камням, шипя и брызгаясь пеной, несся бурный поток. Это была Унга, но она ничего общего не имела с той могучей, величавой рекой, которую Егорышев видел в Улуг-Хеме. Поток яростно клокотал, стремясь вырваться из узкого ложа, перекатывал огромные валуны, и долина была наполнена грозным, глухим гулом, напоминающим отдаленные раскаты грома.
Посадочная площадка находилась на краю небольшого поселка, состоящего из одинаковых новеньких деревянных домиков. Между домами не спеша разгуливали олени, собаки и дети.
— Так ты заходи к нам, — сказал Егорышеву Томашевич, после того как он помог разгрузить ящики и пакеты.
Егорышев ответил, что зайдет, и отправился в правление колхоза. В добротном доме из толстых бревен за письменным столом сидел плотный мужчина небольшого роста и неопределенного возраста. На скуластом безбородом лице чернели узкие спокойные глаза.
— Здравствуйте, — сказал Егорышев. — Вы председатель колхоза?
— Я, — ответил мужчина и, встав, протянул руку.—Будем знакомы. Меня зовут Мангульби. А тебя?
Снова Егорышева бесцеремонно назвали на «ты», и снова ему это понравилось.
— Меня зовут Степан, — ответил Егорышев. — Я приехал из Москвы, чтобы встретиться с одним человеком. С геологом Матвеем Строгановым. Он сейчас здесь?
— Он прилетел неделю назад, — сказал Мангульби. — Заседлал коня, поехал в тайгу, скоро вернется, тогда его увидишь.
— А когда он вернется?
— Должен завтра вернуться, — подумав, ответил председатель. — Продуктов взял на пять дней, обещал лекцию прочесть. Утром приедет.
— Что он делает там, в тайге? — спросил Егорышев.
— Рисует. Матвей хорошо рисует. Смотри, пожалуйста.
На стене висела картина, но в комнате было сумрачно, и Егорышев не смог ее разглядеть.
— Далеко поехал Матвей? — спросил он.
— В Синее ущелье. Он каждый раз туда ездит. Уже пять дней прошло, скоро вернется. Ты ступай отдохни. У меня дома будешь отдыхать. Посмотри в окно, видишь, стоит дом? Туда иди, тебя хозяйка за стол посадит, обедом покормит.
— Я потом к вам зайду, — ответил Егорышев. — Меня учитель пригласил.
— Очень хороший человек учитель, — серьезно сказал Мангульби. — И жена его тоже очень хорошая женщина. Иди к ним.
Школа стояла в центре поселка, возле нее играли ребятишки. Юра и Галя занимались заготовкой дров. Они пилили огромное полено, положив его на козлы.
— Ты нажимай, а не филонь! — услышал Егорышев издали голос Юры Томашевича. — Хочешь за мой счет проехаться?
— Молчал бы уж, лодырь несчастный, — ответила Галя. — Тоже мне лесоруб!
— Давайте я помогу, — сказал Егорышев.
— Познакомься, Галка, — сказал Томашевич, бросив пилу. — Это тот самый цирковой борец, про которого я тебе говорил.
— Вовсе я не цирковой борец, — удивился Егорышев.
— Ну и напрасно, — сказал Юра. — С твоими данными я бы лично обязательно стал цирковым борцом.
Галя улыбалась. Егорышев нашел, что она довольно мила, хотя и красивой ее назвать никак нельзя. У нее был чересчур большой рот, и когда она улыбалась, открывались все зубы. Но зато глаза сияли на ее круглом веснушчатом лице так добродушно и приветливо, что хотелось сразу им довериться.
— Очень хорошо, что вы пришли, — сказала она, — сейчас будем обедать.
От обеда Егорышев не отказался. Не отказался и от рюмочки водки, которую поднес ему Юра, предложив выпить за Москву и за москвичей. Они выпили за Москву и москвичей, потом за здоровье родителей, потом за мир во всем мире.
— Хватит! — строго сказала Галя и убрала бутылку под стол. — А то сейчас будете пить за тех, кто в море, и за хорошее отношение к женщине, я уж знаю.
— Конечно, за это пить не стоит! — ответил Юра и подмигнул Егорышеву. — К женщинам нельзя хорошо относиться. Они очень коварные.
Галя хлопнула его кулаком по спине, и он радостно захохотал. Потом они стали наперебой рассказывать Егорышеву о своей работе, в которую одинаково были влюблены.
— Представляете, приехали мы, а на нас все косятся. Слишком молодые. Куда, дескать, им детей учить, самих еще учить нужно, — говорила Галя, ласково глядя на Егорышева, слегка разомлевшего от сытной пищи и выпитой водки. — Детей не хотели в школу посылать, потом Мангульби велел — прислали. И вот первый урок. Посоветоваться не с кем. С Юркой мы тогда не разговаривали…
— Почему? — спросил Егорышев. Галя с улыбкой взглянула на мужа.
— Валяй! — разрешил тот, и она с улыбкой объяснила:
— Злилась я на Юрку за то, что он сюда приехал. Мы с ним еще в институте ругались. В общем, вошла я в класс и обмерла. Ребятишки грязные, немытые, нечесаные, сидят не на партах, а на полу, и по-русски никто ни слова. А я по-торжинскому не понимаю. Так сорок пять минут и просидели молча… Звонок прозвенел, я в учительскую и — ну реветь. Юрка подошел и говорит: «Плохо? И у меня плохо. Раздеваться не желают!» Он, понимаете, с другой группой хотел физкультурой заняться. «Надо язык изучать, иначе нам каюк!» — говорит Юрка. И стали мы с ним изучать язык. На пушную факторию ходили к товароведу, он русский, тридцать лет тут прожил.
— Короче, старались мы изо всех сил, — задумчиво сказал Юра. — Кое-как научились с ребятишками объясняться, они нас уже слушаться стали, вдруг — бац! Приходит Мангульби и говорит: «Не хотят колхозники, чтобы вы оставались, жалуются на вас: что за люди, говорят, белку, соболя бить не умеют, на промысел с нами не ходят, даже сами обед не варят, в столовой берут, ружье в руках держать не умеют, чему наши дети от них научатся?»
— И вы стали ходить на промысел? — спросил Егорышев, у которого сон как рукой сняло.
— Что делать? Выучились стрелять и стали ходить, — улыбнулась Галя. — Юрка первый выучился, у него это хорошо пошло, всех ворон на Унге перестрелял, а мне никак не давалось. Он за мной на рассвете приходил, и мы с ним за поселком упражнялись. И Алка с нами.
— Алка — это фельдшер здешний,—объяснил учитель. — Тоже молодая. Ей, как и нам, не верили, на роды не звали, в больницу не ходили.
— А рожали тут женщины в ужасных условиях, прямо как в каменном веке, — сказала Галя, — роженицу переносили из дома в чум, ноги растягивали веревками, и в таком положении она рожала, а соседи — мужчины, женщины, дети — стояли вокруг, курили и ждали… Конечно, это раньше так было, мы уже не застали, но все же лечились торжинцы неохотно, Алку не слушались, она из Тайшета сюда приехала, в Братске ей скучно показалось.
— Она из Братска сбежала, а мы отсюда сбежать хотели, — весело сказал Юра. — Зимой совсем невмоготу стало, все население поселка отправилось соболя промышлять. Здесь только больные остались. Дети разбежались, шести-семилетние с утра садились на оленей и ехали в ближнюю тайгу капканы ставить. Умора! От горшка два вершка, а олень его слушается, а от нас шарахается. Захандрили мы и задумали уйти в Улуг-Хем проситься, чтобы перевели в другое место.
— Все он врет! — с неудовольствием перебила Галя. — Я одна сбежать решила, он ни при чем. Я по Москве соскучилась, по автомобилям, по театрам, ну, прямо передать невозможно. Вертолеты тогда еще не летали, запаслась я консервами, взяла ружье и отправилась по льду Унги. До Улуг-Хема по реке сто шестьдесят километров. Рассвело, я оглянулась, смотрю — Юрка за мной плетется. «Уйди!» — кричу я ему, а он молчит. Тоже остановился. Я пошла, и он пошел. Так мы вдвоем и отмахали за день километров сорок. Снег плотный был, лыжи хорошо скользили. К ночи набрели на чум. Смотрим: на берегу дымок вьется, поднялись, зашли. На шкурах мальчик лежит голый, черный, дышит с трудом, а рядом женщина в оленьей малице, кипятком его поит, а он пьет. «Что с ним?» — спрашивает Юрка. «Сын это мой, — отвечает женщина. — Мы с ним соболя вместе били, он заболел, мы пошли домой, в поселок, по дороге ему совсем худо стало. Однако, помрет». Спокойно так говорит, безнадежно. «Я вам фельдшера приведу, — сказал Юрка. — Завтра днем мы здесь будем, а учительница вам пока поможет». — «Нет, — качает головой женщина. — Фельдшера не нужно, у нее нет медвежьего жира, нужен медвежий жир. Я бы медвежьим жиром сама парня вылечила, растерла ему грудь, потом он поел бы жиру и не болел больше». Юрка подумал и отвечает: «Ладно, принесем мы тебе медвежьего жиру, ты только скажи, где его взять».
—Я сразу сообразил, что женщина дело говорит, — сказал Томашевич. — Медицина медициной, а народ тоже свои средства имеет. Ответила женщина, что медвежий жир можно достать только у охотников. Кочуют те охотники где-то в районе Синего ущелья, у истоков Унги. Надо туда идти вверх по течению, никуда не сворачивая. «Ну, что, пойдем? — говорю я Галке. — Принесем ей этого медвежьего жиру, или ты в Улуг-Хем торопишься?» Она на меня сверкнула своими глазищами и выскочила из чума как ошпаренная. И пошли мы с ней к Синему ущелью. Идем, ругаемся на чем свет стоит. «Навязался ты на мою шею! — кричит Галка на всю тайгу. — Глаза бы мои тебя не видели!» Ну, и я ей всякие изящные фразы отпускаю.
— Он меня тунеядкой назвал, я даже сперва не сообразила, что это такое, — вставила Галя.
— В колхоз мы не заходили, не хотели крюк делать, — продолжал Юра. — Поселок-то не на самой Унге стоит, а на притоке, Безымянка называется, километров десять в сторону от нашего пути. Мы думали, Синее ущелье близко, а оно оказалось далеко. Сутки идем, вторые идем, уже еле ноги волочим, а вокруг снег, да горы, да сосны. Из-подо льда черная вода хлещет, дымится, как кипяток. Того гляди, оступишься — и каюк! А по берегу не пройдешь, в снегу потонешь. Спальный мешок только у меня был, она свой дома оставила, в первую ночь я ей этот мешок предложил, она не взяла, и просидели мы до рассвета у костра, не спали, а мешок на снегу валялся. Зато на вторую ночь, не сговариваясь, втиснулись оба в этот мешок и уснули как убитые. Правда, Галка вела себя очень плохо, бессовестно прижималась, ерзала и дышала в ухо.
— Вот нахал! — возмущенно перебила Галя, с наслаждением слушавшая рассказ мужа. — Все было совершенно наоборот.
— Добрались до ущелья на четвертые сутки к вечеру, голодные, замерзшие, грязные и оборванные, как лешие. Глядим, на горе костры горят, но чтобы до них дойти, надо Чертову лужу пересечь, а лед тонкий, трещины по нему бегут, и темнота — глаз коли.
— Из скалы там ключ бьет, а чуть пониже Унга разливается, это место и прозвали Чертовой лужей, — объяснила Галя. Она успела прибрать со стола, вымыть посуду и теперь вытирала тарелки полотенцем.
— Ждать утра было невмоготу, я сломал две елочки, одну сам взял, другую Галке дал, и пошли мы через Чертову лужу. Я впереди, она сзади. Через несколько шагов я загудел в трещину, но елочка зацепилась за лед, и Галка меня вытащила. Потом она провалилась. Так мы по очереди ныряли, раз пять, пока, наконец, не выбрались на твердое место, мокрые, одежда сразу заледенела, стала как стеклянная, и поползли на сопку. Галка ползти не хочет, засыпает, пришлось мне раза два ее стукнуть.
— Я упала и заснула, а он меня по щекам нахлестал, — сказала Галя.
— До костров все же не доползли, свалились. Но, к счастью, нас заметили и подобрали. Раздели догола, растерли снегом, потом горячим медвежьим жиром, закутали и заставили съесть еще по тарелке этого самого жира. Противный — ужас! Делать нечего, съели. А утром проснулись — хоть бы что! Только кости ломит. Дали нам охотники ведро медвежьего жира, и отправились мы в обратный путь. На этот раз добрались без приключений.
— Мальчишка-то жив остался? — спросил Егорышев.
— Живой! — ответила Галя. — Сейчас в моем классе учится. В шестом. Способный мальчик. Математикой увлекается.
— Вот с тех пор стали к нам совсем по-другому относиться, — сказал Юра и закурил. — Ну, и с Галкой у нас постепенно наладилось. Раздумала она в Москву ехать, видно, медвежий жир ей понравился.
— Конечно, понравился, а что! — ответила Галя. — Очень полезная вещь!
— И не тянет вас больше в Москву? — спросил Егорышев.
— Тянет, очень даже, — ответила Галя. — Но что же делать? Не для того мы сюда ехали, чтобы обратно возвращаться.
— А для чего? — поинтересовался Егорышев.
— За счастьем, — серьезно ответил Юра.
— Далеко же ваше счастье оказалось.
— За настоящим счастьем всегда далеко ходить приходится, — сказала Галя. — Иной раз бывает: вот оно, рядом лежит, только руку протяни, но взять его не так-то просто, за ним часто совсем в другую сторону идти нужно.
Это вы очень правильно сказали, — тихо ответил Егорышев.
Встав из-за стола, он вышел на улицу. Было холодно. Поселок спал. В черном небе ярко горели белые немигающие звезды.
9
На другой день Строганов не приехал. Не приехал он и через два дня и через три.
— Странно, — сказала Галя, — у него же продуктов совсем не осталось. И лекцию в воскресенье он обещал прочесть. Не случилось ли с ним чего-нибудь?
— С кем? Со Строгановым? Ерунда! — ответил Юра. — Это такой человек! С ним ничего не может случиться.
Егорышев бродил по поселку и знакомился с чужой жизнью. Колхоз имени Первого мая был организован лет двадцать назад. Этот горный район тогда, как и сейчас, был мало населен. Торжинцы жили родовым строем, ютились в темных, грязных и холодных чумах вместе с собаками, не знали, как выглядит корова. Ездили на оленях, одевались в оленьи шкуры, питались олениной.
Когда над Торжей пролетал Герман Титов на своем космическом корабле, колхозники, столпившиеся возле правления, смотрели в небо и обсуждали, имеется ли жизнь на Марсе. Сами они жили в удобных домах, слушали радио и читали газеты. Временами в домах им казалось слишком жарко, и они ненадолго переселялись в чумы. О родовом строе они забыли, учили детей в школе, но молодой девушке, прежде чем выйти замуж, полагалось родить ребенка, иначе никто ее не брал. Она должна была сперва показать, какая она мать и стоит ли на ней жениться… Мангульби, окончивший сельскохозяйственный техникум в Улуг-Хеме, ежегодно первого убитого соболя собственноручно приносил в жертву — торжественно сжигал на костре.
Торжинцы относились к этому обычаю очень серьезно, хотя сами в общем не знали, кому именно приносят жертву.
Такие контрасты удивляли Егорышева. Ему казалось странным, что из мчащегося над Землею космического корабля можно увидеть чумы и соболя, которого жгут на костре во имя неведомого бога. Галя и Юра не удивлялись.
— Это все даже очень понятно, — заметил Юра. — Не успевают люди за ракетами, ничего не попишешь! Шибко уж скорость большая у ракет. Одни вырываются вперед, живут уже сейчас по законам коммунизма, другие еле-еле из капитализма вылезают, а третьи даже для рабовладельческого строя непригодны, им в каменном веке жить надо… Я говорю, конечно, не про торжинских охотников, они, пожалуй, ближе к коммунизму, чем некоторые лица с высшим образованием…
— Это он меня имеет в виду, — сердито сказала Галя. — Хамство какое!
— На воре шапка горит! — спокойно заметил Юра.
Егорышев жил в колхозе уже пять дней. Строганов не возвращался. Егорышева удивляло, что никого это особенно не волнует.
— Срок еще не вышел волноваться! — объяснил Томашевич. — Строганов человек бывалый, ружье у него есть, порох тоже, прокормится! Он и раньше задерживался. Он ведь не только рисовать сюда приезжает…
— А зачем же еще? — спросил Егорышев.
— Точно не скажу, он об этом помалкивает, но думаю, что-то ищет!
— Ищет?
— Ну да, камни какие-то в рюкзаке приносит, рассматривает в лупу, травит кислотой. У Алки целую бутыль кислоты извел. Но она не в обиде. Строганов ее портрет нарисовал, она этот портрет матери послала в Хабаровск.
Егорышев был убежден, что не дождется Матвея. У него было такое предчувствие.
На шестой день он зашел в правление и сказал председателю:
— Дайте мне лошадь и ружье. Я поеду навстречу Строганову. Дорога тут одна, не разминемся.
Мангульби не удивился.
— Пойдем, я для тебя сам лошадь выберу, — сказал он.
Председатель вывел из конюшни смирного мерина с опущенными, как у собаки, ушами, похлопал его по морде и сказал:
— Кормить его не надо, сам еду найдет, привязывать тоже не надо, не убежит. И зверя почует. А зовут его Кавалер.
Охотничье двуствольное ружье и патроны дал Егорышеву Юра Томашевич. Он помог упаковать в кожаную вместительную сумку консервы, галеты и соль, проверил, не забыты ли спички и трут с огнивом.
— Правильно, поезжай навстречу!—одобрил он. — Чего тебе здесь томиться? Строганов чумовой, он там и зазимовать может, так ты его быстрей увидишь. Кроме всего прочего, там сейчас красотища, осень, сопки от морошки красные, как на Марсе, тебе, москвичу, в диковинку, а если ты храбрый, в Чертовой луже искупаешься. Водичка там будь здоров, холодней Деда Мороза, но зато, говорят, кто той водички хлебнет, сто лет проживет…
На рассвете Юра и Галя проводили Егорышева до Унги. Он взгромоздился на мерина, помахал им рукой и поехал вдоль берега, по узкой дороге, в точности повторявшей все изгибы реки. Мерин, подогнув ноги под тяжестью Егорышева, удивленно вскинул морду, покосился на седока и затрусил неторопливой, мягкой рысью.
Солнце, выкатившись из-за сопки, ударило прямо в глаза Егорышеву, он зажмурился и чихнул. Все вокруг сверкало: река, капли росы на высокой траве, изжелта-белые и розовые облака.
Трава хлестала Егорышева по ногам, сапоги стали мокрыми. Вот, наконец, когда пригодились его замечательные кирзовые сапоги. Унга петляла между невысокими пологими холмами, поросшими мелким кустарником. Листья на кустах были жесткие, неподвижные и блестели на солнце, как жестяные. На излучинах река пенилась и клокотала, громыхая камнями. Камни тоже сверкали на солнце и казались освещенными изнутри, как стеклянные шары.
Сопки медленно поворачивались перед Егорышевым, каждую минуту открывая новые дали. На горизонте неподвижно застыла серо-голубая громада Баш-Тага. За этой горой находилась Синяя долина. Вершина Баш-Тага была отрезана от подножия полосой тумана и казалась висящей в воздухе. Было удивительно, что она не падает.
Егорышев ехал, опустив поводья. Туго набитая сумка колотила его по коленям. Поселок давно скрылся за холмом, теперь Егорышев был один, совсем один среди гор, сосен и облаков. Мерин бежал, опустив морду к земле и лениво шевеля своими вялыми, опущенными ушами. Дорога с каждым километром сужалась и в конце концов превратилась в еле приметную тропинку, которая изредка исчезала совсем, и тогда Кавалер переходил на шаг и осторожно раздвигал грудью высокую траву.
Давно Егорышев не слышал такой тишины, с тех пор как уехал из Мшанского леса. Эту тишину можно было слышать. Она не похожа была на мертвое безмолвие склепа. Егорышев улавливал легкое шуршание ветра, скрип седла, глухой стук копыт. В кустах посвистывала земляная мышь. Чуть подальше в тайге среди сосен, елей и пихт раздавалась какая-то непонятная и таинственная возня. Там что-то потрескивало и кто-то тихо и задумчиво вздыхал. Чисто и прозрачно звенела Унга, и с отрывистым, отчетливым стуком перекатывались камни. И все эти разнообразные звуки подчеркивали величавую, безмятежную тишину.
Пахло травой, елкой и лошадиным потом. С этими запахами смешивались едва уловимые ароматы сосновой коры и нагревшихся на солнце камней.
Из-под копыт мерина время от времени с громким шорохом вырывались серо-коричневые перепелки и пулей взмывали в небо…
Солнце припекало. Спина у Егорышева раскалилась, по вискам побежали прохладные ручейки пота.
Он свободно сидел в седле, слегка откинувшись назад, жадно вдыхал терпкий, как хвойный настой, воздух, рассеянно смотрел на проплывавшие мимо сопки и думал о Юре, о Гале и Тане, о Долгове и смешной секретарше Зое. Он вспоминал бородатого художника из реставрационной мастерской и лейтенанта милиции. Все, что с ним было, проплывало сейчас перед ним, подобно сопкам и елям. Он увидел пылающий теплоход на реке Юле, бледное лицо Наташи, каким оно было в день свадьбы, и неожиданно подумал, что, пожалуй, вся его жизнь была неправильной.
Почему она была неправильной и в чем именно состояла неправильность, Егорышев пока не знал, но, сделав это открытие, почувствовал облегчение, как человек, понявший причину своего недуга, хотя и не нашедший еще способа справиться с ним.
Он подумал, что никогда не забудет своего путешествия, и, чем бы оно ни закончилось, оно навсегда оставит след в его душе, и многое потеряет свою ценность, а другое, чего Егорышев прежде не ценил, сделается самым главным.
А мерин трусил и трусил вперед. Унга обмелела и грохотала громче, солнце осталось за спиной, по траве побежали длинные тени, и Егорышев, очнувшись от своих мыслей, стал высматривать место для ночлега.
Не всякое место ему годилось. Ему требовалась полянка, защищенная от ветра деревьями, ровная и покрытая травой, чтобы Кавалеру было чем полакомиться во время привала.
Долго искал такое место Егорышев. Солнце успело зайти, стало сыро и холодно, от воды поднялся белый туман. Наконец он нашел то, что искал.
Он расседлал Кавалера и, вспомнив совет Мангульби, отпустил мерина на все четыре стороны. Тот, удовлетворенно тряхнув мордой, спустился к реке и принялся не торопясь подбирать мягкими губами шелестящую серую воду.
Егорышев достал из сумки топорик и отправился за топливом. Он пересек поляну и внезапно заметил, что тут недавно уже побывал человек. Трава была примята, и на деревьях виднелись свежие следы порубки. Обнаружив эти следы, Егорышев огляделся и увидел неподалеку в траве черный круг, оставшийся после костра. Он нагнулся и потрогал золу, зола была холодной и влажной. Костер погас давно. Возле костра на вытоптанной земле валялись несколько папиросных окурков и пустая консервная банка. Рядом поблескивал какой-то маленький продолговатый предмет; подняв его, Егорышев увидел, что это пустой тюбик из-под масляной краски. На этикетке было написано: «Охра жженая».
Быстро стемнело, и больше Егорышев ничего не мог рассмотреть, но он уже и так знал, что Матвей Строганов останавливался здесь примерно неделю назад, варил пищу на костре, спал в мешке и утром не сразу тронулся в путь, а еще рисовал некоторое время. Место для этого он выбрал вполне подходящее: напротив поляны, на другом берегу Унги, обнявшись, стояли три огромные сосны с могучими искривленными стволами. Вершины их наклонились друг к другу, они как будто шептались и напомнили Егорышеву трех богатырей с картины Васнецова. Если бы он умел рисовать, он тоже непременно нарисовал бы их и увез с собой…
Егорышев срубил сосенку, наколол щепок и разложил костер. Он повесил над костром котелок, бросил в воду полпачки горохового пюре и несколько кусков тушеного мяса. С аппетитом поужинав, он сполоснул в реке котелок и забрался в спальный мешок. Он долго лежал и смотрел на небо, на котором сияли близкие звезды. Костер медленно догорал. Треща и разбрасывая искры, лопались раскаленные головешки. От реки потянуло сыростью. Егорышеву было тепло и уютно в мешке. Он прислушался к глухому бормотанию Унги и, засыпая, подумал, что если бы не предстоящая встреча с Матвеем, он мог бы, пожалуй, счесть себя вполне счастливым. Правда, если бы не было Строганова, Егорышев и не очутился бы здесь, а сидел бы за письменным столом в душной комнате. Значит, именно Матвея он и должен благодарить за удовлетворение, которое сейчас испытывает. Эта странная мысль разбудила Егорышева. Он открыл глаза и еще несколько секунд размышлял о Матвее и о себе. Он подивился тому, что в душе человека иной раз самым необъяснимым образом уживаются совершенно противоположные чувства, и подумал, что этого никогда не бывает в природе; здесь все определению и ясно, вода никогда не мирится с огнем, а огонь с деревом…
Егорышева разбудил дождь. Высвободившись из мешка, он встал и с удивлением огляделся. Ему показалось, что ночью кто-то взял его и перенес незаметно в другое место, настолько все вокруг отличалось от того, что он видел вчера. Исчезли сопки, небо, река. Баш-Таг утонул в тумане. Кавалер, весь мокрый, с обвисшими ушами, грустно и неподвижно стоял под сосной.
Егорышев нехотя пожевал холодное мясо и тронулся в путь. И снова мимо плыли сопки, только теперь они не открывали, поворачиваясь, никаких далей, потому что воздух был пронизан дождем и белая сетка наглухо затягивала горизонт.
В полдень Егорышев закусил и до сумерек протрясся под непрекращающимся дождем, стараясь ни о чем не думать и ухитряясь даже дремать и видеть сны.
Когда стемнело, он придержал мерина и через некоторое время разглядел узкую прогалинку между двумя рядами молодых елочек, стоявших, как на параде. В траве что-то блестело.