Алый камень
ModernLib.Net / Современная проза / Голосовский Игорь Михайлович / Алый камень - Чтение
(стр. 1)
Игорь Михайлович Голосовский
Алый камень
Алый камень лежит у Егорышева на этажерке, но его историю я узнал не от Егорышева. Егорышев человек неразговорчивый, и о событиях, связанных с Алым камнем, вспоминать не любит…
Историю Алого камня я узнал от других людей. Я складывал ее постепенно, как наполовину рассыпанный рисунок из мозаики. Долгое время одна часть рисунка не совпадала с другой, и я ничего не мог понять. Но я был терпелив и в конце концов восстановил сложный узор человеческих судеб.
Побежденный моим упорством, и Егорышев однажды нарушил обет молчания. Он произнес всего лишь несколько фраз, но все осветилось до конца.
Теперь я знаю историю Алого камня.
Я не жалею о затраченных усилиях.
Мною руководила не жадность коллекционера, собирающего редкостные случаи из жизни, даже не профессиональное любопытство литератора… Мне необходимо было понять что-то самому.
Теперь я понял.
Может быть, еще не до конца. Но я понял главное — Алый камень вовсе не так редок, как считают геологи. Наверно, они по-своему и правы. Но я говорю о другом Алом камне…
Впрочем, вот она, эта история…
1
Егорышев смотрел на картину. На нее падала тень, и очертания рисунка расплывались. Можно было разглядеть лишь общий характер пейзажа и уловить замысел художника.
На картине было изображено утро в горах. Собственно, это вряд ли были настоящие горы, скорее сопки, мохнатые, с круглыми добрыми головами. У их подножия звенел прозрачный ручей. Этот чистый серебряный звон прятался в желтых блестках солнца, рассыпанных по мелкой ряби, покрывавшей воду. Так казалось Егорышеву. И еще ему казалось, что есть что-то странно тревожное в этом мирном пейзаже, в белых палатках на берегу ручья, туго надутых ветром, в опрокинутой лодке, в растрепанных кустах боярышника. Тревожным был алый свет солнца, и в необъяснимом беспокойстве застыли на синем небе клочья облаков…
Егорышев подошел ближе, прищурился. Сопки, ручей и солнце исчезли. Перед ним был холст, покрытый торопливыми густыми мазками. Краска пожухла и покрылась мелкими, почти неприметными для глаза трещинами.
— Что ты уставился? — спросил Долгов, проходя мимо Егорышева с самоваром в руках.
Егорышев не заметил Долгова. Он продолжал смотреть на картину, вернее, на ее правый нижний угол, где по холсту скакали небрежные буквы: «Матвей Строганов». Эти буквы притягивали Егорышева. Он протянул руку и потрогал их. Они не исчезли и не изменили очертаний. Они обозначали именно то, что прочел Егорышев. Он не ошибся. Это было совершенно невозможно, нереально и неправдоподобно. Однако картина Егорышеву не приснилась. Она существовала, была заключена в деревянную самодельную рамку и висела на стене. И нарисовал ее Матвей Строганов.
Егорышев перевел дыхание и еще раз посмотрел на пейзаж. Где, в каком неведомом краю находились эти сопки? Кто разбил у их подножия белые палатки?
Он отошел к окну и попытался собраться с мыслями. Он увидел в окне сруб колодца и сухую ольху с почерневшими унылыми ветками. От крыльца к колодцу бежала тропинка. Она была извилистой, хотя шла по ровному месту, и напоминала забытый кем-то в траве кокетливый поясок…
— Пить чай! — позвал Долгов.
Осторожно ступая по визжащим половицам, Егорышев прошел на веранду и опустился в плетеное кресло. Кресло протестующе застонало. Егорышев был не в ладах с мебелью. Стулья под ним ломались.
Долгов пил чай из блюдечка, откусывая сахар маленькими кусочками. С одним куском он выпил три стакана. Тем временем Егорышев вышел на участок. Участок был по московским понятиям большой, двадцать соток, но Егорышев оглядел его с жалостью. Бледные сосны и чахлые березки немощно поскрипывали, опираясь на забор. Больше всего Егорышеву не нравился забор. Он считал, что огораживать забором деревья и кусты глупо и дико. Все равно что сажать в клетку птицу, которая в неволе не поет.
Егорышев присел на край желтого новенького сруба и посмотрел вниз.
—Что ты там увидел? — спросил Долгов, подойдя к нему.
— Звезда, — объяснил Егорышев.
Долгов не понял. Он задрал голову, на небе никаких звезд не было. Тогда он заглянул в колодец. На дне глубокой шахты блестела черная вода. В воде покачивалось опрокинутое лицо Егорышева. А рядом чуть заметно мерцала голубая точка. Это в самом деле была звезда.
Долгов не удивился. Он знал, что со дна глубоких колодцев можно днем увидеть звезды.
—Чудак! — усмехнулся Долгов, повернув к Егорышеву свой розовый детский подбородок.
Вернувшись в комнату, Егорышев снова взглянул на картину, нарисованную Матвеем Строгановым. Может быть, все-таки это был другой Строганов, а не тот, о котором знал Егорышев?
Сопки и палатки загадочно молчали.
Долгов уже надел резиновые сапоги.
— Пойдем, — позвал он.
В руке он держал лукошко, на плечи накинул плащ. Недавно пролил дождь, и в лесу было сыро.
— Откуда у тебя эта картина? — спросил Егорышев.
Долгов удивленно поднял брови.
— Я не знаю, откуда она взялась. Она досталась мне вместе с дачей. Я купил дачу месяц назад с мебелью, половиками и картиной.
— У кого?
Долгов вздохнул, подумал и сказал:
— Что значит, у кого? У одного человека. Почему тебя это интересует?
Егорышев не мог ему объяснить. Объяснять пришлось бы слишком долго…
Лес был невелик и не густ, но все-таки это был настоящий лес. Глубоко, всей грудью вдыхая пьянящий запал прелой хвои, Егорышев бесшумно шагал между стволами. Он видел в траве фиолетовые шляпки сыроежек и желтые россыпи лисичек, но собирать грибы ему не хотелось. Ему хотелось просто побыть немного наедине с молчаливыми деревьями и с ласковой паутинкой, которая осторожно прикасалась к его лицу. Он шагал мягко и быстро, стараясь не сломать зря какую-нибудь веточку и приподнимая рукой колючие лапы так бережно, точно они были покрывалом спящего ребенка…
Долгова Егорышев потерял из виду. Долгов жадно набивал свое лукошко загорелыми, крепкими подосиновичками, росшими здесь в изобилии. Потом он принялся кричать и аукать, но Егорышев не ответил. Он не любил, когда в лесу кричали. Он считал, что шуметь и вести себя развязно в лесу так же неприлично и нехорошо, как в храме или в музее. Заблудиться же в лесу было, по мнению Егорышева, попросту невозможно. Гораздо легче заблудиться в большом городе.
Запыхавшись, Долгов догнал Егорышева возле дачи, заглянул в его пустую корзинку и гордо сказал:
— Ходил бы со мной, я места знаю!
Его лукошко было до краев наполнено подосиновиками и сыроежками.
— Сейчас будем жарить. — Долгов сбросил плащ, обвязался полотенцем и поставил на электрическую плитку сковороду.
— Слушай, продай мне картину! — отрывисто сказал Егорышев.
—Зачем она тебе? — опешил Долгов и растопырил пальцы с налипшей на них фиолетовой пленкой от сыроежек.
Егорышев не ответил.
— Странный ты человек! — сказал Долгов. Егорышев понял, что Долгову не жалко картину, но он не любит ничего непонятного.
— Хорошо, — сердито буркнул Долгов. — Я тебе ее отдам даром. Мне эта мазня не нужна, но ты мне объясни, какая муха тебя укусила?
Егорышев переступил с ноги на ногу и вздохнул.
— Черт с тобой! — расстроено сказал Долгов, покосившись на грибы. Из грибов вытекла вода. Они съежились, и их стало совсем мало, гораздо меньше, чем было в лукошке. — Черт с тобой, — повторил Долгов. — Не хочешь говорить, не надо. Бери!
Егорышев снял картину со стены, вышел на крыльцо и сдунул с нее пыль. Потом завернул в газету, которую бросил ему в дверь Долгов.
Сунув картину под мышку, Егорышев махнул рукой Долгову и направился к калитке.
— Как, уже уходишь? — спросил Долгов. — А грибы?
Егорышев был уже на улице. Он сочувственно подумал, что субботний вечер у Долгова испорчен. Лучше бы он пригласил к себе на дачу кого-нибудь другого. Более интересного собеседника, чем Егорышев. И еще он подумал, что это было бы лучше не только для Долгова, но, пожалуй, и для него самого.
2
Егорышев жил в Юго-Западном районе на десятом этаже. Полгода назад Наташе дали здесь квартиру. Ей предлагали на третьем этаже, но она сама выбрала десятый. Она очень любила высоту и ветер. Ей обязательно нужно было видеть горизонт, Так она объяснила…
Егорышеву квартира нравилась. Четыре года они с Наташей снимали комнату, ютились по разным углам. Ему только не нравилось, что высоко. Во дворе росли липы. В июне они зацвели, но их запах не долетал до десятого этажа. Земля была чересчур далеко. Егорышеву не нравилось висеть где-то в воздухе, под облаками. Он хотел бы находиться поближе к земле, пусть даже закованной в асфальт.
Он неважно чувствовал себя в лифте. Лифт был для него тесен, а Егорышев не переносил замкнутых пространств, ограниченных четырьмя стенами. Он сопел, страдал, ему было неуютно.
Входя в квартиру, он забывал про неудобный лифт и про десятый этаж. В прихожей пахло ландышем…
В столовой, где Егорышев спал на диване, пахло дешевым табаком, а в Наташиной комнате, кроме ландыша, пахло еще тушью, акварельными красками и чисто вымытыми волосами. Здесь был мир Наташи, мир свой, особенный, таинственный, ничего общего не имеющий с миром Егорышева. Возле узкой белой кровати стояла тумбочка с флаконами и коробочками. Приземистый молчаливый шкаф отражал все предметы, как зеркало. А на стенах висели Наташины проекты. Дома с широкими окнами, полными воздуха и света, и проспекты, улетающие к синему акварельному небу. В таких домах могли бы жить только очень счастливые люди…
С каждого листа ватмана на Егорышева смотрела Наташа. Он сам не мог бы объяснить, как это получалось, но она смотрела на него. Он ощущал ее дыхание. Проспект был стремительным, как ее походка, а просторные, веселые окна напоминали почему-то Егорышеву песенку, которую Наташа обычно напевала по утрам.
Егорышев никогда не входил в эту комнату без Наташи. Ему хватало места в столовой. Он считал, что нельзя вторгаться в ее мир без разрешения…
…Он очень боялся, что картину помнут в электричке. В вагоне было так много людей, что даже Егорышеву пришлось туго, хотя обычно об его плечи, как об утес, разбивалась любая толпа… Он поднял руку с картиной и держал ее всю дорогу на весу.
Открыв дверь, Егорышев зажег свет, положил картину на стул и, не раздеваясь, отнес на кухню вазу с цветами. Он выбросил вчерашние цветы и, налив свежую воду, поставил в вазу георгины, которые купил возле метро. Пожилая продавщица специально оставила их для него. Егорышев покупал у нее цветы каждый вечер, и она хорошо его знала… Он любил цветы застенчивой и немного ревнивой любовью. Он ревновал к ним Наташу. Когда Наташа, закрыв глаза, прятала лицо в охапку сирени, Егорышев отворачивался. Она улыбалась сирени так, как редко улыбалась ему… Однако ревность была нехорошим чувством, и Егорышев старался ее подавлять…
Развернув газету, Егорышев прислонил картину к стене и направил на нее яркий свет настольной лампы. При электрическом освещении пейзаж показался ему плоским и неумело выполненным. Солнце было слишком алым, а небо чересчур синим, как декорация в театре. И ощущение неясной тревоги исчезло. Но буквы остались на своём месте в правом углу и по-прежнему свидетельствовали о том, что картину нарисовал Матвей Строганов…
Хлопнула дверь. Егорышев сделал движение, чтобы заслонить картину, но тут же отпрянул в сторону. Для чего же он ее принес сюда? Он слышал, как лязгнула цепочка. Зашуршал прорезиненный плащ, затем наступила тишина. Егорышев знал, что Наташа сейчас, сняв шапочку, причесывает перед зеркалом свои прямые блестящие черные волосы, а они вырываются у нее из рук и рассыпаются по плечам и спине… Морщась, она закалывает их шпильками, и глаза у нее усталые… Чудесные, умные, спокойные карие глаза…
Скрипнул паркет. Сейчас Наташа войдет. И вдруг Егорышеву стало страшно. Увидев эту картину, он поступил так, как обязан был поступить. Он принес ее Наташе, но до сих пор у него не было времени задуматься… И только теперь он до конца понял, что случилось. И ему стало страшно, потому что он не мог себе представить, что сейчас произойдет…
Егорышев встретил Наташу посреди комнаты.
— Здравствуй, Степан, — сказала она, поцеловала его в щеку, на мгновенье прильнула к нему и тотчас же, отстранившись, прошла в спальню. Егорышев успел ощутить на лице теплое Наташино дыхание и вдохнуть нежный запах ландыша… Ее уже не было. Он знал, что она выйдет не скоро… Надев халат, она откроет дверь балкона и долго будет любоваться разноцветными огоньками, мерцающими внизу… Последнее время она очень устает. Их группе недавно поручили создать типовой проект поселка для целинников, и Наташа освобождалась поздно…
Егорышеву было жалко Наташу, но он ничего не мог поделать и постучал к ней.
— Что тебе, Степан? — раздался ее спокойный грудной голос.
Он промолчал. Тогда она вышла к нему, придерживая на груди халат. Волосы Наташа убрала под косынку, ее смуглое лицо с большими глазами показалось Егорышеву сумрачным. На тонкой, высокой шее возле горла билась голубая жилка. Егорышев очень любил целовать эту жилку и темные впадинки под ключицами…
— Ты что-нибудь хотел сказать? — спросила Наташа.
Он взял ее за руку и подвел к картине. Наташа посмотрела на картину с недоумением и перевела глаза на Егорышева. Он показал ей подпись в правом углу. Наташа прочла, растерянно оглянулась на Егорышева и вдруг побледнела так сильно, что лицо ее сразу осунулось.
— Эта картина была на даче у Долгова. Понимаешь, я случайно увидел ее на даче…
Схватив картину, Наташа подбежала к столу — тут было светлее от люстры — и стала жадно рассматривать подпись. Потом она прижала картину к груди, повернулась к Егорышеву и прошептала:
— Этого не может быть…
Ее прекрасные спокойные карие глаза стали растерянными. На мгновенье в них мелькнула искорка надежды, но тотчас же погасла.
Егорышев понимал, что нужно сказать что-нибудь, утешить Наташу, но сказать ему было нечего, он сам ничего не знал и чувствовал себя щепкой, увлекаемой бурным потоком…
— Боже мой, — тихо сказала Наташа, — неужели это нарисовал Матвей? Нет, не может быть! Хотя почему же не может?.. Это его подпись, его рука… Рука Матвея!
Она снова и снова повторяла это имя, и каждый раз оно болью отзывалось в душе Егорышева.
— Как эта картина попала к Долгову? — спросила Наташа.
— Он сам не знает. Он купил ее вместе с дачей.
— У кого?
— Он мне не сказал, — ответил Егорышев виновато.
— Как не сказал?
— Ну… Просто не сказал… Не захотел, наверно…
— И ты не потребовал? Не заставил его сказать? Наташа опустила глаза и отошла к окну. Егорышев растерянно развел руками и пробормотал:
— Я же у него спрашивал… Что я мог еще сделать?
Наташа не ответила. Егорышев вздохнул и сел на диван. Ему было жарко; воротник стал тесным.
— Где живет твой Долгов, я поеду к нему, — сказала Наташа и, расстегивая халат, направилась в спальню. Косынка с ее головы упала, и волосы черным ручьем пролились на спину.
— Но ведь уже поздно.
Наташа не ответила. В спальне что-то загремело. Наташа охнула, наверно, ушиблась.
— Я поеду с тобой, — беспомощно сказал Егорышев и в ту же минуту понял, что Наташа не захочет разделить с ним свое горе, свои сомнения и тревогу, потому что это только ее боль, ее тревога, и горе, и радость, а он, Егорышев, не имеет ко всему этому никакого отношения.
— Я сама доберусь, — сказала Наташа, выйдя из спальни. Она надела свой синий костюм, жакет и белую блузку, закрутила косу вокруг головы и сразу стала похожа на десятиклассницу. — Ты мне только дай адрес… Ты же понимаешь, как это для меня важно. Я должна точно знать, он нарисовал картину или кто-нибудь другой.
Спорить с ней и убеждать ее было бесполезно. Наташа обычно соглашалась с Егорышевым, прислушивалась к тому, что он советовал, но если уж поступала по-своему, ничто не могло ее удержать. Егорышев и не пытался удерживать Наташу, хотя тревожился, как она доберется до дачи… Он понимал, что ей действительно лучше поехать одной, и сказал адрес. Наташа поблагодарила его и вышла. Хлопнула дверь. Егорышев остался один.
Теперь он мог все обдумать и принять какое-нибудь решение, но мысли его мешались. Он вошел в комнату Наташи и сел на ее кровать.
На мгновенье ему показалось, что она где-то здесь… Егорышев оглянулся, увидел распахнутый шкаф, брошенное на стул полотенце, вдохнул нежный и тревожный запах ландыша и понял, что в его жизнь ворвалось что-то грозное и неотвратимое, чего он всегда втайне боялся и ждал, не признаваясь в этом самому себе.
Прошел час или вечность, он не знал. За окном стих шум города. Ветер, небрежно теребивший занавеску, стал свежим. В квартире было тихо и пусто, и Егорышев почувствовал, что он не в силах больше оставаться в этой пустоте. В обеих комнатах и в прихожей горел свет, и Егорышеву на мгновенье показалось, что его, осторожно взяв пинцетом, поместили под микроскоп и рассматривают огромными холодными глазами… Надев кепку, он погасил свет и вышел.
Он сообразил, что Наташа вряд ли вернется до утра, она опоздает на последнюю электричку и вынуждена будет остаться у Долгова, и решил съездить к матери. Теперь у него появилась какая-то цель и можно было ни о чем не думать…
Мать Егорышева Анастасия Ивановна жила в маленьком деревянном домике в поселке Новогиреево. Сейчас этот район стал Москвой, там строят многоэтажные дома и прокладывают линию метро, а двадцать лет назад, когда Егорышевы переселились в Подмосковье из Сибири, Новогиреево было тихой деревенькой, утопающей в зелени.
Отец до войны работал директором леспромхоза. Он женился на девушке, приехавшей в леспромхоз из глухой таежной деревни, и в тысяча девятьсот тридцать втором году у них родился сын. Детство Егорышева прошло среди вековых, в два обхвата, сосен, среди грубоватых людей, пропахших спиртом и махоркой, под неласковым небом, с которого летом нестерпимо палило солнце, а зимой, не переставая, сыпался снег… Мать брала Егорышева с собой на делянку, и скрежет трелевочных тракторов заменял ему колыбельную песню… В пять лет от роду он уже понимал, что такое простой, план, кубометр. Он смотрел, как вгрызается в ствол механическая пила, и отворачивался, когда стройная красавица сосна с жалобным гулом обрушивалась на землю. Он жалел деревья. Их становилось все меньше и меньше. Расширялись просеки, выгорала под солнцем лишенная тени трава, а тракторы все дальше углублялись в лес.
Отец часто ругался с инспектором из лесничества. Для отца деревья были не лесом, а только кубометрами-, инспектор же защищал лес, и Егорышев всей душой был на стороне инспектора.
Перед войной отца перевели в Москву, в Наркомат лесной и бумажной промышленности, предложили отдельную квартиру в центре города, но он попросил отвести ему участок в Подмосковье и построил маленький домик, а на участке посадил несколько елочек.
Во время войны отец ушел на фронт и погиб, а Егорышев вырос и, ухаживая за отцовскими елочками, понял, что можно любить лес, даже вырубая его, и не нужно жалеть старые деревья, когда они уступают молодым место под солнцем, — такова жизнь…
Егорышев вышел из пустого автобуса на площади, где земля была разворошена бульдозером, и даже в этот ночной, поздний час грохотали подъемные краны. Строительный участок был залит сиреневым светом прожекторов. Свернув в переулок, Егорышев сразу очутился за городом. Из-за низеньких заборов к нему тянулись бледные вишни, и под ногами уютно, по-домашнему заскрипел деревянный тротуар.
В домике матери еще горел свет. Егорышев порадовался, что не придется никого будить, толкнул калитку и вдруг сообразил, что его поздний визит испугает и растревожит маму и она потом не уснет до утра. Увидев Егорышева, она сразу поймет, что с ним приключилось какое-то горе, и он не сможет успокоить ее, потому что нельзя обмануть мать, если ее сыну плохо…
Егорышев понял, что не должен входить сейчас в этот дом, и тихонько прикрыл калитку. Стало свежо. Он поднял воротник плаща и зашагал в сторону от площади и от подъемных кранов — туда, где кончался город и улица упиралась в черный пустырь, заваленный хламом.
Он шел и вспоминал, как ровно четыре года назад гулял здесь с Наташей и в третий раз сделал ей предложение, а она ответила, что согласна, и, смахнув слезинку, пообещала жалеть его, заботиться о нем и быть ему верной женой.
Она не сказала только, что будет любить его. Она и не могла так сказать, потому что любила другого человека, которого давно не было в живых. Он умер, а Наташа все равно любила его, и Егорышев знал, что любовь навсегда останется в ее сердце. Он знал это, но все же был счастлив, потому что не мог жить без Наташи и верил, что ей будет хорошо с ним…
Человека, которого любила Наташа, звали Матвей Строганов. Он был геологом и погиб девять лет назад на реке Юле неподалеку от Мшанска.
Егорышев вспомнил все, что знал о нем и о его гибели со слов Наташи, и то, что видел сам на пустынном берегу Юлы… Перед его глазами встали просыпающийся лес, наполненный голубым туманом, багровая заря, осветившая небо, поверхность реки, покрытая пеплом, и девушка, которую он спас в ту ночь…
3
Это случилось в июне тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Студент второго курса Московского лесохозяйственного института Егорышев приехал на летнюю практику в Мшанское лесничество. Целый день он трясся в автобусе, который привез его из Мшанска, устал и не мог уснуть. Он долго ворочался на колючем сеннике, наконец не выдержал и, накинув пиджак, выбрался из душной горницы во двор, залитый молочным светом луны. Дом лесника Капитонова стоял на небольшой поляне в сосновом бору. Стройные корабельные сосны были похожи на часовых, застывших в почетном карауле.
Здесь Егорышев был на практике в прошлом году и теперь чувствовал себя в лесу уже не как гость, а как хозяин. Приехав сюда впервые, он решил, что попал в волшебный край исполненных желаний, но скоро понял, что восторг, который он испытывал перед лесом, может ему только помешать. Лес прятал от непосвященных свои тайны, болезни и думы; он приоткрыл их перед Егорышевым, и Егорышев поник перед необъятностью и величием своей будущей профессии. Он понял, что лес нуждается не в его восхищении, а в его заботе и настоящая любовь есть не что иное, как готовность отдать себя без остатка.
Он сбил ноги, обходя участки, чуть не утонул в болоте, заработал раздирающий горло сухой кашель и почувствовал себя, наконец, не в гостях, а дома… Дома он был и теперь.
Здороваясь с Егорышевым, сосны шептали что-то тихо и проникновенно. Он брел по еле приметной лесной тропинке, и звезды бежали за ним вдогонку, подмигивая и прячась в колючих еловых лапах. Егорышеву нравилась эта тихая ночь, и, увидев над головой багровое небо, он был огорчен тем, что рассвет, наступивший слишком рано, скоро разлучит его со звездами.
Но это был не рассвет. Небо потемнело, потом вспыхнуло опять, и Егорышев понял, что видит отблеск пожара. Он подумал, что горит лес, и бросился в ту сторону, где пылало небо. Но лес поредел, впереди мелькнула река. Вода была багровой, и по ее гладкой поверхности стелился белый дым. Посреди реки горел теплоход, совершавший регулярные рейсы между Гудульмой и Борском. Это был недавно спущенный на воду пассажирский теплоход с широкой прогулочной палубой, с каютами «люкс» и шикарным рестораном. Он величественно плыл по Юле, подавляя встречные рыбацкие шаланды своей мощью и красотой; корабли уступали ему дорогу, и берега, которые он оставлял за собой, казались пустынными после его ухода.
Теперь этот великолепный теплоход горел. Из окон кают вырывались длинные языки пламени, черный дым окутывал мачты и высокую белую трубу. Юла в этом месте разливалась на полтора километра, и Егорышев с трудом различал людей на палубе теплохода. Они суетились, как муравьи, прыгали в воду.
Теплоход сносило течением к стремнине, и он, удаляясь, продолжал пылать, как охапка соломы, облитая бензином.
Внезапно Егорышев услышал всплеск и, всмотревшись в темное полотно воды, увидел недалеко от берега тонущего человека. Человек пытался добраться до суши, бестолково размахивая руками. Сил у него, видимо, уже не было, он то и дело скрывался под водой. Раздумывать было некогда. Егорышев в чем был — в сапогах и в ватной куртке — бросился в воду. Он подоспел вовремя. Подхватив на руки легкое, почти невесомое тело, Егорышев понял, что спас девушку…
Опустив ее на песок, он наклонился. Черные волосы прилипли к лицу и плечам незнакомки, платье было порвано, обнаженное плечо кровоточило.
Егорышев поспешно снял куртку и накрыл незнакомку. Она не приходила в сознание… Он принялся делать ей искусственное дыхание. Через несколько минут девушка застонала, открыла глаза, но снова лишилась чувств. Однако жизнь ее теперь была вне опасности.
Егорышев взглянул на реку. Пылающий теплоход, покинутый командой, медленно двигался вниз по течению. Погружаясь в воду, он становился все меньше и меньше. Спасшиеся пассажиры собрались на противоположном берегу. Там вспыхнули огоньки костров. Вдоль берега сновали лодки, подбирая тех, кто не успел доплыть.
Егорышев не мог понять, почему девушка не поплыла в ту сторону, куда все, а направилась к дальнему берегу. Должно быть, растерялась.
Он не знал, что с ней делать. Следовало переправить ее на другой берег, где, возможно, ее уже искали люди, с которыми она плыла на теплоходе. Но у Егорышева не было лодки… Разжечь костер? Подождать помощь здесь?
Медленно рассветало. Из мрака выступили деревья. Противоположный берег тонул в тумане, который поднимался от воды.
Девушка, не приходя в сознание, снова застонала. Егорышев поднял ее на руки… Он решил отнести ее к леснику.
Колючие ветки цеплялись за одежду. Егорышев осторожно отводил их от запрокинутого лица девушки.
Он шел по тропинке, раздвигая плечом ветки. Взошло солнце, на лицо девушки, просочившись сквозь листву, упали золотые блики, и Егорышев хорошо рассмотрел ее. Лет восемнадцати, с уже сформировавшейся гибкой женской фигурой и хрупкими, как у подростка, плечами. Колени и локти были совершенно детскими, острыми и трогательными. Они умилили Егорышева и родили в его груди сладкое и томительное чувство, которое он еще не умел назвать…
Девушка так и не пришла в сознание, пока он ее нес. Жена Капитонова Софья Петровна, уложив девушку на кровать, достала бутыль со спиртом и выгнала мужчин из комнаты.
— История, — озабоченно сказал Капитонов, присев на крыльце и свернув козью ножку, — надо сообщить, что мы ее нашли. Ведь ищут ее, наверно…
— Наверно, ищут, — согласился Егорышев.
— Так я, пожалуй, пойду, — затушив цигарку, лесник встал.
Он вернулся поздно вечером и рассказал, что ему удалось переправиться на другой берег и поговорить с пассажирами и с капитаном утонувшего теплохода… От пассажиров лесник узнал, что погибло много людей. Тяжелораненых и обожженных уже отправили на моторной лодке в больницу, в областной центр Борск. За остальными прислан из Мшанска катер… Скоро начнется посадка…
Лесник разыскал капитана на борту катера. Капитан стоял на палубе и записывал в блокнот фамилии пассажиров, поднимавшихся по трапу. Уставший человек с закопченным лицом и перевязанной рукой сперва отмахнулся от лесника, но, услышав про спасенную девушку, сделал отметку в своем блокноте и пообещал сообщить о ней начальнику Мшанского порта.
Капитонов попытался расспросить пассажиров, не знает ли кто-нибудь из них девушку, но вскоре вынужден был отказаться от своего намерения. С полураздетыми, обожженными людьми говорить было трудно: они не понимали его… Плакали дети. Над рекой стоял гул.
Вечером катер отвалил от берега, а лесник вернулся домой.
Девушка не приходила в сознание весь день. К вечеру у нее поднялась температура, и она начала бредить. Она лежала, закинув голову, теребя пальцами одеяло, и шевелила запекшимися губами. Егорышев и Капитонов наклонились к ней и услышали:
— Матвей! Матвей!..
Она звала Матвея всю ночь. На рассвете Капитонов запряг в телегу коня и отправился в Мшанск. Он вернулся вечером с врачом. Врач осмотрел девушку, сказал, что у нее, судя по всему, просто сильное нервное потрясение, в больницу везти ее не нужно, тишина и целительный лесной воздух вылечат быстрее лекарств.
Утром жар спал и девушка очнулась. Она открыла большие карие глаза и с недоумением оглядела темную горницу. Потом глаза ее остановились на Егорышеве, она наморщила лоб, припоминая.
— Спокойно, спокойно, — тихо сказал Егорышев и положил ей руку на плечо. Но она сбросила его руку, села на кровати и отчаянно крикнула:
— Матвей!
Вбежала Софья Петровна. Она обняла девушку, попыталась ее уложить, но та, закрыв глаза, билась головой о стену, рвала на себе волосы и дико кричала:
— Матвей! Матвей! Потом она упала и затихла.
На рассвете она снова очнулась. Когда она открыла глаза, Егорышев позвал Софью Петровну и Капитонова. Он боялся, что больная снова будет кричать и биться, но она лежала спокойно. Взгляд ее был осмысленным и равнодушным. Она понимала, где находится, пила бульон, которым поил ее Егорышев, но не размыкала губ… Егорышев читал ей вслух газету, ненадолго включал радио, как советовал доктор; она лежала на спине, широко раскрыв глаза, и смотрела мимо Егорышева. Иногда она плакала, и Егорышев не мог на нее смотреть в эти минуты, у него сжималось горло от жалости к ней, и он отворачивался. Девушка не всхлипывала. Она лежала неподвижно и тихо, а слезы катились по ее щекам и падали на подушку…
Потом она стала реже плакать, поворачивала голову, когда Егорышев приносил ей есть, и смотрела уже не на потолок, а в окно, за которым дремало золотое северное лето. Однажды она, выпив бульон, приподнялась на локте и спросила:
— Какое сегодня число?
С этого дня девушка стала поправляться. Она не интересовалась, где находится и кто за ней ухаживает, взгляд ее был пустым и равнодушным, но на щеках появился румянец и голос окреп.
Правда, ее голос Егорышев слышал редко. Она разговаривала мало, только тогда, когда к ней обращались, но Софья Петровна осторожно и настойчиво расспрашивала ее, и через неделю Егорышев и Капитонов узнали ее историю.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|