Записки уцелевшего (Часть 1)
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Голицын Сергей Михайлович / Записки уцелевшего (Часть 1) - Чтение
(стр. 26)
Автор:
|
Голицын Сергей Михайлович |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(885 Кб)
- Скачать в формате fb2
(396 Кб)
- Скачать в формате doc
(385 Кб)
- Скачать в формате txt
(375 Кб)
- Скачать в формате html
(393 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|
7. Голицын Сергей Михайлович - сын бывшего князя, нигде не работающий. (Сестер Маши и Кати в списке не было как не достигших восемнадцатилетнего возраста.) Далее шли: 8. Россет Александра Николаевна - иждивенка бывшего князя. 9. Бабынина Елизавета Александровна - бывшая помещица. Других лишенных избирательных прав в обоих корпусах нашего дома не нашлось. Вот так! В этом черном списке были явные передержки и подтасовки. Только о дедушке говорилось правильно. Мой отец никогда не был ни помещиком, ни домовладельцем. И неужели не шла в счет его одиннадцатилетняя служба после революции! И не работал он всего лишь последние два месяца, однако продолжал числиться на бирже труда. А брат Владимир - столько лет преуспевающий художник! А я - и чертежник, и студент! Сестра Соня, правда, осталась на перепутье, но до того усердно считала заболевших москвичей. А бедная наша тетя Саша: после окончания Смольного института она более сорока лет служила гувернанткой в разных семьях! А наша соседка Елизавета Александровна попала в список только потому, что жила в одной квартире вместе с нами. А будь ее соседями обыкновенные граждане, никогда бы ее не ошельмовали. В Москве многие бывшие помещики, но не титулованные, продолжали жить более или менее спокойно. Отец послал меня посмотреть, вывешены ли подобные списки у других домов. Я прошелся по нашему переулку, повернул на Остоженку, повернул на Мансуровский переулок и вернулся домой. Да, на некоторых дверях или на воротах списки были, потом выяснилось не везде их успели составить. Поражались, сколько в Москве оказалось бывших титулованных, бывших генералов, помещиков, офицеров, жандармов, городовых, попов, дьяконов, нэпманов, фабрикантов. И сколько их сыновей и дочерей! В газетах всех их называли нечистью и классовыми врагами. Среди наших родных и друзей в списки лишенцев попали: братья отца - Николай и Владимир с семьями, Урусовы, Осоргины, Самарины, многие старушки, в Сергиевом посаде - оба мои дяди - дядя Алеша Лопухин и дядя Владимир Трубецкой с женами, Истомины, многочисленные монахи. Оказались лишенцами также именитые граждане Станиславский и Остроухов - директор Третьяковской галереи, попал известный профессор-медик Абрикосов как сын фабриканта. Потом спохватились. В газетах появилось слово "перегибы", промелькнуло в какой-то статье, что в списки зря включили много молодежи. Рассказывали, что явились представители власти к Станиславскому, просили у него извинения, предлагали: - Напишите заявление, и мы вас сразу восстановим. А он уперся: - Вы меня лишали, вы меня и восстанавливайте. Заявления писать не буду. Сами распутывайтесь. Не знаю, чем кончилось дело. В книге "Моя жизнь в искусстве" автор не упомянул об этом эпизоде из своей биографии. Абрикосов подал заявление и был сразу восстановлен. А судьба Остроухова сложилась совсем печально. Когда в конце 60-х годов я работал над книгой о Поленове - "Солнечная палитра", мне в ЦГАЛИ подали объемистую папку - "Фонд И. С. Остроухова". В ней я обнаружил черновики нескольких его заявлений в разные инстанции в связи с лишением избирательных прав как бывшего фабриканта, черновики его писем Луначарскому, другим влиятельным лицам. И я ужаснулся, как издевались над талантливым художником, столько сделавшим для русского искусства! Тогда же его изгнали из Третьяковской галереи, и он вскоре умер: судя по этим документам,- от переживаний... Нашлись ошельмованные и на Литературных курсах. Вывесили список. Студенты подходили, читали. В списке было человек семь: сын попа, сын жандарма, дочь нэпмана, дочь бывшего генерала. Я обнаружил в этом списке и себя, как сына бывшего князя. Таким образом, я оказался дважды лишенец. Впрочем, это поругание не мешало мне с прежним увлечением продолжать ходить на лекции... Отец упрекал Владимира, почему он раньше не удосужился оформить свое юридическое положение и все откладывал профсоюзные хлопоты, считая, что "и так сойдет". Вот и Соня не взяла вовремя справку из Санитарной статистики, а теперь ей и брать было неоткуда. Выходило, что все мы, кроме разве дедушки, которому минуло 82 года, были лишены избирательных прав незаконно, неправильно. Так рассуждал мой отец, юрист по образованию. Но не так рассуждали власти районные, городские, общесоюзные. - Надо всем нам подавать заявления, - сказал отец.- Собирайте справки о работе. - Черт с ними, что лишили,- говорил Владимир.- Я же работаю и буду работать. Меня всюду ценят. - Нет, надо подавать заявления,- настаивал отец.- Иначе нам грозит...А что именно грозит, он не мог предвидеть. И по всей стране на первых порах люди, лишенные избирательных прав, особенно не тревожились. Ну и черт с ними (то есть с властями)! - говорили тогда по всей стране. Не знаю, смогут ли историки докопаться в архивах и установить подлинные цифры, сколько тогда людей по городам и селениям было превращено в отверженных. Думаю, что вместе с членами их семей несколько миллионов. Многие уезжали из своих родных мест, скрывали в анкетах свое лишенство и благополучно продолжали работать, получать награды. Так, про знаменитого Стаханова говорили, что он бежал от раскулачивания. Да, многие скрывали. Но князьям Голицыным скрыть свое происхождение было невозможно. Как тяжкую ношу протащили мы наше происхождение через всю свою молодость. В словаре Ожегова издания 1938 года имеются слова: "лишенец", "лишенка"; дано объяснение: лица мужского и женского пола, лишенные избирательных прав. А в словаре 1955 года этого слова нет. Маститый языковед их исключил как исчезнувшие из состава русского языка. Вот почему только мои ровесники и люди разве немногим моложе меня знают и помнят, для скольких пожилых и для скольких молодых лишенство принесло слезы, страдания, оскорбления, разбитые надежды, тюрьмы и смерть. Счастливы следующие поколения, не имеющие и понятия о том произволе, о тех издевательствах, которые одни люди творили над другими людьми... 7. С начала того 1929 года я сблизился с Лялей Ильинской. Нет-нет, то не был роман. Поклонников у нее и без меня хватало. Одни появлялись, другие удалялись. Между нами была просто дружба, иначе говоря, чисто платонические отношения. А поводом для нашего сближения послужили мои очерки "По северным озерам". Ляля их прочла и восхитилась. Я зачастил к ней на Поварскую, приходил среди дня, мы долго беседовали, пребывая в эдаком восторженном состоянии. Нередко она читала стихи своего сочинения или стихи символистов, мы вместе шли на Литературные курсы. Очень хорошо ко мне относилась ее мать Софья Григорьевна, районный санитарный врач, и зачастую вкусно меня кормила. А я для ее сосланного куда-то на Вычегду мужа доставал в библиотеках нужные для его литературных исследований сведения. Однажды я получил порядочную сумму за карты и позвал Лялю прокатиться на лихаче. Единственный раз в жизни испытал я подобное удовольствие. Ноги наши были укрыты медвежьей полостью, сидели мы на маленьких санках тесно прижавшись друг к другу; санки мчались, подпрыгивая на снежных ухабах. Путь наш начинался от Арбатской площади, где у ресторана "Прага" ожидали седоков лихачи. Мы мчались по Поварской, Садовой-Кудринской, Брестской, мимо Александровского вокзала и дальше, дальше, мимо Петровского парка, у церкви села Всехсвятского повернули обратно и тем же путем вернулись к Арбатской площади. Тот год был последним годом пребывания для извозчиков в Москве. Ляля и я увлеклись легендой о невидимом граде Китеже, исчезнувшем в озере Светлояр, и прочли все, что писала о том высокопоэтичном и религиозном предании те, кто там побывал,- Короленко, Мережковский, Дурылин, Пришвин... Ляля предложила мне отправиться путешествовать на то загадочное озеро, и непременно вдвоем. Мы загорелись, начали разрабатывать маршрут. До Нижнего Новгорода поездом. Я там побывал два года тому назад, буду ей показывать достопримечательности, потом по железной дороге отправимся в малый городок Семенов, а дальше пойдем пешком на озеро Светлояр. Богомольцы туда приходят в день Владимирской Богоматери. Это 23 июня по старому стилю - значит, времени у нас достаточно, будем готовиться, будем мечтать. Выйдем в половине июня; к тому времени закончим экзамены на ВГЛК. Ходили упорные слухи, что курсы собираются закрывать, но я все надеялся, что передумают. А после озера Светлояр мы пойдем по местам Мельникова-Печерского, где были старообрядческие скиты; потом на Керженец, воспетый Короленко. Я рассказал матери о наших мечтах. Мне было тогда двадцать лет, и я считал, что могу не спрашивать у родителей разрешения. К моему удивлению, мать пришла в ужас: - Вы Бог знает что надумали! - воскликнула она. - Отправимся вдвоем путешествовать - что тут такого? - возражал я. - Ты знаешь, чем кончится ваше путешествие? - Чем кончится?! Я напишу художественные очерки, Ляля сочинит стихи или даже поэму. - Это кончится ребеночком! Наша затея весьма обеспокоила и Софью Григорьевну, но ее восемнадцатилетняя дочь привыкла быть самостоятельной. Скорее всего, она сказала своей матери: - Не вмешивайся в мои дела. Мы едем - это решено... А между тем мы продолжали беззаботно веселиться, хотя некоторые из нас стали лишенцами. Собирались мы танцевать фокстрот в наиболее просторных квартирах - у Ильинских на Поварской, у нас на Еропкинском. Звали нас к Никуличевым в Мертвом переулке. Это была очень гостеприимная семья - отец нэпман, бывший капиталист, мать, две дочери и сын. И еще собирались мы в Мерзляковском переулке, в роскошной квартире Александры Львовны Толстой. Сама хозяйка отправилась в Японию читать лекции о своем великом отце, а гостей принимала ее секретарша, молодящаяся, очень энергичная дамочка. Позднее, когда узнали, что дочь Толстого поносит Советскую власть, эту секретаршу посадили. Куда делась вся обстановка - не знаю, а квартиру отдали какому-то вождю. Сестры Никуличевы затеяли домашний спектакль. Выбрали пьесу "Хозяйка гостиницы" Гольдони. Актерами были обе сестры, Михаил и Андрей Раевские, Лена Урусова, не помню - кто еще, режиссером - Юша Самарин. Репетировали с увлечением. Однажды на такую репетицию попал и я, запомнил, что очень вкусно кормили, подали даже апельсины, что было тогда большой редкостью. Между собой про угощения мы почему-то говорили: "Ты знаешь, какой там был отец Тихон - закачаешься!" Откуда пошло такое выражение, не знаю. И вдруг репетиции прекратились, спектакль был отменен. Что произошло у Никуличевых не помню. Они были тоже лишенцами и, наверное, считали, что им грозят какие-то напасти. Зачастил на наши сборища мой двоюродный брат Алексей Бобринский. Мы все знали, что он уже четыре года являлся тайным агентом ОГПУ, предупреждали об этом каждого нового знакомца, но полагали, что Алексей следит прежде всего за гостями его сестры Сони и ее мужа Реджинальда Уитера - иностранцами. Он служил секретарем у одного американского корреспондента. Словом, дел и без нас ему хватало. А все же мы остерегались при нем говорить обо всем том, о чем думали. Однажды произошел такой случай: играли мы в шарады, одна сторона ставила, другая отгадывала. По ходу действия начали нагромождать один стул на другой. Поднялась башня под самый потолок и с грохотом рухнула. - Это социализм строится!- воскликнула Ляля и тут же осеклась. Наступило неловкое молчание, все переглянулись, я искоса взглянул на Алексея. Да, за такие словечки тогда могли бы пришить 58-ю статью, но все обошлось. А вообще мы были далеки от политики и не очень интересовались, что тогда происходило на свете и скоро ли наступит мировая революция. Я газеты привык читать с детства, но думал о тогдашних мировых событиях про себя, иногда рассуждал с отцом. От Реджинальда Уитера доставлялись французские газеты "Temps", ими зачитывались дедушка и отец, со словарем читал и я. Каждая газета была в шестнадцать страниц, с многими занятными происшествиями, с описаниями преступлений и судов. Когда агенты ГПУ похитили белогвадейского генерала Кутепова, этому злодеянию было посвящено несколько столбцов в нескольких номерах газеты. Однажды несколько человек - наши двоюродные Саша и Олечка Голицыны, Леля Давыдова, сестра Маша и я, еще кто-то сидели у Ильинских. Неожиданно явился Алексей. Он предложил: - Давайте договоримся: будем собираться раз в неделю и составим список членов нашей компании. Начали называть фамилии. Алексей записывал, Ляля назвала свою двоюродную сестру Веру Бернадскую, которая к нашей компании не принадлежала. Раньше мы вместе учились в школе, но в параллельных классах, а после окончания я ее ни разу не видел. Когда список был составлен, Алексей предложил всем нам, кто тут присутствовал, расписаться и протянул Ляле листок и американскую авторучку. А тогда такие ручки были в диковину. Ляля собралась расписываться. Вдруг Саша Голицын незаметно ущипнул меня за руку и подмигнул мне. - Не надо расписываться,- громко сказал он. - Не надо расписываться,- сказал и я, учуяв в составлении списка что-то неладное. - Ну, как хотите, - Алексей пожал плечами и спрятал список в карман... Этот вроде бы незначительный эпизод я прошу читателя запомнить... ОДИННАДЦАТЬ ДНЕЙ 1. Главу, посвященную ВГЛК,- "У врат царства" я завершил такой сценой. Двое восторженных юношей-студентов идут под руки по Садовому кольцу. Путь немалый. Они идут и мечтают, и надеются на светлое будущее, по очереди декламируют стихи, вспоминают расстрелянного Гумилева. Один из них - Валерий Перцов - говорит другому: - Давайте будем с вами на ты. - Давай,- говорит другой. Этим другим юношей был я. Дошли до Зубовской площади. Пора было прощаться - мне поворачивать налево по Пречистенке, Валерию садиться на трамвай. Но тут мы вспоминаем, что ему нужна одна книга, которая у нас есть. Я предлагаю зайти, хотя уже двенадцатый час. Мы поворачиваем налево, потом направо в наш переулок. Дверь открывает сестра Маша, начинает кокетничать с Валерием. Он явно смущен. Я пошел искать книгу. Выходит из своей комнаты Владимир, он рад гостю, может временно прервать работу и закурить... И вдруг резкий звонок, еще, еще... Владимир идет открывать дверь. Нет, не входит, а врывается некто в кожаной куртке, в очках, за ним военный в столь ненавидимой народом голубой фуражке с красным околышем, последним входит заспанный управдом. Очкастый быстро шагает вперед, наставляет револьвер прямо на меня, хрипло выпаливает: - Руки вверх! Я так опешил, что застыл, как статуя, а руки опустил. - Руки вверх! Руки вверх! - злобно рычит очкастый. Военный готов вытащить свой револьвер. Я растерянно поднимаю руки. Очкастый подбегает ко мне, левой рукой бесцеремонно ощупывает мой правый бок, правый карман, ощупывает левый бок, левый карман, прячет револьвер, достает бумагу, протягивает мне. Я читаю - "Ордер на обыск и арест Голицына Сергея Михайловича", внизу подпись: "Зам. председателя ОГПУ Г. Ягода"*{24}. Первая моя мысль: - Слава Богу, одного меня. Бумагу берет Владимир и читает. Из задних комнат выходит мать, тоже читает, выходят другие родные, читают молча, вздыхают, смотрят на меня с сочувствием. Последним входит отец, растерянный, испуганный, читает, кладет бумагу на стол. Все молчат. Между прочим, потом вспоминали и удивлялись: почему очкастый наставил револьвер именно на меня? Значит, он знал меня в лицо? Откуда знал? - Где ваш стол для занятий? - спросил он меня. Я показал. Очкастый подошел к столу. Все тоже приблизились. - Отойдите дальше! - резко прохрипел он.- А вы,- он ткнул палец в меня,- встаньте здесь. У меня екнуло сердце. На столе слева, на самом видном месте, лежала переписанная рукой матери тетрадка - мои очерки "По северным озерам". И тут случилось чудо, иначе никак не назову. Очкастый сразу занес руку на стопку тетрадей справа. Это были мои записи лекций. А мать с несвойственной ей легкостью подскочила к столу, схватила ту мою самую заветную тетрадку, самую драгоценную, и положила ее на подоконник. Очкастый впился в записи лекций, военный стоял сзади, тупо уставившись в стену, управдом дремал у двери. Я начал объяснять очкастому. Вот эта тетрадка - по истории искусств. Рассказывается об эпохе Возрождения. А эта тетрадка - история немецкой литературы, очень интересно о нибелунгах. Очкастый слушал, сопел. Слышал ли он хоть когда-нибудь о нибелунгах? Взял следующую тетрадку, начал перелистывать. Вытащил дневник нашего с Андреем Киселевым путешествия, явно обрадовался, положил отдельно. Открыл ящик стола, там были письма, одно сверху на бланке "Пионерской правды", деловое, внизу подпись - "С комприветом". Я объяснил, что я не только студент ВГЛК, но еще зарабатываю, черчу для журналов... А со стены словно с упреком глядели сверху на всех нас портреты предков времен Петра, Анны, Елизаветы, Екатерины... И тут попался очкастому лист бумаги с рядами цифр, с надписями, с линиями в разные стороны.:. Сестра моя Соня флиртовала с двумя братьями Ярхо. Старший, Борис Исаакович, иначе Бобочка, был литературовед. Кругленький, толстенький, в очках, он читал лекции на ВГЛК; младший, Григорий Исаакович, иначе Гриша, был высокий и худой и служил переводчиком. Они изредка к нам ходили и засиживались до глубокой ночи. Бобочка для своей научной работы по рифмам частушек заказал мне диаграммы, для которых вычислял проценты, считал и производил разные выкладки чуть ли не по нескольким тысячам частушек. Бобочкин подлинник вычислений очкастый подложил к дневнику. Я понял, что он вздумал его отбирать, и пришел в ужас; пропадет вся кропотливая Бобочкина работа. Я доказывал, объяснял, как народ создает частушки. Очкастому мои объяснения показались подозрительными, он, верно, принял этот лист бумаги за шпионский шифр и положил поверх дневника*{25}. Обыск кончился. Наступило томительное время ожидания машины, она должна была подойти к определенному часу. Очкастый сел писать протокол. Отбирались дневник путешествия, два-три деловых письма "с комприветом" и злосчастные Бобочкины вычисления. Заспанный управдом расписался как понятой и был отпущен. Все стояли, молчали, ждали... Вскипятили на примусе чайник. Молча стали пить чай. Мать с невыразимой горечью смотрела на меня. Сестры собрали мне в наволочку ложку, кружку, сахар кусками, положили бутерброды, папиросы, дали одеяло. В нашей семье хорошо знали, что нужно давать арестованному. Подошла машина. Наступила тягостная минута прощания, все подходили ко мне, поочередно обнимали, целовали. Соня и Маша успели мне шепнуть одну и ту же фразу: "Отвечай только на вопросы". И отец и мать перекрестили меня. Потом мать говорила, что у меня было тогда вдохновенное и просветленное лицо святого мученика Себастиана... Я тогда по-юношески гордился, что меня арестовали, но на мученика вряд ли походил. Мучениками были ранние христиане, которые гибли за веру на арене Колизея, в России мучениками были старообрядцы, подвергавшие себя самосожжению, мучениками были декабристы и народовольцы, которые шли на казнь и в Сибирь за свои революционные идеи, мучеником был дядя Миша Лопухин, который не дал честное слово, что не пойдет против Советской власти, мучеником был мой зять Георгий Осоргин - любящий муж и любящий отец, но на допросе он сказал, что является монархистом, и получил десять лет, наконец, на мученичество шел мой друг Сергей Истомин, когда семнадцатилетним подростком тоже сказал, что он монархист. А я? Я ожидал, более того, я был убежден, что не в этом году, так в следующем или через следующий меня неизбежно арестуют только за то, что родился князем. Я готовился к допросам и на вопрос "ваши политические убеждения" собирался отвечать "лояльно". Так отвечали мой отец, мой брат и многие другие. И отца, и брата, и еще некоторых выпускали на свободу после подобных ответов и, разумеется, благодаря хлопотам. А было и много таких, которые распинались в верности Советской власти, а все равно получали сроки. И были такие, которые, как Алексей Бобринский, получали свободу за тридцать сребреников. К этому страшному испытанию я заранее готовился. И я знал: никакие угрозы не заставят меня подписать позорное обязательство. Я знал: если не подпишу, рухнут все мои мечты, все мои надежды. И с этими мыслями я спускался вниз по лестнице. Святой Себастиан погиб от стрел палачей. Художников вдохновляла его мученическая кончина. Не однажды много позднее мне приходилось видеть в музеях изображение истекающего кровью обнаженного юноши. И каждый раз, хотя и не без некоторого чувства иронии, я вспоминал сравнение моей матери... 2. Было совсем светло, когда я влез сзади в крытый брезентом грузовик. На лавочках сидели хмурый представительный старик, молодящаяся дамочка с заплаканными глазами и несколько охранников. Мы поехали через всю Москву по Пречистенке, по Волхонке, по Моховой, через Театральную площадь. Улицы в столь ранний час были совсем пусты. Только одна подвыпившая компания шла пошатываясь, не обращая никакого внимания на грузовик. Мы подъехали к самому страшному в нашей стране зданию на Лубянской площади, но не к главному, а к правому, боковому, на углу Мясницкой. Теперь оба они соединены вместе, загородив выход с Малой Лубянки. Вдвоем со стариком нас всунули в маленькую каморку - ящик без окон. Стояли две табуретки, стол, на столе чернильница и ручки, свисала под потолком электрическая лампочка. Нам вручили бланки анкеты - где родился, где крестился и, конечно, социальное происхождение: на второй, чистой, странице мы должны были написать подробную автобиографию. Старик писал-писал, потом отложил перо и сказал: - Никак не могу понять, за что меня арестовали. - И я тоже не знаю, за что меня арестовали,- отозвался я. Его фамилия была Мазуров, больше о нем ничего не знаю. Его увели, я остался в той каморке один, пришел военный, заставил меня раздеться, тщательно обыскал, прощупал складки на брюках, на вороте рубашки, потом ушел. Я ждал, наверное, часа два, вывели наружу, посадили одного в крытый грузовик, провезли всего за полверсты на прославленную ужасами Лубянку, 14, где первоначально помещалась ЧК*{26}. Я попал в камеру № 11 на первом этаже - небольшую комнату без окон, с потолка ярко светила электрическая лампочка, забранная в металлическую сетку, чтобы не запустили в нее ботинком. На топчанах лежало человек десять, все в одном белье. Тогда еще не было введено строжайшее правило: днем не спать, а сидеть и молча "раскаиваться в своих преступлениях". Между собой переговаривались, а больше спали, кто-то спросил меня о последних газетных новостях. Запомнился старик немец - нэпман из Калуги. Его посадили как владельца колбасного производства. Сидел он без допросов уже более двух месяцев и похудел вдвое, всем показывал свои непомерно широкие брюки. И еще запомнился очень красивый, с длинной черной бородой еврей-валютчик. Его таскали на допросы по нескольку раз в сутки. Он возвращался, ложился на топчан лицом вниз, стонал, плакал. У него требовали признаться, где он спрятал золото или драгоценности. Нам он не давал спать своими стонами. На следующую ночь меня разбудил окрик: - Вы Голицын? Я вскочил. Передо мной стоял военный, иначе мент, с листом бумаги в руках. - Имя-отчество? - спрашивал он по бумажке. Я сказал. - На допрос. Одевайтесь. Меня повели по коридору. Я шел, читал номера камер. Коридор повернул, меня ввели в небольшую комнату. На письменном столе стояла одинокая лампа под зеленым абажуром, лежали папки, отдельные листы бумаги. В кресле за письменным столом сидел худощавый молодой военный. 3. Шестьдесят лет прошло, а я накрепко запомнил тот допрос. У следователя было красивое лицо, откинутые назад волосы открывали широкий лоб. Его темные и большие глаза сразу пристально уставились в меня. На нем был прорезиненный военный плащ, на красных отворотах по одному ромбу. Значит, он был комбригом, по нынешним временам ниже генерал-майора, но выше полковника. Мелькнула мысль: значит, меня считают важным преступником! Но я тут же вспомнил: кто-то рассказывал, что для наведения страха следователи нарочно одеваются командирами высокого ранга. А плащ был ему чрезмерно велик, значит, это маскарад. И страх у меня тотчас же пропал, я взял себя в руки, в душе усмехнулся. - Садитесь! - сказал следователь. Я сел на табурет напротив него. Лампа ярко меня освещала, а его лицо скрывалось в полутьме. И из этой полутьмы смотрели на меня не отрываясь большие и красивые, холодные и темные глаза, смотрели несколько минут. Следователь резко наклонился вперед, но продолжал смотреть не отрываясь, словно хотел пронзить меня насквозь. Я не выдержал, опустил глаза. Но я понимал, что это тоже маскарад, чтобы меня напугать. - Курите! - неожиданно он предложил мне папиросу из пачки, лежащей на столе, сам зажег свою, поднес мне спичку. Я закурил, взглянул на него. Он продолжал вглядываться в меня из полутьмы. "Да когда же вы, черт вас дери, кончите меня пронзать!" - думал я про себя. Следователь сразу обрушил на меня грозную лавину отрывистых фраз, отдельных гневных слов. - Так вот вы какой! Много о вас наслышаны! Все говорят, вы ярый, убежденный монархист, да не только монархист, а самый отъявленный фашист. Князь - Рюрикович - классовый враг, враг Советской власти. - Я не Рюрикович, а Гедиминович.- Я едва прорвался сквозь бешеную лавину его слов. Вдруг он разом смолк и, продолжая пронзать меня своими красивыми холодными глазами, спросил совсем спокойным голосом: - Что такое Гедиминович? Я начал подробно объяснять, что так называют потомков жившего в четырнадцатом веке великого князя литовского Гедимина. При Иване Грозном его праправнук воевода Михаил Иванович Булгаков получил прозвание Голица, потому что в бою потерял руку, носил протез - железную перчатку - голицу. В роду Голицыных десять бояр, два фельдмаршала, много воинов, погибших за Отечество. - И с такими знаменитыми предками и не быть монархистом! - вскричал следователь. - Никогда им не был! Я отношусь к Советской власти лояльно, даю честное слово, лояльно! - Докажите, что не монархист. - И докажу! - Я начал пространно объяснять, вспоминая, о чем мне говорил отец. В беседах со мной он не раз излагал свои взгляды на самодержавие, считая его великим злом для России; он был сторонником республики на французский манер, на худой конец, если монархия, то подобно английской. Эти отцовы мысли на моем допросе мне очень пригодились. Я разъяснял их столь толково и убежденно, что мои ответы, видимо, произвели на следователя благожелательное впечатление. Он прекратил приставать ко мне с монархизмом. Сейчас, когда я пишу эти строки, то позабыл в каком порядке задавал он мне вопросы, о чем сперва, о чем позднее. Но сами вопросы не забыл. Он, например, почему-то упорно спрашивал меня о двоюродной сестре Ляли Ильинской - Вере Бернадской. Что она из себя представляет? Каковы ее политические убеждения? Я ответил, что с тех пор, как мы кончили школу, я три года ее не видел. Я и понятия не имел о ее политических убеждениях. Между прочим, ее тоже тогда посадили и спрашивали про меня, она говорила примерно то же, что и я. - Мы все про вас знаем. Вы только собираетесь думать, у вас едва-едва зародились мысли, а мы уже все знаем, все знаем... Такие высказанные с особым выражением фразы, конечно, могли напугать неопытного юнца. Но я-то был подготовлен и знал, что это тоже был маскарад. Следователь все у меня допытывался: почему у Никуличевых отменили спектакль? Я не знал да и сейчас не знаю, а он все приставал ко мне с этим вопросом. Показал мне бумажку с напечатанным на машинке известным стихотворением Максимилиана Волошина - "Суздаль и Москва не для тебя ли..." - Вот видите, какие контрреволюционные стишки ваши друзья распространяют? - Совсем не контрреволюционные, их автор спокойно в Крыму живет, любит гостей принимать. - А это что? - следователь вытащил фотографию белогвардейского генерала Анненкова. - Да она в "Огоньке" на обложке напечатана. - Между прочим, я с интересом ваш дневник читал. Вы, оказывается, путешественник,- заметил следователь. Спрашивал он меня о политических убеждениях Юши Самарина, Артемия Раевского, еще кого-то. Я отвечал, что не знаю, что, собираясь вместе, мы о политике никогда не заговариваем. Наши интересы - литература, театр, кино. О том, что любим танцевать фокстрот, я умолчал. - Что же это за литературные убеждения?- усмехнулся следователь.- Не слыхал о таких. Я сидел напротив него, силился припомнить, что он мог знать предосудительного о наших разговорах. Вспомнил, как рушилась башня из стульев, и все. Многие из нас были религиозны, кто ходил в церковь часто, кто редко, вроде меня. Я был религиозен, но по-своему. Вера в Бога во мне жила всегда, всю жизнь, но не стояла на первом месте. Я боялся вопроса следователя: "Веруете ли вы Бога?" Отречься я никак не мог, но собирался пространно излагать свои убеждения, объяснить, что одновременно являюсь и христианином и никогда не шел и не пойду против Советской власти. Слава Богу, следователь такого вопроса не задал. Неожиданно он заговорил: ему известно, что взрослым меня не считают, к Уитерам, как подростка, не приглашают. Я понял, что версию о моем мнимом малолетстве следователь мог узнать только от Алексея Бобринского, который по нашей дружбе еще детских лет хотел за меня заступиться. Наверное, мне нужно было бы впоследствии отблагодарить Алексея, но находились достаточно веские причины, из-за которых я никогда не пошел бы на такой шаг. А тогда на допросе я догадался схитрить и деланно-обидчиво сказал: - Неправда, я совсем взрослый. Никто меня юнцом не считает. Следователь усмехнулся. Наверное, я снова произвел на него достаточно благоприятное впечатление. Он протянул мне листок бумаги. Я начал читать, да так и обомлел. Это был тот самый список, который не так давно составил Алексей Бобринский на квартире Ляли Ильинской. Да, написано американской авторучкой. Вот почему следователь интересовался Верой Бернадской - она была в том списке. А внизу находились еще фамилии четверых двоюродных братьев нашей Елены - Дмитрия и Андрея Гудовичей, Бориса и Юрия Сабуровых.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|