Записки уцелевшего (Часть 1)
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Голицын Сергей Михайлович / Записки уцелевшего (Часть 1) - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Голицын Сергей Михайлович |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(885 Кб)
- Скачать в формате fb2
(396 Кб)
- Скачать в формате doc
(385 Кб)
- Скачать в формате txt
(375 Кб)
- Скачать в формате html
(393 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|
Николай Шереметев через три дня вернулся, а остальных арестованных месяца через два сослали в разные отдаленные северные города. Николай был спасен своей женой. Не знаю, был ли к этому времени оформлен официально его брак, но его связь (какой ужас!) с еврейкой до дней ареста держалась втайне. Многим казалось непостижимым - граф Шереметев, и женат на еврейке! Цецилия Львовна Мансурова была одной из самых талантливых актрис, каких я когда-либо видел; любимая ученица Вахтангова, несравненная принцесса Турандот одновременно была женой Николая Шереметева, тогда скромного скрипача оркестра вахтанговского театра. Говорили, что она обошла всех тогдашних наших вождей - товарищей Рыкова, Калинина, Бухарина, Каменева и разыгрывала перед ними сцены, достойные шекспировского пера. Николаю сказали, что освобождают его только благодаря жене и ценя ее таланты. А на его вопрос, в чем его вина, ответили: "Сами должны знать". В своих изданных за границей воспоминаниях перебежавший во время войны к немцам артист вахтанговского театра Елагин очень живо описал облик Николая Шереметева. Все в театре, от рядового рабочего и до первых артистов, его любили, за открытый, веселый характер, за его остроумие. Но автор ошибается, что Николая арестовывали десять раз, и десять раз его спасала Цецилия Львовна. Если мне память не изменяет, его сажали еще однажды, а во время паспортизации 1932 года милицейский чин, выдавая ему самый ценный в нашей стране документ, сказал: "Ваше сиятельство, скажите спасибо вашей жене и расписывайтесь в получении..." В начале лета того же 1924 года все три семьи - Шереметевы, Сабуровы и Гудовичи - были выселены из их Воздвиженской квартиры. На выселение был дан срок три дня. Татары - "старье берем" собрались со всей Москвы. Николай Шереметев, младший Сабуров Юрий и младший Гудович Андрей раскрывали перед татарами многочисленные сундуки и за бесценок продавали все то, что там хранилось со времен Параши Жемчуговой. Сабуровы и Гудовичи переехали в Царицыно, Павел Сергеевич Шереметев забрал все картины, библиотеку, бронзу и перевез все это в свое жилье - одну из башен Новодевичьего монастыря. Уже после войны я видел архиценнейшие книги, валявшиеся беспорядочной кучей на полу круглой комнаты той башни. Куда девалась с семьей тетя Лиля, расскажу позднее... Хлопоты об арестованных дяде Николае Владимировиче Голицыне и его сыне Кирилле окончились неудачей. Кирилл получил пять лет Соловков, его отец три года, их друзья еще какие-то сроки. Единственное, что удалось отхлопотать - это заменить Соловки Бутырками. Там существовал так называемый "рабочий коридор", где отбывали сроки немногочисленные заключенные, обслуживавшие кухню, прачечную, библиотеку - словом, все то, что предназначалось для заключенных-подследственных, коих было раз в десять больше. И с того времени две зимы подряд, раз в неделю, мне вручали тяжелую корзину, и я отправлялся на Новослободскую улицу и шел в специальную пристройку Бутырской тюрьмы, где принимали передачу. Жен и матерей заключенных иногда набиралось множество, они часами выстаивали к окошку передачи, потом переходили в соседнюю темную комнату и там опять часами томились, когда наконец из другого окошка выкликнут фамилию их близкого. Они должны были назвать его имя-отчество, и тогда им вручали обратно тару с запиской - "получил все сполна", и подпись. Другие слова, вроде "целую", тщательно зачеркивались. Мне, как передающему в "рабочий коридор", была привилегия проходить без очереди. Я высоко поднимал корзину, расталкивал толпу, кричал: "В рабочий коридор!" и пробивался к окошку. Очень скоро я познакомился с принимавшим передачу красноармейцем, и он мне тут же отдавал тару и записку, принятую неделю назад. Таким образом, сама передача занимала у меня не более десяти минут, но дорога на двух трамваях туда и обратно отнимала три часа. Иногда вместо меня возил передачи мой двоюродный брат Саша Голицын. А по воскресеньям ездили на свидания: бабушка каждое воскресенье, остальные - по очереди. Свидания давались только заключенным "рабочего коридора", сроком на сорок минут. И я несколько раз бывал у Кирилла. Специальное помещение было перегорожено двумя рядами идущих параллельно жердей. На ряд скамей по одну сторону жердей садились заключенные, на второй ряд скамей, по другую сторону других жердей, садились их родные. Два надзирателя, или, как их презрительно называли, "менты", садились по двум концам и следили, чтобы никто не смел перекинуть чего-либо. Бабушка была глуховата и очень страдала от того, что плохо слышала своего сына через двухаршинный промежуток. Она очень переживала за него, каждый вечер молилась жарко, с земными поклонами, со слезами. В том же "рабочем коридоре" сидели старичок генерал Казакевич, молодой инженер Владимир Кисель-Загорянский, филолог Анатолий Михайлович Фокин, других не помню. И в тот же "рабочий коридор" в будущем попадали многие наши знакомые и родные, чтобы отбывать там срок, а также на несколько дней после приговора в ожидании эшелона для отправки в лагеря. Через два года вместо передач продуктами стали принимать деньгами, и мои поездки прекратились. Деньги шли от дяди Александра Владимировича Голицына из Америки, а главное - из Италии от некоей Моины. Она была вдовой двоюродного брата бабушки Семена Семеновича Абамелек-Лазарева, урожденная Демидова. До революции несколько уральских заводов принадлежали им, за границей уцелели их капиталы в банках. И Моина через своего секретаря ежемесячно посылала в СССР чуть ли не пятидесяти родственникам те или иные суммы - кому побольше, кому поменьше. Бабушке с дедушкой она стала высылать после того, как Алька Бобринская со своим мужем-американцем явилась к ней, в ее палаццо во Флоренции, и рассказала о бедственном положении деда и бабушки. 9 В 1923 году произошла денежная реформа. Совзнаки в течение двух-трех месяцев были заменены червонцами - твердой валютой, обеспеченной золотом. Отец мой вместо вороха разноцветных бумажек стал теперь ежемесячно получать семнадцать червонцев, что тогда считалось солидным заработком, правда, не на столь многочисленную семью. На червонцах только с одной стороны были напечатаны цифры, разные завитушки и подписи членов правления Госбанка, а другая сторона оставалась чисто-белая. Однажды у нас произошло недоразумение. Отец оставил на столе на расходы сложенный вдвое червонец, через час хватились - нет его. Куда пропал? А за этот час много народу проходило мимо. Вскоре потерю обнаружили: оказывается, няня Буша, увидев чистую бумажку, сунула ее в печку, чтобы разжечь огонь, да спасибо - не успела. Отец считал финансовую реформу чрезвычайно удачной, она прошла по всей стране без особых недоразумений, он хвалил ее создателя, до революции крупного чиновника министерства финансов. Его фамилия была Кутлер. Двенадцать лет спустя мне показали в Дмитрове невзрачного старичка. Это был "папа червонца". Арестованный "за вредительство", он после отбытия срока работал вольнонаемным на канале Москва-Волга. Денежной реформой особенно была довольна бабушка. Раньше она беспрестанно охала из-за дороговизны. Впрочем, как же не охать, когда цена коробки спичек "допрыгнула" до пятисот миллионов рублей (если не принимать во внимание ежегодной девальвации)! А тут бабушка отправилась в магазин и за червонец смогла накупить кучу гостинцев. Пришлось моему отцу ее предупредить: да, товары дешевы, но денег у нас во много раз меньше, чем "во времена деспотизма". 10. В самом начале 1924 года с кем-то из своих школьных товарищей я отправился на один диспут. В противовес православной Церкви, во главе которой стоял патриарх Тихон, возникло религиозное движение, так называемая "Живая Церковь". Ее основателем был умный и властный священник храма на Долгоруковской улице отец Александр Введенский. Храм и сейчас цел, но сильно обезображен. Советская власть, усмотревшая возможность расколоть православие, покровительствовала Введенскому, но ни широкие массы, ни духовенство за ним не пошли, на его церковные службы народ не ходил, и церковь на Долгоруковской оставалась пустой. Зато диспуты с его участием, устраивавшиеся в Большом зале Консерватории, пользовались популярностью. На сцену с одной стороны вышел толстопузый товарищ Луначарский, с другой стороны священник в черной рясе, высокий и худой. Они поклонились друг другу и сели по обе стороны маленького столика. Говорили поочередно. Введенский вещал с подвыванием и жестикулировал, точно махал черными крыльями, Луначарский нарочито спокойно излагал свои мысли. Оба говорили, видимо, очень умно и убежденно, но я лично, да, наверное, не только я, ничего не понимал. Через час-полтора диспут кончился, оба спорящих встали, опять поклонились друг другу и разошлись в разные стороны. А публика уходила по домам; верующий оставался верующим, атеист - атеистом. Давно уже подобные диспуты власти устраивать побаиваются. Среди марксистов перевелись поднаторевшие в религиозных догмах начетчики, а нынешних антирелигиозников богословы неизбежно будут побеждать. Седьмого января, то есть, как это ни странно, в первый день Рождества, начались школьные каникулы. Меня позвали к себе Истомины в Сергиев посад. Я поехал вместе с дядей Владимиром Трубецким. Приехали мы поздно, и первую ночь я провел у него. Утром проснулся рано, меня разбудили детки (мои двоюродные) - кудрявые, хорошенькие, одни темные, другие светлые. Стоя в одних рубашонках, они обступили мое ложе на полу и пихали на меня стройную английскую гончую собаку. Обстановка квартиры Трубецких была обычной для обстановки бывших людей, самая простая мебель - шкаф, стол, табуретки, лавки перемежались с мебелью красного дерева, но поломанной. На стенах висели изящное, овальной формы, зеркало, охотничье ружье в добротном чехле с инкрустациями и большой портрет прабабушки - дочери фельдмаршала Витгенштейна в тяжелой золоченой раме. После завтрака старшие дети Гриша и Варя повели меня к Истоминым, которые жили в той же слободе Красюковке, но на другой улице. С Сергеем Истоминым я еще раньше подружился. Мне очень нравился этот живой, черноглазый, смуглый мальчик, по-цыгански красивый, рыцарски-благородный. С утра до вечера с ним и с его младшей сестрой Ксаной мы запоем играли в карты, в другие игры, по вечерам Петр Владимирович рассказывал своим ровным, почти без интонаций голосом о прошлом, о людях, которых знал. Он был очень умен, и я впитывал его рассказы с интересом, проникаясь к нему большим уважением. Сергей Истомин подружился с дядей Владимиром и постоянно бегал к нему. По вечерам, когда дядя Владимир шел в кино играть на пианино, Сергей его сопровождал и на правах родственника смотрел бесплатно два-три сеанса подряд. И я однажды так побывал в кино. А еще Сергей ходил с дядей Владимиром на охоту. На одну такую прогулку дядя Владимир с ружьем, гончий выжлец Орел и мы, два мальчика, отправились. Впервые в жизни я попал в хвойный еловый лес зимой. Дядя Владимир показывал нам многочисленные следы зверей и птиц на снегу - заячьи, лисьи, собачьи, то и дело попадались янтарные кучки зернышек помет рябчиков и тетеревов, снегири ворошили на дорогах конский навоз. Тогдашний зимний лес был полон жизни, а теперь снег в лесу лежит белый-белый, никаких следов, никаких кучек помета нет. Не помню, убили ли мы тогда кого-либо. За рябчиками дядя Владимир не охотился, а зайцев нам не попадалось. Зато я запомнил красоту леса - елки, осыпанные снегом, синие тени на снегу и то наслаждение лесной красотой, которое охватило моего дядю и передалось нам... Побывали мы с Сергеем в Троицкой лавре. Впервые я увидел великолепный архитектурный ансамбль монастыря, основанного великим святым Древней Руси преподобным Сергием, благословившим князя Дмитрия Донского на Куликовскую битву. Историк Ключевский писал: покуда неугасимая лампада будет гореть у раки Святого, будет и Русь жива. В первые годы революции лампада погасла, монахов разогнали, монастырь был превращен в музей, а мощи святого Сергия, раскрытые, оскверненные, остались в запечатанном Троицком соборе начала XV века. Знаменитый иконостас, расписанный Даниилом Черным и Андреем Рублевым, был недоступен для народа. С большим интересом я ходил по сводчатым палатам музея, смотрел старинные драгоценные предметы церковной утвари, усеянные жемчугами, изумрудами, сапфирами, бирюзой. Все драгоценные вклады, начиная со второй половины XVIII века, были изъяты якобы "для голодающих", а старина церковные сосуды, шитые пелены, иконы, ризы - осталась. И всех тех богатств было тогда много больше, нежели теперь. Как видно, и в тридцатые годы и в послевоенные ценнейшее достояние русского народа уплывало за границу. Научный руководитель музея граф Юрий Александрович Олсуфьев - живой, невысокий человек с бородой, с живыми глазами - встретил нас, двух мальчиков, очень любезно. Сергей меня ему представил, он мне подал руку, будто взрослому, и повел показывать. Не все монахи были изгнаны из Лавры. В каждой музейной палате сидело по иноку-сторожу, музейные работники вполне могли на них положиться. А палаты были нетопленные, там стоял мороз более лютый, чем на улице. Мы с Сергеем ходили без шапок до тех пор, пока один из монахов не сказал нам, что мы можем надеть шапки, иначе простудимся. Да, конечно, ведь святость из Лавры ушла. Несколько раз в те дни мы отправлялись на церковную службу в храм на той же Красюковке, к обедне и ко всенощной. А однажды ко всенощной под старый Новый год пошли в Гефсиманский скит. Так назывался филиал Лавры, еще действующий небольшой монастырь. Всего скитов было четыре. Кроме Гефсиманского, действующим оставался самый дальний, с очень строгим уставом скит Параклит, находившийся за восемь верст, куда женщины не допускались. Ближайшие, в двух-трех верстах, были скиты: Киновия - с небольшой белой шатровой колокольней и Черниговский - с массивным пятиглавым собором и высокой колокольней из красного кирпича. В них обоих помещался дом для престарелых. Гефсиманский скит был окружен лесом. За каменной оградой высился розовый с белым одноглавый храм XVIII века. Вечерело. Мы прошли сквозь тяжелые железные ворота внутрь скита, вошли в храм. Молящихся было много. Женщины, молодые, а больше старые, в тот год впервые получили разрешение войти в скит; они теснились толпой. Длиннноволосые монахи стояли отдельно, иные совсем древние, седобородые, иные молодые, с черными и русыми бородами, такие, как на этюдах Корина. Два хора монахов пели молитвы на правом и на левом клиросах. Сотни свечей, разноцветные лампады освещали молящихся. Сергей показал мне схимника, стоявшего отдельно, его лицо было укрыто клобуком, виднелась только седая взлохмаченная борода, на его черной рясе, как на одеждах схимниц с этюдов Корина, были вышиты крупными серебряными буквами череп с костями и слова молитвы - "Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас!" Я впервые попал в монастырь. Служба тянулась долго и утомительно, от множества свечей, лампад, от дыхания богомольцев было душно, но я терпеливо стоял, слушал протяжное пение монахов. Все случайное, наносное ушло из монастырских стен, а остались те иноки, которые ради прославления имени Христова готовы были идти на любые страдания. Они стояли и низко кланялись, шепотом повторяли молитвы. Служил сам наместник Лавры отец Израиль - в черной, с золотом, ризе, почтенный, полный, еще бодрый старец с пышной бородой. Он служил вдохновенно, слова молитвы произносил четко. Великая ответственность лежала на его плечах: суметь продержаться в скиту как возможно дольше, уберечь доверившихся ему иноков от земных соблазнов, разговаривать с властями с достоинством, высоко держать знамя православия и знать, что рано или поздно отца неминуемо ждут тягчайшие муки... 11. Увы, каникулы кончились. Пора было возвращаться в Москву. Проводили меня Истомины до вокзала, тогда здание было маленькое, деревянное, посадили в промерзший вагон. Встретился им знакомый монах, он и я заняли места на скамьях напротив друг друга, и, пока в Пушкине не подсели другие пассажиры, мы разговаривали на богоугодные темы. На прощание, уже на платформе Ярославского вокзала, монах мне сказал что-то очень хорошее, и я расстался с ним в самом благостном настроении. А на Каланчевской площади я сразу увидел мальчишек-газетчиков, которые бегали с пачками газет и с азартом кричали: - Экстренный выпуск! Смерть Ленина! Смерть Ленина! Тогдашние газеты и позднейшие литературные произведения - романы, повести, стихотворения, мемуары - были переполнены красноречивыми описаниями горя, охватившего весь народ от мала до велика. Что-то не помню я этого всенародного горя. В час похорон по всей стране гудели, нагнетая тоску, заводские гудки. А простой народ, как во все времена и во всех странах, оставался равнодушен, безмолвствовал. Это позднее, когда началась свистопляска с колхозами, крестьяне вспомнили о Ленине, говорили: "Был бы он жив, так над нами не издевались бы". Смерть Ленина давно ожидалась, время от времени в газетах печатались медицинские бюллетени о состоянии его здоровья. Достаточно открыто ходили слухи, что периоды просветления сознания у него перемежаются с периодами полного сумасшествия. К дедушке и к моему отцу ходил их старинный знакомый, известный московский врач Федор Александрович Гетье, безуспешно пытавшийся лечить Ленина. На вопрос деда, насколько эти слухи достоверны, он ответил утвердительно. На страницах сборника "К пятилетию РКП-б" 1923 года, который чудом уцелел до наших дней в частных руках, я видел групповые фотографии - Ленин сиде явно больной, подавленный. За последние два года перед смертью он отошел от власти, и другие вожди правили его именем. В те времена он не считался таким божеством, каким его сделали впоследствии. Еще раз повторяю: не помню я, чтобы при его кончине поднялось всенародное горе. Да, газеты были наполнены скорбными статьями и стихами, да, всюду висели траурные флаги. А первая песня, которую повсеместно распевали, неожиданно оказалась с залихватски плясовой мелодией: Ильич, Ильич, Ильич! Услышь наш плач и клич! Все три дня делать мне было нечего, и я ходил по Москве со своим школьным приятелем, скверным, развратным мальчишкой Юрой Неведомским. Много народу тогда ходило по улицам. На Охотном ряду мы увидели длиннейшую очередь, люди стояли на поклонение праху Ленина, установленному в Колонном зале Дома союзов. Встали и мы. А мороз ударил крепчайший. Прямо на улице разводили костры из круглых, саженной длины, бревен. Юра и я по очереди бегали к кострам греться. Мы были в валенках, а те, кто пришел в ботинках, лихо подплясывали. Закоченевшие, хмурые милиционеры ходили вокруг очереди. Среди ночи мы вступили в Дом союзов, и сразу стало тепло. Траурные, черные с красным, флаги и полотна свисали повсюду. Невидимый оркестр играл траурные мелодии. Пока поднимались по лестнице, дежурные в красно-черных нарукавных повязках нас торопили: "Скорее, скорее!" Четверо во френчах неподвижно стояли в почетном карауле, стояло четверо красноармейцев. Вместе со всей очередью я обошел вокруг высокого постамента, на котором весь в еловых ветках и венках из искусственных цветов лежал Ленин. Я успел разглядеть его розовое лицо, почти голый череп. Домой пришел к полуночи, голодный, замерзший. Обо мне очень беспокоились. - Куда тебя понесло? Зачем? Что ты хотел увидеть? Будь жив твой дядя Миша, он бы тебе уши надрал! - И с этими словами Георгий отвернулся от меня. Весь красный, я отошел от него. Особенно мне горько было за упоминание дяди Миши. Память о нем была для меня священна. За три дня по проекту архитектора Щусева у Кремлевской стены на Красной площади был построен первый деревянный мавзолей для набальзамированного тела Ленина. То здание, обшитое покрытыми олифой золотистыми досками, получилось достаточно красивым. Его четкие формы хорошо вписались в площадь на фоне Кремлевской стены... Полтора года спустя я стоял в очереди еще более длинной, в которой порядок был полный, люди со скорбными лицами, наклонившись, двигались медленно; милиционеры если и были, то стояли между верующими и также наклонив головы. Очередь начиналась от Калужской площади, тянулась по мостовой Донской улицы к Донскому монастырю и подходила к прелестному маленькому старому собору. Люди шли поклониться великому страстотерпцу за православие, за землю Русскую, только что скончавшемуся патриарху Тихону. Со слов брата Владимира знаю, что Павел Дмитриевич Корин ему говорил о том неизгладимом впечатлении, какое на него произвели похороны патриарха. Именно после похорон окончательно созрел в голове художника замысел той огромной картины, которую так и не дали ему создать. 12. Однажды во время детского бала, в самый разгар бешеного галопа, явился некто маленького роста, худощавый, юркий, с лысиной, с небольшой кудрявой бородкой, очень похожий на Шекспира, в сопровождении девочки - ровесницы сестры Маши. Это был достаточно известный московский адвокат Игорь Владимирович Ильинский - из мелкопоместных дворян Чернского уезда Тульской губернии, в свое время ближайший друг и сокурсник по университету брата моей матери Николая Сергеевича Лопухина. Игорь Владимирович являлся автором талантливой поэмы "Марксиада", ходившей с первых лет революции в самиздатских списках, но власти никак не могли дознаться - кто же ее сочинил. Там описывается, как "Карл Маркс политик-эконом нам всем достаточно знаком", как он встал из гроба, явился в Советскую Россию, в поезде его арестовали, поместили в Бутырскую тюрьму, вновь выпустили, он попал в совхоз - бывшую помещичью усадьбу, потом очутился в Москве. Он ходил и удивлялся, что за страна, что за нравы, что за беспорядки! И вдруг он выяснил, что всюду власти действуют его именем, пишут лозунги цитатами из его сочинений, даже памятник ему в Москве поставили*{17}. Я знал Игоря Владимировича менее года, но хорошо запомнил этого талантливого, живого, обаятельного человека, великолепного рассказчика, который не стеснялся рассказывать анекдоты, иногда неприличные и всегда очень смешные. До революции он принадлежал к тем слоям либеральной интеллигенции, которые в разговорах костили царскую власть, были атеистами, иногда попадали в тюрьмы и в ссылки, а после революции поняли, что пакостили той власти, которая была неизмеримо выше и заботливее о благе народа, чем власть, пришедшая ей на смену. А явился Игорь Владимирович к нам, чтобы познакомиться с нами, так как узнал, что у нас собирается веселая детская компания, а у единственной его дочери Ляли совсем нет подруг. Ляля была прехорошенькая. Одетая куда наряднее всех прочих девочек, она не захотела принимать участие в наших бешеных танцах, а сидя на диване, с нескрываемым презрением смотрела на проносившихся мимо нее пары. Ее отец пригласил половину участников того бала на день рождения своей дочери. Жили Ильинские на Поварской, на пятом этаже дома № 6. Празднество прошло очень весело, угощение оказалось отменное. И с тех пор мы, дети, стали постоянно бывать в той гостеприимной квартире. Мать Ляли, пышногрудая дама Софья Григорьевна, санитарный врач, встречала нас с неподдельным гостеприимством. В той же квартире было полно жильцов. Жил там Николай Алексеевич Пушешников - друг Игоря Владимировича и племянник Бунина; еще жила там необыкновенно уютная, впавшая в детство старушка - мать Игоря Владимировича. Она ходила в старомодной черной наколке и всем молча и ласково улыбалась. Ляля была хороша, умна, талантлива и знала об этих своих качествах, много прочла книг, писала стихи, в том числе и политические, которые декламировала со звонким пафосом. Помню такие строчки: Когда орел двуглавый возвратится, Чтоб сразиться с красною звездой... Мальчики были без ума от Ляли. Саша Голицын ради нее бросил ухаживать за Марийкой Шереметевой. И только про меня Ляля говорила, что я единственный, кто не поддался ее чарам, хотя мы с ней крепко подружились и постоянно разговаривали на всякие "умные" темы. Игорь Владимирович был инициатором организации учебной группы девочек примерно одного возраста, чьи родители не хотели отдавать их в советскую школу. Педагоги Ефимовы - муж и жена - взялись учить восемь девочек, в том числе Лялю и мою сестру Машу. В будущем все они благополучно сдали экзамены экстерном за среднюю школу. 13. Той зимой к нам явились старичок и старушка - бывшие лакей и горничная графов Хрептович-Бутеневых. А тетка моей матери Екатерина Павловна Баранова была замужем за старым графом Константином Аполлинарьевичем. В революцию Бутеневы уехали за границу и, уезжая, оставили на хранение свои вещи этим старичкам. А нечестивый управдом приказал освободить подвал. Решать вопрос требовалось немедленно. В ближайшее воскресенье мой отец, брат Владимир и я отправились с салазками в старинный особняк Бутеневых на Поварской, 18. Чтобы не будоражить жильцов особняка, спустились в подвал на цыпочках. Старички открыли тяжелый дверной замок. При свете свечей мы увидели несколько огромных, как у скупого рыцаря, кованых сундуков, со звоном стали их открывать, запустили в них руки. Каково же было наше разочарование, когда мы стали вытаскивать отсыревшие за шесть лет куски материи, которые настолько сгнили, что распадались в наших руках. Это было столовое белье - скатерти, салфетки,только вышитые графские гербы оставались целыми. На дне одного из сундуков обнаружили несколько небольших портретов и толстую книжищу в форме удлиненного прямоугольника. Находки мы увязали и повезли домой на салазках. Акварельные портреты Владимир повесил в своей комнате, я выбрал портрет пастелью двух девушек-красавиц - старшая была в голубом платье, младшая - в платье цвета абрикоса. Я повесил его сбоку своей кровати, чтобы, просыпаясь, любоваться красавицами. Надпись на обороте портрета поясняла, что это сестры Васильчиковы - Анна Алексеевна, моя прабабушка, и ее сестра Екатерина Алексеевна; первая вышла замуж за графа Павла Трофимовича Баранова тверского губернатора, вторая - за князя Владимира Александровича Черкасского, известного деятеля по освобождению крестьян. Несколько лет подряд портрет висел у моей кровати, я все любовался красавицами и говорил, что влюблен в старшую. Мне только не нравилось, что она - моя прабабушка. Позже я его подарил своей сестре Соне в день ее свадьбы. Когда я к ней приходил, то со щемящим чувством взглядывал на портрет. Увы, произошло ужасное: в отсутствие хозяев нянька разбила стекло и, найдя портрет запылившимся, стала протирать его тряпкой и стерла красавиц. Он погиб. Моя прабабушка Анна Алексеевна в юные годы была знакома с Достоевским и, как он пишет в письме своему другу барону Врангелю, ему "нравилась". После каторги и солдатчины он получил право вернуться в Россию и жить где хочет, кроме обеих столиц. Он выбрал Тверь, ходил к губернатору обедать. Через четыре месяца Анна Алексеевна выхлопотала ему право переехать в Петербург. Обо всем этом я сочинил новеллу, но редакторы мне говорили, что для читателя интересен Достоевский, а не чья-то прабабушка. В конце концов не новелла, а сильно урезанный документальный очерк о Достоевском и чуть-чуть об Анне Алексеевне был напечатан в № 52 журнала "Огонек" за 1977 год. О том, что она мне приходится прабабушкой, редакция вычеркнула. Найденная в бутеневских сундуках толстая книжища оказалась альбомом автографов, которые собирала младшая из сестер Васильчиковых, Екатерина. Альбом смотрели литературоведы - директор Мурановского музея Н. И. Тютчев, братья Б. И. и Г. И. Ярхо, из коих старший позднее попал в лагеря, братья М. А. и Ф. А. Петровские, из коих старший позднее погиб в лагерях. Все они, рассматривая альбом, ахали и восхищались и говорили, что альбому цены нет. Там были автографы царей и королей, полководцев, министров, а главное писателей, в том числе Шиллера, Гёте, многих французов, а из наших: Пушкина - письмо к жене, правда, известное пушкинистам, Карамзина, Жуковского, Вяземского, Баратынского, конвертик с волосами Гоголя и отдельно тетрадка - сказка Лермонтова "Ашик-Кериб", написанная рукой автора. А раньше она печаталась по писарской копии. Ряд разночтений повысил ценность тетрадки. Впоследствии директор Литературного музея, бывший секретарь Ленина В. Д. Бонч-Бруевич в очень трудное для нашей семьи время купил этот альбом. Тотчас же он был разодран на куски. Автографы писателей распределили по их именным фондам, автографы королей, полководцев и министров отправили в Центральный государственный архив древних актов... 14. В начале того же 1924 года был опубликован закон о выселении из своих имений последних помещиков. А оставались в своих родовых гнездах все больше ветхие старушки и старички. Была у моей матери престарелая тетка - бабушка Юля - Юлия Павловна Муханова,- бездетная вдова Сергея Ильича Муханова, отставного кавалергарда, умершего еще в девяностых годах прошлого столетия и приходившегося дальним родственником декабристу Муханову. До революции бабушка Юля жила в своем имении Ивашково, в двадцати верстах к северо-востоку от Сергиева посада. Теперь оно переименовано и называется в честь прежних владельцев - Муханово. Бабушка Юля любила принимать у себя в Ивашкове на зимние каникулы мальчиков - своих племянников и внучатых племянников, в том числе моего брата Владимира. Жила она, общаясь с соседями помещиками, часто ходила на могилу своем мужа, очень любила свою ближайшую наперсницу-эмономку и много внимания отдавала старушкам из богадельни, которую, основала и содержала на свои деньги. Была она маленькая, некрасивая, вся в бородавках и весьма разговорчивая. Брат Владимир называл ее Божьим одуванчиком, и это прозвище очень к ней подходило. В первые годы после революции бабушку Юлю выселили из барского дома, и она вместе со своей экономкой перебрались в богадельню. Старушки, обитавшие там, считая ее своей барыней и благодетельницей, отвели ей отдельную комнату. Ей кланялись в пояс и оказывали всяческое почтение не только старушки, но и крестьяне. Так жила она более или менее благополучно семь лет. Тяжкий удар постиг ее, когда власти в поисках драгоценностей раскопали могилу ее мужа и выбросили его прах. С помощью крестьян она вновь его погребла. А вскоре ее вместе с верной экономкой выселили из богадельни, обе они перебрались к брату экономки, священнику села Глинкова, что в четырех верстах к югу от Сергиева посада. Бабушка Юля написала моим родителям письмо, в котором жаловалась, что к ней относились с меньшим почтением, чем в богадельне.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|