В конце концов я пробился к нашей служанке Амене. Но она при виде меня опять пришла в исступление, даже пригрозила, что уйдет из нашего дома. Она вопила:
– Ох, напугалась я! Подлый ты вор! До смерти напугалась!… Ой, помираю, ой-ой! Ох, мерзавец… не подходи ко мне. Все-то они с тобой хороводятся, на тебя кивают… Эй, люди, остерегайтесь его, у него нож, здоровый, как сабля. Огромный нож, как меч, – орала Амене.
В это время вернулась из школы моя сестра. Бедная девочка так испугалась, что выронила чернильницу, облила чернилами одежду, книги, а тетради попадали на пол и угодили в чернильные лужи. Почувствовав себя уже не таким одиноким, я немного осмелел. Тут подоспел и полицейский с нашим слугой Джаафаром.
– Где этот негодяй? Выходи! – издали заорал полицейский, как будто грохот и крики из-за двери оставляли малейшее сомнение насчет того, где был виновник переполоха, как будто тот мог выйти из-за запертой снаружи двери!
Тем временем крики за дверью то усиливались, то затихали. Казалось, человек мечется по помещению. Потом стук кулаками и ногами в дверь прекратился, но голос раздавался по-прежнему. Может быть, он занялся чем-то другим? Послышался грохот от падения чего-то деревянного, словно дрова обрушились. Полицейский, держа в руке свою полосатую палку, осторожно сделал шаг вперед, прислушался. Шум за закрытой дверью совсем прекратился. Полицейский крикнул снова:
– Выходи!
Но дверь не открывалась.
Бедняжка Симин, перемазанная с ног до головы чернилами, вся тряслась от страха. Полицейский вдруг сказал:
– Ну, надо ломать дверь!
Амене молчала. Люди расступились, давая дорогу полицейскому. Он чуть попятился. Симин прижалась ко мне. А я внезапно выпалил:
– Зачем вы хотите ломать дверь?
Мои слова так неожиданно прозвучали в молчаливом ожидании всех присутствующих, что мне стало жарко. Я, пожалуй, сомневался, колебался, но страха уже не испытывал. Я был уверен в своей правоте. Этот дом не принадлежал ни этим людям, ни Амене и не мужчине, попавшему в ловушку, – это только толпа зевак. Им нечего пугаться, как Амене, и выполнять свои обязанности, как это делал полицейский, им тоже не нужно, потому слова мои могли вызвать удивление, и их можно было понять. Я повторил:
– Зачем дверь ломать, ведь замок…
Но полицейский вдруг разбежался и, прямо как в фильме, плечом ударил в дверь, она затрещала. Одна доска вылетела, но вся дверь держалась – она ведь была заперта. Вроде ничего и не произошло, только с полицейского слетела фуражка. За дверью было тихо. Полицейский хотел было продолжить свою разрушительную деятельность, но тут вошла моя мать. Сначала она испугалась толпы, но, когда увидела нас, меня и мою сестру Симин, крикнула:
– Чего вы здесь собрались? Джаафар, что они тут делают? И почему входная дверь открыта?
Амене тотчас хлопнулась в обморок. Джаафар ничего не отвечал, он растерялся. Зеваки тоже помалкивали, поглядывали на слугу, словно он затеял всю эту кутерьму.
– Ханум, вор объявился, – доложил маме полицейский. Она так и опешила, слова не могла выговорить.
Симин подбежала к матери, прижалась к ней, я тоже подошел, твердя «замок, замок». Симин залилась слезами.
– А что он унес? – спросила меня мама.
– Ничего, ханум, – ответил полицейский, – попался он.
Я все твердил про замок, мать повернулась, удивленно посмотрела на меня, видимо размышляя о чем-то другом, потом хотела что-то сказать, но промолчала. Я опять повторил: «Замок».
– А правда, дверь-то заперта! – спохватился полицейский.
– Это проделки Амене, – наконец обрел дар речи Джаафар. Потом немного помолчал и добавил: – Когда она ходила за углем в амбар, ей показалось, что там вор. Она скорей опустила щеколду и заперла дверь на замок. Я видел, как она выскочила на улицу и закричала. Перепугалась девка. Я и побежал за полицейским.
Тут Амене пришла в себя и в голос заревела. Полицейский схватился за замок, пытаясь вырвать его с петлями, но у него ничего не получилось. Так как он держал в руке револьвер, то я решил, что он сейчас выстрелит в замок, как это бывает в кино, но он не стал стрелять.
– Амене, а где ключ? – спросила мама служанку.
Джаафар побежал на кухню, принес шило с деревянной ручкой, стал копаться в замке. Но шило согнулось и сломалось. Дверь была по-прежнему заперта. Полицейский орал:
– Открывай, мерзавец! Отойди от дверей! Стрелять буду!
Зеваки совсем перепугались, отступили подальше. А полицейский с револьвером в руке заглянул через дыру от выломанной доски, выругался:
– Подлец, дверь дровами заложил! Потом он повернулся к собравшимся:
– Ну, что стоите без дела? Помогите-ка мне, навалимся все вместе, оттолкнем дровяной завал.
Никто не шелохнулся. Приговаривая: «Давайте, с Богом!», он подошел к одному, к другому, подталкивая их, вытаскивая из толпы, налег плечом на дверь и приказал:
– А ну, давай сюда! Считаю: раз, два, три!
Под общим напором дверь выломали, а дрова рассыпались в разные стороны.
Испуганная Симин обеими руками уцепилась за мать, а я шагнул вперед.
– Да вставай же, Амене, хватит! – решительно приказала мама служанке, которая продолжала вопить, валяясь на полу.
Я увидел высоко поднятую руку полицейского с зажатым в ней револьвером, больше ничего не было видно. Ломали дверь человек пять-шесть вместе с полицейским и Джаафаром, но теперь не меньше двадцати хлынуло в кладовку, перескакивая через поленья. Но ни в кладовой, ни в угольном чулане воров не было. Все обыскали: посмотрели за бутылями, за кувшинами для муки и риса, в сундуках со старой одеждой – и нигде никого не нашли. Но ведь в кладовке не было ни окон, ни других дверей, чтобы вор мог сбежать. Кто же тогда там кричал, кто завалил дверь дровами?
Зажгли лампу, опять никого не нашли. Но когда выходили из кладовой, заметили, что из-под кучи дров вытекает струйка крови и торчат человеческие волосы. А когда их потянули, они оборвались. Оказывается, это был парик. Джаафар швырнул его во двор, под ноги стоявшим там людям. Они шарахнулись в стороны, разбежались. Никого не осталось. В вечерней тишине стояли только мы: я, Симин, мама и Амене, а перед нами валялся окровавленный парик. Мама напугалась, прижала к себе Симин, потащила ее по лестнице на второй этаж. Оттуда она крикнула мне:
– Не стой там, поднимайся наверх!
Но мне хотелось все видеть, и я не послушался. Амене стояла, словно остолбенев и онемев, таращила глаза.
В кладовке Джаафар и полицейский раскидывали дрова, чтобы достать труп. Я смотрел издали, мне было не по себе, жутко как-то. Но я обязательно хотел видеть все своими глазами. Когда извлекли труп, я его сразу узнал: это был Баши. Ваши прежде служил у нас поваром, всего два-три года назад его уволили. Это был спокойный, смирный человек. Он умел обходиться с детьми, даже сказки нам рассказывал. Орехи, которые он жарил нам на углях, так чудесно пахли, он очищал их и подавал нам горячими-горячими. И печенной в золе картошкой он нас кормил – с пылу с жару, с перцем, солью и гольпаром [12]. Когда он готовил маскати [13], собирал нам сладкие поскребыши, и мы лакомились ими. Посуду мыл всегда чисто, в колодезной воде, а не полоскал кое-как в домашнем бассейне. Но кто бы к нам ни приходил, всегда говорили:
– Что, разве у нас поваров не хватает? Он ведь плешивый! Еда, которую плешивый готовит, просто в горло не идет!
Приходившие гости так ворчали, что мы его рассчитали. Только мой дядя возражал:
– Уж по крайней мере волос в пище не найдешь! – и при этом смеялся.
Его выгнали, после него несколько раз меняли поваров. В конце концов появилась Амене, взялась готовить, а Джаафар подметал и ходил на базар.
Баши нашел себе другую работу, но иногда приходил проведать меня и Симин и всегда приносил гостинец, что-нибудь вкусное: халву-маскати, рангинак [14], тархалву [15], макут [16], все это аккуратно уложенное в чистую миску, покрытое белой салфеткой. А наша мама клала в опустевшую уже миску деньги, несколько цветочков и говорила:
– Желаю тебе здоровья. Навещай детей, когда сможешь.
А потом говорила нам:
– Баши человек хороший. Он честный…
Изуродованное, окровавленное тело извлекли из-под дров. Он был еще жив, но хрипел и истекал кровью. Искалечили его, задавили не только дрова, но и люди, которые просто затоптали его. Однако умер он от удара ножом – перерезал себе горло, вскрыл вены. Он покончил с собой, скончался.
2
Это было двадцать лет назад. И мы так никогда и не узнали, что с ним произошло, почему Баши убил себя. Может быть, в отместку за то, что его выставили за дверь? А может быть, он был сумасшедшим? Или стал жертвой страха Амене? А может, он без дурного умысла пришел в то место, к которому прикипел душой, к любимым детям – ведь он приносил им гостинцы? Он и на сей раз принес гостинец – шолезард [17], а когда увидел, что дверь отворена и никого нет, то направился в кладовку, которая располагалась у входа; там ему было все знакомо и мило: запахи продуктов, банки, кувшины… В это время зашла какая-то чужая женщина. То ли он от неожиданности растерялся, стоял молча, то ли поздоровался, даже улыбнулся, но Амене испугалась его, завизжала, выскочила, поспешно заперла дверь и подняла крик: «Караул, воры!» Баши остался в кладовке, и, сколько он ни колотил кулаками в дверь, все было напрасно. Он оказался в западне, сознание этого сломило его. Ведь как он ни кричал, как ни звал нас по имени – никто его не признавал. Когда он понял, что мир там, за дверью, враждебен ему, что все соседи, все эти бездельники, ополчились против него, тогда он стал заваливать дверь дровами, потом в своем бесконечном одиночестве предпочел смерть средь милых сердцу ароматов кладовки встрече с этими подлыми людьми. Это был особый способ самозащиты. Неужели ему не приходило в голову поджечь дрова? Может быть, приходило. Но разве виноват дом, его обитатели? Впрочем, возможно, он не думал ничего подобного, ощущал лишь горечь и отвращение.
Да нет, почему отвращение? Довольно и горечи… Что такое отвращение? Его легко устранить, легко простить, избавиться от него, только забыть нельзя. Закрыть на него глаза, даже притвориться – это тоже занятие… Но горечь! Горечь! Когда она проникает в душу, то навсегда остается там. Тут ничего не поделаешь. Горечь – это выжженное тавро, горячее клеймо. Оно остается навечно, становится неотъемлемым качеством, приметой человека. Как цвет глаз. Хотя цвет глаз не окрашивает мира… Но горечь… горечь создает горестные картины. Горечь – отражение окружающей действительности в твоих глазах, перевернутое и уменьшенное.
Мое отображение мира во мне – в этом туманном мглистом воздухе, в запахе прилива…
Здесь мгла и запах моря стали мешаться со сном – тяжелым, болезненным сном. Воспоминания и раздумья сменились кошмарами. Работу мысли подменило наваждение, реальность – болезненное волнение. Такова действительность. Моя сладкая жизнь внезапно оборвалась… В самый разгар моих взбрыкиваний и зигзагов я угодил под колеса… Пока я на краю ямы любовался игрой в мяч, бурдюк проткнули гвоздем и дуг вытек. А вязанка сухой колючки на спине занялась огнем, озорники убежали, доброжелатели толкали меня вниз, в воду, в абамбар… Вниз, по осклизлым ступенькам, под треск костей… Они, эти доброжелатели, и не понимали, как все это бесчеловечно, что эти удары, этот огонь – их вина… Ах, опять этот вентилятор под потолком застыл неподвижно, а мгла навалилась на речную поверхность, и мне душно. Белые лопасти снова начинают вращаться, исчезают, и вот уже не видно ничего, кроме белесого диска… Это соитие калеки с наемным жеребцом, который этим местом гвозди мог забивать… Мужчина? Но разве это мужество? Мужество нельзя купить. А его покупали.
Если хочешь знать, Газзи не понимала, что такое целомудрие, она ведь была немая дурочка, какое же тут целомудрие? Целомудрие может быть только добровольным, око не зависит от предпосылок и обстоятельств. Целомудрие – результат. Его надо прочувствовать, понять.
Насильственная свадьба, спаривание под куполом, на улице, на глиняном возвышении у лавки лудильщика – несостоятельность ее была в полной непригодности для этого дела несчастной калеки. И сколько бы ни бил по медным котлам подмастерье, порока не искоренить. Хотя этот парень, Казем, в момент своего гнева проявил мужество истинного человека.
Но почему ты забыл Казема, о Боже! Того самого Казема, который одним ударом ноги раскидал по лавке всю медную посуду, в своей наивности побежал за полицейским и за все это получил тумаки? Проклятье тебе до седьмого колена, безумный усач, антихрист! Правильно говорила Шамси: «Эх, если бы мой брат умер, потом воскрес и начал бы новую, лучшую жизнь – без горя, без тюрьмы, жизнь чистую, как проточная вода». И еще Шамси говорила: «Вот бы мой брат умер и снова вернулся к жизни без арестов, отсидок, волнений, без тревог, без тюрьмы и насилия, без унизительных просьб, без страха и угнетения. Начать жизнь разумную, светлую, во всяком случае – лучше этой». Ах, Шамси, Шамси, моя мечтательница о вечности.
Шамси ты моя, Шамси, какая же ты хорошая женщина. Ты всю жизнь отдала своим детям, стремясь вырастить их достойными. Всю свою жизнь отдала ты им. Бедная моя Шамси.
Однажды беспутный муж Шамси в кафе «Фирдоус» вдруг вскочил на стол и стал поливать всех водкой. Потом попытался раздеться догола. Нушин решил помешать ему, стал уговаривать:
– Нехорошо так, опомнитесь! Поберегите свое доброе имя.
Ну прямо стихами Лахути заговорил! С такой же уклончивостью и бесполезными объяснениями. Шамси – это всегда неисполнимые мечты. Какова задача Шамси? Она не Христос-спаситель, но и не антихрист. Хотя вокруг нее немало антихристов. К тому же у каждого антихриста есть целое стадо ослов… Мир полон таких ослов. И все же Шамси существует. Шамси – олицетворение оптимизма.
А полчища ослов антихриста – это друзья мужа Этрат, сестры Шамси. Бестолковые болтуны с застывшими мозгами, у которых ничего нет за душой, да кучка кривляющихся скороспелых недорослей и недотеп, занимающихся самообманом. Вот с кем приходится сталкиваться. Что же будет, что будет с нашей страной при нарастающем распаде элементарных частиц?
В этом черном болоте пришел черед гнилушек. Цветы плесени, лишайников, мха, лишенные корней, ядовитые, уже погибли, их снесли, они задохнулись в собственных зловонных испарениях. Теперь вокруг только тина, черная липкая трясина. Трясина, которая, однако, не выглядит таковой.
О, если бы можно было опять сказать: «Он помешался, надо начинать все сначала, сызнова!»
Но нет, можно только подойти к окну, посмотреть на старую тихую реку. Хотя в такую ночь и реки не видать. Даже плеска воды не слышно. Река замерла под тяжким грузом своих испарений.
Целый океан испарений. Океан вонючей мерзости и нечистот. Но что под ним, ниже, еще ниже?
Там осадок – самая горькая горечь.
Река не умрет. Пока в горах есть снег, река будет течь, она не станет держать в себе горький зловонный осадок. Она отдаст его всеочищающим просторам моря. Ведь море – мать снега.
Этой ночью я не вижу реки из окна. Окно бесполезно. Зачем оно, если за ним ничего не видно? Я хочу видеть реку светлой.
Мне нужны зрячие глаза!
Вот когда на реке посветлеет, я вспомню об окне.
Зрение выделяет предмет из мрака. Но и мрак надо уметь видеть, надо иметь глаза. Чтобы видеть, мало дневного света, нужны еще глаза.
У меня есть глаза. И я вижу, что день проходит, что определенный мне судьбою предел ничтожно мал. Через щелку унизительной покорности вижу, как долог путь, и душа моя кипит. А мне все твердят: перемены происходят медленно, постепенно, неторопливо. Воля ваша, но моя-то жизнь не будет протекать медленно. Я хочу, чтобы все это происходило сейчас, в мое время, я имею на это право – ведь жизнь не вечна. Знаешь, как она бежит?…
Первые десять лет мне казалось, что жизни нет конца. А стукнуло двадцать – и словно от тех десяти меня отделяют сто лет. Второй десяток представился мне в каком-то новом измерении. Он словно рождал новое время, будто начиналась новая эпоха. После второго десятка время побежало удивительно быстро, один год стал лепиться к другому, и они словно смешались в кучу. Я живу во времени, хоть и обитаю в географической среде…
Здесь мерой нашей жизни служат влажность и ветер, жара и сырость, пыль и туман. Сейчас туман и прилив. Когда туманная мгла отступит и Шат снова потечет в море, какая только пакость не вылезет из приливной грязи. Говорят, надо иметь терпение, ждать, что, дескать, исторические условия и все такое прочее… Иными словами, календарь следует подбирать под цвет квартиры, а не по годам, которые, как часы, идут и отстукивают время. Зловоние не оправдаешь игрой в законы.
Если бы в реку не сбрасывали нефтяные отходы и прочие отбросы, то во время приливов были бы только приливы, а во время тумана – только туманы. Но вот сейчас я стою на берегу реки и вижу, как городские нечистоты за-грязняют ее по человеческой злой воле. Я не могу примириться с этим как с неизбежностью. Хорошо ли, плохо ли время, в которое мы живем, но место выбрано скверное. И еще хуже, что этого не заслужил человек. Мы влачим жалкое существование, мы неприкаянные – это и делает нас такими забитыми. Но забитость отнюдь не свидетельствует о справедливости. Но чтобы победить, и справедливости мало. Для этого требуется еще и кругозор, и самообладание, ясный ум. Необходимо бытие. А неприкаянность означает небытие. Пока в твоей лавке есть товар, надо вести торговлю, а не рассуждать о ценах и расходах. Таковы правила игры. Я не хочу быть товаром.
Послушай, дружище, оставь ты эти рассуждения о морали. Нашел время для красноречивых излияний…
Хорошо бы поговорить обо всем этом с кем-нибудь, обменяться мыслями. Но в комнате лишь я да зеркало, я беседую сам с собой. И говорю я о таких вещах, которые ныне считаются устаревшими. Как я сказал, всему виной география.
Ты не выспался.
Нет, я не чувствую этого. Я чувствую себя вполне бодрым, но только гляжу во вчерашний день.
А я говорю, что ты плохо спал эту ночь. Виноваты ребята, которые вернулись из клуба пьяными. Они кричали и не дали тебе спать.
Но я благодарен им. Благодарен любому, кто не даст мне проспать жизнь, даже если будет буянить во хмелю и сквернословить.
Значит, ты предпочитаешь бодрствование под шум и ругань спокойному сну?
Да, я предпочитаю бодрствовать. Брань я прощаю, она признак слабости.
Отлично, продолжай бодрствовать. Но до утра никаких дел нет. На что же ты собираешься употребить ночью свою бодрость?
Ночью? А что такое ночь? Всего лишь состояние времени. Я плаваю во времени. Ночь – логическая категория. Никаких затруднений она не содержит. К затруднениям приводит отсутствие света, рассуждения о том, что надо терпеть и ждать утра. Во время полярной ночи шесть месяцев ожидания составляют целую жизнь. Зажечь свечу – работа, а свет солнца – явление природы. Зажги свечу, еще раз зажги свечу! Не довольствуйся слабым светом лампы под абажуром. Довольно споров и болтовни, что наступает утро. Увы, оно как клише, как резиновый штемпель, затрепанное, поношенное… Все это годится лишь для стихов доморощенных поэтов, равно как и общая истина: солнце взойдет. В своей первой книге мы давно прочли, что в месяце тридцать дней. И значит, каждый месяц тридцать раз восходит солнце. Чего же еще? Какие еще обещания, зачем нужно ожидать?
А собственно, что такое ожидание? Ожидание – это опиум. Каждый миг ожиданий сначала словно легкое приятное опьянение. Но оно захватывает сильнее и сильнее. Ожидать – значит пребывать вне времени. Вот, например, кашанцы [18] каждое утро выводили лошадь за город – помнишь, как об этом пишет Мирхонд [19]? И сабзеварцы [20] тоже каждое утро и каждый вечер отправляли за городские ворота оседланного коня, чтобы тот был готов к пришествию Махди [21]: породистый добрый конь, легкий на ногу.
Но это было столько веков назад. А мое терпение уже лопнуло. Если Спаситель забыл, что ему надо ехать верхом, я имею право сомневаться в его освободительной силе. Он так утомил всех ожиданием, что теперь уж для него не найдется верховой лошади. Хватит тех коней, которых выводили за город мои предки! Нынче лошади существуют лишь для развлечения. Мое терпение лопнуло. У меня осталось мало времени. Пустые пережитки прошлого меня не удовлетворяют. Не хочу подражать им. Не желаю жертвовать своими мыслями ради традиций, пустословия, ради соблюдения этикета. Я должен сохранить себя; пускай, кому хочется, погружается на дно этого разнообразного зловония. Я слишком долго наблюдал, как на поверхности этого болота лопались пузыри, это приводит меня на грань безумия. Но я должен сохранить свой разум, разум, который неотделим от моего тела, достоинства, любви.
О, если бы это бескрайнее море, о котором ты говоришь, хоть раз во время прилива хлынуло в реку всеми своими водами и промыло ее! Подхватило бы все нечистоты, гнилые сучья, щебень, грязь и камни и унесло бы на север до границы Базаргана и выплеснуло бы все это на гору Арарат, туда, где причалил ковчег покойного Ноя.
3
Послышался глухой шум, грубый, низкий. Я прислушался. Да, это тарахтел буксир, который пробивался сквозь туман.
Подошел к окну – ничего не видно, все поглощено туманом. Опять прислушался: волна бьет о берег, укрепленный камнем, разбивается о него, отступает и возвращается. Приближается и отступает. Слабый всплеск затихает.
Снова мертвая тишина. На пальмовых листьях поблескивают капли. Ртутная лампа то вспыхивает, то меркнет. Когда ветки деревьев прикрывают ее, она становится похожа на уставший бодрствовать глаз. На кончиках листьев дрожащие капли, которые время от времени падают вниз. Стволы деревьев прячутся в тени, и ветки в лучах колеблющегося света сами кажутся тенями.
Становится прохладно. Сквозь мглу и тусклый свет вижу на берегу реки фигуру человека. Словно рокот парохода или морская волна выкинули его на берег. Он то исчезает, то появляется вновь.
Я одеваюсь и выхожу из комнаты. Отворив дверь, вижу пустой коридор, испещренный пятнами тумана. В немом молчании ночи кажется, что день никогда не придет… Временами из комнаты доносится храп. Я неслышно прохожу коридор и выхожу из дома.
На улице тишина была другой: сырой и прохладной, словно пришла издалека. Она таяла, исходила шорохом падающих с листьев капель. Миновав миртовые заросли, я увидел в тумане на берегу реки человека. Над его головой простирались колючие ветки тропических деревьев, махавшие лапами под фонарем. Я подошел поближе. Туман чуть отступил.
– Ну и туман! – сказал я.
Человек обернулся, это был полицейский.
– Счастливой вам звезды, начальник, – говорю ему. Вообще я терпеть не могу этого выражения – бессмыслица какая-то. Ну при чем тут звезды? – Ну и мглистая же сегодня ночь!
– Да-а, – протянул он в ответ.
– Что поделываешь, господин начальник?
– Ничего, так, поглядываем.
– Здесь ведь самое сырое место.
– А-а!… – протянул он, желая, видимо, сказать, что это не имеет значения.
Я подошел поближе, встал возле пальмы, посмотрел на реку. В тумане едва можно было различить берег, черный, с тиной, заливавшей камни набережной.
– Ну и туман, – повторил я.
– Бывает…
– Ведь ничего не видно, куда же ты всматриваешься? – допытывался я.
– Да так, посматриваем, – ответил полицейский. Мне показалось, он на что-то намекает.
– А ты давно здесь? – спросил я и понял, что задал пустой вопрос.
– Здесь? – переспросил он сухо. Я молчал.
– Нынче ночью? – опять спросил он. Поскольку я не отвечал, он продолжал:
– Должно, ночью работали, вернулись из конторы?
– Нет. Просто не спится. Бессонница.
– А мы привыкли не спать. К этому привыкаешь.
– Надо полагать, это не очень трудно.
– То есть как?
– Да так – ночью тихо, в такой туман никого нет. А река течет себе.
– Эх, приятель!
Мы помолчали. Но я почувствовал, что нужно что-то сказать, и спросил:
– Недавно прошел здесь буксир?
– Какой?
– Английский, тот самый, ну, наш, буксир. Он не отвечал.
– Я его из-за тумана толком не разглядел.
– И я не видал, определил по звуку, – откликнулся он.
– Вот и я по звуку.
– Да, это был он, парусник.
– Но в такое время, ночью, в этот туман.
– Должно быть, танкер нуждался в буксировке.
– Вот ты говоришь – парусник, тогда он должен был пройти бесшумно.
– Застрял бы. В такой туман он под парусами с места бы не сдвинулся.
– А на веслах? – спросил я.
– На веслах можно. Да на веслах только лодка может продвигаться. И то трудно. Надорвешься. Еще и река сейчас вспять течет…
– Ну а если кто захочет оттуда тихо пробраться сюда? – спросил я полицейского.
– Пробраться сюда, ночью?
– Да, вдруг кто-то захочет сюда пробраться?
– Да кому же охота в такую-то ночь?
– Скажем, контрабандисту, – сказал я. Полицейский посмотрел на меня:
– Совсем ничего не слыхать.
– Да, не слыхать ничего, – сказал я.
Полицейский смотрел на реку. Я опять спросил:
– Что там сейчас на реке за этим туманом?
– Рыба, – ответил полицейский.
– Какая рыба?…
– Обыкновенная рыба. Я пожал плечами:
– По-английски рыба будет «фиш»… Ночью-то наверняка и рыбы спят.
– Бог ведает, – отозвался полицейский, по голосу его было слышно, что он не придает особого значения моим разговорам.
– Ну и много рыбы в реке?
– Ну, есть, а сколько – Господь ведает.
– Да, разумеется, – согласился я, – рыба должна быть обязательно. Море близко, вот рыба и заплывает сюда.
– В основном рыба-меч заплывает.
– Дрянь рыба, грубая, – заметил я.
– Рыба как рыба, – не согласился полицейский.
– Да, рыба-то она рыба, но грубая и вонючая, – настаивал я. – А ты сам-то видел ее когда-нибудь?
– Ну, что ни говорите, она тоже рыба, – уклонился он от ответа.
– Так-то оно так. Но разве можно сравнить ее с красивыми и вкусными рыбами…
Полицейский прервал меня:
– Это вы говорите про рыбок, которые в стеклянных посудинах?
– Нет, больше про красную рыбу, – ответил я.
– Красная рыба в нашей реке не водится, она морская. К нам в реку только меч-рыба заплывает. Речная рыба всегда цвета речной воды. Вы, должно быть, недавно сюда приехали?
– Не очень давно.
– Из реки попадает рыба в море, а оттуда идет в реку только рыба-меч, да и то не крупная, а которая помельче, – заверил полицейский.
– И все же, рыба-меч грубая и вонючая, даже та, которая мельче, – настаивал я.
– Рыба разных сортов бывает. Рыба-меч тоже рыба. Рыбу не за красоту ценят.
– Ты, начальник, как я понимаю, стоишь за рыбу-меч?
Полицейский рассмеялся, смеялся он, как-то не открывая рта.
– Хорошо бы сейчас, вот прямо сейчас, одна из них выпрыгнула бы из реки сюда.
– Сейчас хоть всю реку облазь – ни одной не найдешь! Когда холодно, они уходят в море, а как потеплеет, тогда и они вернутся, – ответил полицейский.
– Они, значит, приспособленцы.
– Чего изволите? – не понял он.
– Да нет, я в порядке, не беспокойся.
– Я-то спокоен. А вот вы будьте осторожны – в реку свалитесь, – предупредил он.
– А главное, надо следить, чтобы не проник какой-нибудь контрабандист, – добавил я.
– Мы-то следим, – сказал полицейский и посмотрел на реку. И, желая подчеркнуть свою значимость, повторил: – Конечно, мы следим.
– Если кто и отважится нарушить границу, то едва ли одолеет эти скользкие камни, покрытые тиной. В два счета поскользнется и отправится к праотцам, – заметил я.
– Да нет, бывалый контрабандист знает, как идти. Я засмеялся:
– Ну, успокоил, начальник! Ведь как уверенно говоришь!
– Ясное дело, – ответил он.
– Ну а если набежит какой-нибудь здоровенный верзила, что тогда?
– Пока не набегал. А если появится, то велик Аллах, а мы-то зачем здесь? Найдем выход из положения, когда надо будет. Мы-то ведь тоже кое-чего умеем.
Говорил он это с улыбкой, дружелюбно и непринужденно.
– Стало быть, ты дорожишь своей должностью, а она-то ведь не очень о тебе печется, – заметил я.
– Каждый о своем заботится, верно?
Мне нечего было возразить, и я снова спросил его:
– Ну а если кто-нибудь захочет за границу перебежать?
– Перебежать, говорите? Ну, кто задумает не возвращаться… пускай идет, не беда. – Последние слова он сказал по-азербайджански, посмеялся в кулак и спросил: – Не слыхали, какой здесь случай вышел несколько недель назад?
– Какой?
– Только едва ли тот человек задумал бежать.
– Да кто это?
– Ну тот, который смастерил такой велосипед, чтобы по воде ходил.
– Я не слышал, – ответил я, хотя знал об этом. А произошло вот что.
Изобретатель, молодой еще человек, все лето трудился над водным велосипедом. Он взял два плоских бруска, пристроил к ним два больших колеса с легкими лопастями, а между колесами положил доску.