Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ритуалы плавания

ModernLib.Net / Классическая проза / Голдинг Уильям / Ритуалы плавания - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Голдинг Уильям
Жанр: Классическая проза

 

 


— Капитан Андерсон не нуждается, сэр. Как не нуждался и капитан Кук, смею доложить. Он был отъявленный атеист и скорее пустил бы на борт чуму, чем священника.

— Боже правый!

— Уверяю вас, сэр.

— Но как же, любезный мой мистер Камбершам! Как же тогда поддерживать на судне порядок. Ведь убери краеугольный камень, и рухнет вся арка!

По всей очевидности, мистер Камбершам не уловил, что я имею в виду. С таким джентльменом, разумеется, фигуры речи ни к чему, и я изложил свою мысль иными словами:

— В вашем экипаже не одни офицеры. Матросы, судовая команда — это сборище отдельных лиц, от чьего послушания зависит всё, зависит благополучное окончание плавания.

— У нас неплохие ребята.

— Но сэр… так же как в государстве главный довод сохранения национальной церкви тот, что у нее в одной руке кнут, а в другой, осмелюсь сказать, несбыточная надежда, то бишь обещание вечного блаженства, так и здесь…

Но мистер Камбершам, вытирая тыльной стороной ладони рот, уже подымался со стула.

— Для меня это все — темный лес, — сказал он. — Капитан Андерсон не станет брать на борт священника, коли можно уклониться, — даже когда есть предложение. Тот малый, которого вы тут видели, пассажир и, сдается мне, священник из только что вылупившихся!

Мне вспомнилось, как этот бедолага выполз на наветренную сторону палубы и как его травило против ветра.

— Вероятно, вы правы, сэр. Моряк он, без сомнения, только что вылупившийся.

После чего я осведомил мистера Камбершама, что должен в урочный час представиться капитану. Когда же он с удивлением воззрился на меня, сообщил ему, кто я, назвав Вашу светлость и Его превосходительство, Вашего брата, а затем объяснил в общих чертах, какое положение займу в окружении губернатора, — в общих чертах, насколько сие было политично, ибо, как вы знаете, на меня возложены и другие обязанности. И воздержался высказать то, что тогда пришло мне на мысль. А именно: что губернатор сам морской офицер и что, если мистер Камбершам являет собой типический образец этой корпорации, мне придется внести в губернаторское окружение соответственный тон, которого ему ой как недоставало!

Мое сообщение расположило мистера Камбершама к большей откровенности. Он снова сел. Поведал мне, что на подобном судне и в подобном плавании он впервые. Это дело для него внове, да и для других офицеров тоже. Мы плыли на военном корабле, транспорте, пакетботе или пассажирском судне, мы были всем сразу, а это сводилось к тому — тут, полагаю, сказалась некая косность мышления, вполне ожидаемая от офицера, и младшего по рангу, и старшего по возрасту одновременно, — сводилось к тому, что мы были ничем. По окончании рейса наша посудина, как он предполагал, пришвартуется навечно, расстанется со своими стеньгами и будет придатком к губернаторскому величию, а из ее пушек ничего кроме салютов, отмечающих передвижение губернатора туда-сюда, сюда-туда, производиться не будет.

— А все едино, мистер Тальбот, сэр, — добавил он мрачно. — Все едино!

— Не понял вас, сэр.

Мистер Камбершам подождал, пока балансирующий по салону слуга не ублажил нас снова. Затем, устремив взгляд через дверной проем в пустой, залитый водой коридор, произнес:

— Один Бог знает, что произойдет, если придется пальнуть из больших пушек, какие остались на борту.

— Ну, это черт знает что!

— Только, прошу вас, не повторяйте моего мнения обыкновенным пассажирам. Не надо их пугать. Я сказал больше, чем следовало.

— Н-да. Я готов был, смотря на вещи философски, рискнуть жизнью под огнем врага, но чтобы энергичная защита с нашей стороны лишь увеличивала опасность, это, знаете…

— Это — война, мистер Тальбот, а, мир или война, корабль всегда в опасности. Единственное другое судно нашего ранга, на котором отправились в столь долгое путешествие, — тоже преобразованный военный корабль, преобразованный, разумею, так сказать, для мирных целей, — «Гардиан», коли не изменила память, — да, точно, «Гардиан» — до места назначения не дошло. Правда, как мне сейчас припомнилось, оно налетело на айсберг где-то в южных широтах, так что ранг и возраст были ни при чем.

У меня отлегло от сердца. К тому же во внешней флегматичности моего собеседника я уловил намерение пощекотать мне нервы именно потому, что открыл ему, какое я важное лицо. Благодушно рассмеявшись, я дал разговору другое направление. Мне подумалось, что это подходящий момент испытать свои незрелые, ученические силы по части лести, каковую Ваша светлость наставляли меня употреблять в качестве passe-partout[1].

— С такими преданными королю и вере офицерами, да еще такими умелыми, какими порадовала нас судьба, нам, уверен, бояться нечего.

Камбершам уставился на меня, словно заподозрил в этой похвале какой-то скрытый, возможно саркастический, смысл.

— Преданных королю и вере, сэр? И вере?

Самое время «лечь на другой галс», как говорят на флоте.

— Взгляните, что у меня с левой рукой, сэр. Видите, какая она? Это вон та дверь. Видите, какие ссадины и царапины по всей ладони? Левой ладони, которую вы, флотские, назвали бы, полагаю, левобортной. У меня ссадины по левому борту! Вот как по-флотски звучит, а? Последую-ка я вашему совету. Первым делом съем что-нибудь и выпью бренди, а потом улягусь в койку, чтобы сохранить руки-ноги в целости. Выпьете со мной, сэр?

Камбершам отрицательно качнул головой.

— Я заступаю на вахту, — объяснил он. — А вы, конечно, непременно насытьте желудок. И вот еще что. Будьте осторожны, прошу вас, с Виллеровым зельем. Оно — очень крепкое, крепчайшее, и по ходу нашего плавания цена его вырастет до невозможности. Стюард! Виски мистеру Тальботу.

И он удалился, почтив меня наклоном головы, с той мерой учтивости, какую можно было ожидать от человека, который, подобно скату крыши, и сам всегда находится в наклонном положении. Зрелище, подмывающее каждого, кто под хмельком, отбросить приличия и дать волю веселью. По-моему, горячительные напитки притягательнее и действуют сильнее на море, чем на суше. А потому я решил остановиться на одной рюмке. Осторожно повернувшись на принайтованном к полу стуле, я занялся обследованием мира бушующих волн, которые, кренясь, простирались за кормовым окном. И почерпнул в нем мало успокоения, особенно когда подумал, что, при счастливейшем исходе нашего плавания, все эти зыби, буруны, волны и валы, которые я сейчас пересекаю в одном направлении, через несколько лет мне придется пересекать в обратном! Я еще довольно долго сидел перед моим початым бренди, уставившись в ароматные остатки на дне стакана. Ничто вокруг меня не радовало, разве только то, что остальные пассажиры впали в еще большую апатию. Эта мысль продиктовала решение: необходимо поесть! Я перекусил ломтиком почти свежего хлеба с тонкой полоской сыра, допил бренди, позволив желудку наглость поурчать, но так запугал его угрозой пристраститься к жидкому пиву, потом к бренди, потом к Виллерову зелью и в результате к разрушающим дух и тело постоянным приемам — упаси Господи! — опия, что мой бедный, обделенный заботой орган смолк и замер, словно мышь, услышавшая, как кухарка шуршит растопкой, разжигая поутру печь! Я нырнул в койку и зарылся в подушку головой; вынырнул и поел. А теперь при свете свечи корплю над этими страницами, дабы Ваша светлость прожили «через меня» сей тошнотворный день, о котором от души сожалею, как, верно, сожалели бы и Вы! Все судно, полагаю, все, от скотины до Вашего покорного слуги, мается от приступов тошноты — за исключением, разумеется, беспрестанно дрейфующих, развевающихся клеенчатых плащей, то бишь наших бравых морячков.

(4)

Ну как Ваша светлость сегодня? Надеюсь, Вы — как и я — в добром здравии и наилучшем расположении духа! Такое множество событий скопилось у меня в мозгу, на кончике языка и пера, что теперь главная трудность — изложить их на бумаге! Короче говоря, в нашем деревянном мирке дела пошли на лад. Не то чтобы я обрел морские ноги: даже теперь, когда физические законы нашего движения мне уже понятны, они по-прежнему меня изнуряют! Правда, двигаться по палубе мне легче. Прошло уже некоторое время, как я проснулся совсем затемно — верно, от чьей-то зычной команды, — охваченный ощущением, будто меня еще больше расплющило из-за нашего тяжелого, напористого хода. Все эти дни, пока я лежал, каждый раз, когда наша кастрюля, через неровные промежутки, принимала на себя волну, она словно наталкивалась на препятствие. Не знаю, как это описать, разве только сравнить с толчком, который чувствуешь, когда колеса кареты, на мгновение зацепившись за что-то на дороге, тут же освобождаются сами собой. Лежа в моем корыте, сиречь в моей койке, ногами к корме, головой к носу, я вновь и вновь испытывал толчки — толчки, еще крепче прижимавшие мою голову к подушке, которая, сделанная не иначе как из гранита, посылала толчок по всем частям моего тела и души.

И хотя причина происходящего была мне теперь ясна, повторение этих толчков непередаваемо меня утомляло. Когда я проснулся, на палубе было шумное движение, слышалось громыхание многих ног, а затем раздались оглушительные команды, переходящие в нечто такое, что вполне можно было воспринять как вопли обреченных на вечные муки в аду. Я не знал (хотя уже пересекал Канал), какую арию можно сотворить из простого приказания вроде «Убрать паруса!» с последующим «Держать по ветру!». Прямо над моей головой чей-то голос — возможно, Камбершама — проревел: «Трави!», и столпотворение усилилось. Отчаянно застонали реи, так что, будь у меня силы, я скрежетал бы зубами от сочувствия к ним, но при всем том, при всем том!.. До сих пор ничто в нашем плавании не вызывало во мне чувства такого наслаждения, чувства блаженства! В один миг, в мгновение ока движение моего тела, моей койки, всего нашего парусника изменилось, словно… Но нет нужды пояснять сравнением. Я точно знал, чем вызвано это чудо. Мы взяли новый курс, сильнее повернули к югу, или, говоря моряцким языком — который, признаюсь, я все с большим удовольствием употребляю, — «встали на правый галс и пошли в бейдевинд»! Наш ход, в целом и без того плавный, стал таковым еще более, стал мягким, женским что ли, недаром наши соотечественники избрали для своих судов женский род и в третьем лице неизменно говорят о них «она». И я сразу заснул здоровым крепким сном.

Проснувшись, я не стал по-дурацки резвиться — выпрыгивать из койки или драть восторженно глотку, зато кликнул Виллера таким веселым голосом, какого мое горло, сдается мне, не издавало с того самого дня, когда меня впервые ознакомили с дивным характером предстоящей мне в колонии деятельности.

Ну да ладно! Я не могу представить Вам — да и Вы вряд ли жаждете или ждете от меня — поминутного отчета о моем путешествии! Я уже уяснил себе, в каких пределах у меня достанет времени вести сей дневник, и больше не верю благочестивым записям миссис Памелы, описывающей каждый ход тщательно рассчитанного сопротивления ухаживаниям своего господина! Итак, я встал, потянулся, побрился, позавтракал — все в одном предложении. В следующем вышел на палубу. Я оказался там не один. Хотя погода нисколько не улучшилась, ветер дул нам в спину, вернее, в плечи, но так, что мы могли уютно устроиться под прикрытием стенки, то есть переборок, возвышавшихся на юте и шканцах. Мне пришло на мысль, что мы напоминаем выздоравливающих на курорте — уже встали на ноги, но относимся с осторожностью к вновь обретенной способности ходить или, вернее, переступать, пошатываясь.

Бог мой! Как летит время! Нет, если я не буду более разборчив по части моих сюжетов, то скоро стану описывать Вашей светлости позавчерашний день вместо нынешнего. Сегодня я с утра до вечера гулял, болтал, ел-пил, наблюдал, а теперь вновь коротаю ночь над чистой страницей, приняв ее любезное мне — должен признаться — приглашение. Страсть к перу, право, все равно что страсть к бутылке. Человек должен научиться себя обуздывать.

Итак. Еще поутру в моих клеенчатых доспехах стало чересчур жарко, и я вернулся в каюту переодеться. А поскольку мне предстоял официальный, в известном смысле, визит, я занялся своим туалетом с особым тщанием, желая произвести на капитана должное впечатление. Я надел пальто и касторовую шляпу, хотя последнюю пришлось из предосторожности укрепить шарфом, пустив его поверх тульи и завязав под подбородком. Поразмыслив, не требуют ли приличия заслать вперед Виллера с докладом обо мне, я решил, что это выглядело бы ненужной формальностью. А посему натянул перчатки, отряхнул капюшон, бросил взгляд на башмаки и, убедившись, что они отвечают обстоятельствам, отправился в путь. Я вскарабкался по трапу — по правде сказать, ничем не уступавшему лестнице, к тому же широкому, — который вел на ют и мостик. Минуя мистера Камбершама, стоявшего с кем-то из нижних чинов, я пожелал ему доброго утра. Но он моим приветствием пренебрег, и это меня, естественно, оскорбило бы, если бы после вчерашнего общения с ним я не сделал для себя вывод, что он человек невоспитанный и очень капризного нрава. Затем я приблизился к капитану, которого признал по безукоризненной по всем статьям, хотя и видавшей виды морской форме. Он стоял на мостике, по правому борту, повернувшись к ветру спиной, за которой держал крепко сжатые руки, и при виде меня поднял ко мне лицо и вытаращил глаза, словно мое появление чрезвычайно его поразило.

Тут я вынужден поделиться с Вашей светлостью пренеприятным открытием. Каким бы доблестным и воистину непобедимым ни был наш военный флот, какими бы ни были бесстрашными его офицеры и преданными матросы, на военном корабле властвует гнуснейший деспотизм! Первые слова капитана Андерсона — коль скоро можно так обозначить раздавшийся рык — были исторгнуты в тот самый момент, когда я, поднеся перчатку к краю шляпы, уже открывал рот, чтобы назвать себя, и были до невозможности нелюбезны.

— Кто это, черт его дери, Камбершам? Они что, не читают моих приказов?

Ошеломленный, я даже не расслышал, что ответил Камбершам и ответил ли вообще. Первой моей мыслью было, что в силу какого-то совершенно непостижимого недоразумения капитан Андерсон сейчас двинет меня кулаком. В то же мгновение я громким голосом объявил, кто я такой. Капитан разразился бранью, и вряд ли я сдержал бы свой гнев, если бы передо мной все яснее и яснее не выступала нелепость наших поз. Мы все: я, капитан, Камбершам и его сподручный — все стояли на одной, неподвижной, как столб, ноге, постоянно балансируя другой, то сгибавшейся, то разгибавшейся на ходившей под нами палубе. От сего зрелища меня разбирал смех, и я самым неучтивым — как это, вероятно, показалось — образом расхохотался; правда, этот невежа заслуживал такого, пусть даже невольного, отпора. Мой отпор, остановив поток брани, еще пуще разозлил капитана, но и дал мне возможность произнести Ваше имя и имя Его превосходительства Вашего брата. Я выпалил ими словно из пары пистолетов, которые, пытаясь защититься от разбойника и не дать ему приблизиться, молниеносно выхватываешь из-за пояса. Наш капитан покосился на ствол — то бишь на Вашу светлость — в одной руке, решил, что он заряжен, перевел испуганный взгляд на Его превосходительство посла в другой и отпрянул, показав свои желтые зубы. Мне редко приходилось наблюдать лицо, выражавшее сразу и животный страх, и животную злобу. Капитан являет собой безупречное доказательство того, что человеком владеют настроения. В результате нашего обмена любезностями и за сим последовавшего я вошел в сферу его местного деспотизма, оказавшись на окраине ее, и почувствовал нечто весьма похожее на то, что, должно быть, ощущал посланник в Великой Порте, который мог считать себя в достаточной, хотя и не снимавшей тревоги безопасности, когда кругом летели головы. Клянусь, капитан Андерсон с превеликим удовольствием приказал бы расстрелять меня, повесить, протащить под килем, ссадить на необитаемый остров, если бы в этот момент благоразумие не взяло верх. Тем не менее, если сегодня, когда французские часы у Вас в гобеленовой вызванивают десять, а здесь, на корабле, колокол бьет четыре раза, если в этот самый час — да-да! — Ваша светлость испытывает прилив сил и греющее душу удовлетворение, клянусь, виною тому скорее всего смутное сознание, что благородное имя, оказывается, действует на людей среднего сословия подобно украшенному серебром и брызжущему смертью огнестрельному оружию. Вот так-то!

Я обождал секунду-другую, пока капитан Андерсон заглатывал наживку. Он-де питает величайшее почтение к Вашей светлости и… никак не хотел бы, чтобы его сочли недостаточно внимательным к его, его… Он надеется, что мне на борту вольготно и удобно. Он же не знал… Пассажиры — таково правило! — подымаются на мостик только по приглашению, но, конечно, в моем случае… Он надеется (и на меня пал огненный взгляд, который испугал бы и волкодава), он надеется еще не раз насладиться моим обществом. Так мы стояли друг против друга, опираясь на одну неподвижно застывшую ногу и балансируя другой, которая колыхалась, словно тростник на ветру, меж тем как тень от драйвер-гика (благодарю тебя, Фальконер!) скользила по нам, то осеняя нас, то убегая. Потом я с удовольствием понаблюдал, как капитан, сдав позиции, приложил руку к фуражке и, маскируя этот невольный знак почтения к Вашей светлости, сделал вид, что пытается усадить ее крепче на голове. Повернувшись, он прошагал к фальшборту на корме. Он стоял там с заложенными за спину руками, сцепив крепко пальцы, и тем, как то разжимал их, то снова сжимал, непроизвольно выдавал свое волнение. Мне, право, было почти жаль беднягу, утратившего, по моему мнению, уверенность в воображаемой неприкосновенности своего маленького царства. Но я рассудил, что еще не время утешать его. Разве не стараемся мы в политике употреблять ровно столько усилий, сколько нужно для достижения желаемой цели? Я решил повременить, дав созреть плодам состоявшегося разговора, и, лишь когда его злобные мозги полностью усвоят истинное положение дел, я сделаю шаг в сторону более коротких отношений. Нам предстоит долгое плавание, и не мое это дело устраивать ему невыносимую жизнь; да я и не стал бы, если бы и мог. Сегодня, как Вы, возможно, догадываетесь, я нахожусь в самом благостном расположении духа. Время здесь, между прочим, вовсе не тащится улиточным шагом — если можно сказать «пьян как змий», то почему бы не считать, что улитка способна «шагать»? — время здесь отнюдь не тащится, нет, оно летит, оно проносится мимо. Я не успеваю записывать десятой доли того, что набирается за день. Поздно уже, придется продолжить завтра.

(5)

Так вот, в тот четвертый день… хотя нет, уже на пятый… Но продолжаю.

После того как капитан Андерсон отошел к фальшборту, я еще некоторое время помешкал, стараясь втянуть мистера Камбершама в разговор. Он отвечал почти односложно, и я наконец понял, что ему неудобно «расшивать узоры» в присутствии капитана. Однако я не хотел так покинуть мостик, чтобы это выглядело отступлением.

— Знаете, Камбершам, — сказал я, — качка улеглась. Не покажете ли мне корабль? Или если вам не с руки покидать свой пост, не одолжите ли мне в проводники сего малого?

Малый, о котором шла речь, Камбершамов сподручный, был гардемарином — не из тех прежних, застрявших в этом младшем звании, как коза в кустах, а из той юной поросли, что исторгает слезу из любых материнских глаз, — словом, прыщавым юнцом лет, эдак, четырнадцати-пятнадцати, которого, как я вскоре с благоговением обнаружил, величали «юным джентльменом». Камбершам медлил с ответом, а юнец переводил взгляд с него на меня. Наконец мистер Камбершам сказал мистеру Виллису — так звали гардемарина, — что он может пойти со мной. Таким образом, я добился своего: я покидал Священные пределы с достоинством и, мало того, уводил с собой одного из служителей. Мы уже спускались по трапу, когда нас догнало напутствие Камбершама:

— Мистер Виллис! Мистер Виллис! Не забудьте предложить мистеру Тальботу ознакомиться с «Правилами для пассажиров», составленными капитаном. И доложите мне любые замечания, какие у него возникнут по части их улучшения.

Я от души расхохотался над сим неожиданным служебным рвением, хотя Виллиса оно почему-то нимало не позабавило. Он не только прыщав, но и очень бледен и ходит всегда с полуоткрытым ртом. Он спросил, что мне желательно посмотреть, а я и сам не знал: единственно для чего мне этот юнец понадобился, так для того, чтобы удалиться с мостика с должным эскортом. Я кивнул в сторону носовой части судна.

— Пошли туда, — предложил я. — Посмотрим, как живет экипаж.

Виллис не без колебаний последовал за мной — сначала, по тени от подвешенных на боканцах шлюпок, за белую линию у грот-мачты, а затем между загородок, где размещалась наша живность. Тут он, вырвавшись вперед, повел меня вверх по трапу на переднюю часть судна, или бак, где находился кабестан, несколько подвахтенных матросов и женщина, щипавшая куру. Я подошел к бушприту и глянул вниз. Вот когда мне стало ясно, сколь много лет нашей старой карге — нашей посудине, я имею в виду, — ибо нос ее украшала настоящая скульптура — дар моде прошлого века, а все вокруг нее было уже ой как непрочно, скажем так. Я обозрел чудовищную скульптуру — эмблему имени нашего судна, переиначенного в речи матросов, как это у них водится, в скабрезную непристойность, коей не стану беспокоить Вашу светлость. Но и зрелище матросов, сидящих на корточках за известным делом в гальюне, не радовало взор, тем паче что некоторые из них поглядывали на меня — так мне показалось — как-то дерзко. Я отвернулся и бросил взгляд вдоль всего нашего огромного судна, охватив еще более огромные темневшие пространства окружавшего нас со всех сторон океана.

— Н-да, сэр, — сказал я Виллису. — Ничего не скажешь, мы и впрямь [2]! Не так ли?

Виллис ответил, что не знает по-французски.

— А что же вы знаете, молодой человек?

— Такелаж, сэр, части корабля, вельсы и узлы, как снимать показания компаса, брать пеленги по берегам, как стрелять по солнцу.

— Вижу, мы в надежных руках.

— И это еще не все, сэр, — продолжал он. — Я знаю, например, части пушки и состав пороха, чтобы отчищать днище и драть медь.

— Зачем же драть, — сказал я со всей серьезностью. — Если уж драть, так не медью, а серебром. Да и не сейчас, когда мы воюем с французами и надо укреплять боевой дух. Вы, как я погляжу, набиты познаниями не меньше, чем гардеробная моей достопочтенной матушки нарядами. А что это за состав пороха, которым можно стрелять по солнцу? И стрелять, верно, приходится очень осторожно, не то повредите наш источник света и у нас не будет дня, одна только ночь!

Виллис громко загоготал.

— Дурака из меня строите, сэр, — заявил он. — Даже сухопутной крысе, прошу прощения, известно, что «стрелять по солнцу» значит брать высоту.

— Прощаю вам «даже»! А когда я увижу, как вы это делаете?

— Как берем показания? Да в полдень, сэр. Через несколько минут. Соберутся мистер Смайлс — штурман, мистер Дэвис и мистер Тейлор, еще двое наших гардемаринов. Правда, мистер Дэвис, если по совести сказать, тут ничего не смыслит — слишком он старый, а у мистера Тейлора, моего приятеля, — только, пожалуйста, не говорите об этом капитану! — секстант не работает, потому как справный, что отец ему дал, он заложил. Вот мы и договорились брать высоты еще и по моему секстанту, и разница всего в две минуты.

Я схватился руками за голову:

— И безопасность всех нас висит на таком волоске!

— Сэр?

— Местоположение судна — не шутка, милый мой! Боже правый! Ведь это же все равно что вручить нашу судьбу моим младшим братцам! Неужели местонахождение судна определяет престарелый офицер по неработающему прибору?

— Да нет же, Господи! Прежде всего, мы с Томми уверены, что уговорим мистера Дэвиса дать свой, исправный, в обмен на Тейлоров, порченый. А потом, капитан Андерсон, мистер Смайлс и кое-кто из офицеров тоже следят за курсом.

— Вот как. Значит, вы не просто стреляете по солнцу, а костите его из целой батареи сразу. Интересно. Непременно посмотрю и, пожалуй, сам пульну, пока мы вокруг него вертимся.

— Так не получится, сэр, — объяснил мне Виллис в предельно мягком, видимо, тоне. — Надо ждать, чтобы солнце поднялось по небосклону. Мы замеряем угол, когда он наибольший, и еще отмечаем время.

— Помилуйте, любезный, — возразил я, — да вы же тащите нас назад — в средневековье! Сейчас вы начнете цитировать Птолемея!

— Я такого не знаю, сэр. Но знаю: положено ждать, пока солнце не подымется на самый верх.

— Так это же движение видимое, — проговорил я терпеливо. — Неужели вы не слышали о Галилее и его «Eppur si muove»?[3] To есть Земля движется вокруг Солнца! Это описано Коперником и подтверждено Кеплером!

Ответ юного гардемарина выдавал его чистейшее простодушие, невежество и чувство собственного достоинства.

— Не знаю, сэр, как солнце ведет себя с этими джентльменами на берегу, но у нас на флоте оно подымается по небосклону.

— Что от него и требуется, — рассмеялся я и положил славному малому руку на плечо. — Пусть себе шагает, как ему заблагорассудится! Скажу вам откровенно, я так рад видеть его там наверху среди снежно-белых облаков, что, по мне, пусть хоть джигу отплясывает! А вот и ваши сподвижники собираются. Шагайте к ним и нацеливайте секстант.

Он поблагодарил меня и немедленно улетучился. А я поднялся на самый край полубака, чтобы наблюдать за предстоящей церемонией, которая, скажу прямо, мне понравилась. Сначала на мостике появилось несколько офицеров. Приложив к лицу латунные треугольники, они наставили их на солнце. Не могу не отметить одного забавного и трогательного обстоятельства. Все флотские, находившиеся на палубе, и переселенцы тоже, повернулись к ним и в почтительном молчании смотрели, как происходит ритуал. Вряд ли они что-нибудь понимали в производимых расчетах. Если у меня самого есть какие-то познания в этом деле, то исключительно благодаря полученному мною образованию, неисправимой любознательности и способности к наукам. Однако даже пассажиры — вернее, те из них, что оказались на палубе, — застыв, смотрели во все глаза. Право, я не удивился бы, если джентльмены приподняли бы шляпы! Но прочий народ — я имею в виду простых людей, — чья жизнь, как и наша, зависела от точности измерений, которые их уму непостижимы, и от применения формул, которые были для них китайской грамотой, эти люди — представьте себе! — следили за всей процедурой с благоговением, каким, пожалуй, почтили бы самый торжественный момент религиозной службы. Вы могли бы подумать, как подумал и я, что блестящие приборы представляются им орудиями волшебства. Увы, мистер Дэвис с его невежеством, как и мистер Тейлор с его неисправным прибором были кумирами на глиняных ногах. Однако, полагаю, вся эта публика питала веру — вполне оправданную — в старших офицеров! Но главное… как они смотрели! Женщина застыла с полуощипанной курицей на коленях. Двое молодцев, как раз выносивших из трюма больную… ох, даже они остановились, словно кто-то шикнул на них — «Тсс», — и, опустив свою ношу на палубу, вытаращили глаза. И больная, беспомощно лежавшая между ними, тоже повернула голову и стала смотреть туда, куда они смотрели. В их интересе было что-то трогательное, подкупающее, как во внимании собаки, которая сосредоточенно слушает разговор, который вряд ли способна понимать. Я — о чем, смею полагать, Ваше сиятельство знает — отнюдь не приятель тем, кто оправдывает безмерные неистовства демократии в нынешнем и прошлом веке. Но в этот момент, наблюдая за дюжиной матросов, замерших в позах священного благоговения, я ближе чем когда-либо подошел к уразумению таких понятий, как «долг», «привилегии» и «власть», увидев их в новом свете. Из мира книг, классной комнаты и университетской аудитории они, эти понятия, вышли на широкие просторы повседневной жизни. Право, пока я не увидел воочию, как эти парни, подобно мильтоновским голодным баранам, «глядят снизу вверх», я не думал о природе своих честолюбивых стремлений и не искал оправдания им в том, что сейчас предо мною предстало. Прошу простить меня, что надоедаю Вашей светлости открытиями истин, которые, полагаю, Вам самому хорошо известны.

Какой великолепный морской простор! Наш корабль летел, подгоняемый силой достаточно резвого, но не слишком крепкого ветра, волны сверкали, белые облака причудливо отражались в глубинах океана… et cetera[4]. Солнце без видимых усилий оборонялось от наших бортовых батарей! Я спустился по трапу и направился туда, где наши судоводители, в порядке, не зависящем от ранга, один за другим покидали мостик. Мистер Смайлс — штурман — человек старый, но не такой старый, как мистер Дэвис, старший гардемарин, которому почти столько же лет, сколько нашей посудине! Он не просто спускался по трапу до уровня шкафута, куда я тоже сошел вслед за ним, — он удалялся медленной разбитой походкой, подобно театральному привидению, возвращающемуся в свой склеп. Получив разрешение отбыть, мистер Виллис, мой юный знакомец, торжественно представил мне своего друга, мистера Тейлора. Томми Тейлор — молодой человек, не иначе как младше мистера Виллиса года на два, но обладает характером и складным сложением, какими его старший приятель похвалиться не может. Мистер Тейлор — отпрыск потомственной флотской семьи. Первым делом он сообщил мне, что у мистера Виллиса не хватает в черепушке клёпок и ее надобно подлатать. И если мне желательно поучиться науке судовождения, то обращаться надобно к нему, мистеру Тейлору, а с мистером Виллисом я только быстренько сяду на скалы. Не далее как позавчера он заявил мистеру Деверелю, что на шестидесяти градусах северной широты долгота утрачивает до половины морской мили. А когда мистер Деверель спросил — озорник этот мистер Деверель! — как насчет шестидесяти градусов южной широты, мистер Виллис ответил, что до этого места он еще книгу не дочитал. Воспоминание о сих крутых нелепостях вызвало у мистера Тейлора долгий приступ смеха, на который мистер Виллис, судя по его виду, нимало не обиделся. Он безгранично предан своему младшему другу, обожает его и выставляет в наилучшем свете. И вот я расхаживаю взад-вперед по шканцам, до грот-мачты и обратно, с моими юными спутниками; младший — по моему правому борту — полон радостного возбуждения, сведений, мнений, наслаждения жизнью; другой — шагает молча с приоткрытым ртом, но улыбается и согласно кивает, какое бы его друг ни высказал мнение по любому предмету, существующему под солнцем, и, право, даже о самом солнце!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4