В сужденьях о моих сочинениях обнаруживается сам человек. Говорит журналист, но ведь за журналистом стоит две тысячи людей, его читателей, которые слушают его ушами и смотрят на вещи его глазами. Это не безделица! Мне очень нужно знать, на что нужно напирать. [напирать особенно] Не позабудь, что я, хоть и подвизаюсь на [и на] поприще искусства, хотя и художник в душе, но предметом моего художества современный человек, и мне нужно его знать не по одной его внешней наружности. Мне нужно знать душу его, ее нынешнее состояние. Ни Карамзин, ни Жуковский, ни Пушкин не избрали этого в предмет своего искусства, потому и не имели надобности в этих толках. Будь покоен на мой счет: меня не смутят критики и ни в чем не заставят меня пошатнуться, что здраво и крепко во мне. Из всех писателей, которых мне ни случалось читать биографии, я еще не встретил ни одного, кто бы так упрямо преследовал раз избранный предмет. Эту твердость мою я чту знаком божьей милости к себе. Без него как бы мне сохранить ее, сообразя то, что редкому довелось выдержать такие битвы со всякими отвлекающими от избранного пути обстоятельствами! После всех этих толков у меня только лучше прочищаются глаза на то же самое, на что я гляжу, и больше рвенья к делу. Повторяю тебе, что я слишком тверд в главных моих убеждени<ях>. Но у меня правило: всех выслушай, а сделай по-своему. И что я сделаю по-своему, всех выслушавши, то уже трудно поднять будет на публичное посмешище, даже и временное.
Россети прав насчет письма к его сестре. Совершенно в таком виде, как оно есть, ему неприлично быть в печати. Попроси его, чтобы он назначил карандашом все места, по его мнению, и неловкие. Их очень легко умягчить, — тем более, что я чувствую а уже и сам, как следует чему быть. Вексель секунду я послал обратно к тебе через Штиглица, потому что здесь не взялся по нем выдать деньги банкир. Стало быть тут [здесь] уж не мое распоряжение. Такова судьба его. Деньги эти береги у себя. Прокоповичу не следует ничего говорить. Письма адресуй все во Франкфурт, как я уже и писал в прежнем письме с изложением всего моего маршрута. Обнимаю тебя крепко. Бог да хранит тебя! Ради бога, хоть несколько слов о самом себе! Я собственно о тебе почти ничего не знаю: все письма твои наполнены мной. Книга твоя о Крылове прекрасна во всех отношениях. Это первая биография, в которой передан так верно писатель. Журнал я наконец получил за генварь и за февраль, но моя книга не дошла. [пропала]
Весь твой Г.
На обороте: S. P?tersbourg. Russie.
Его превосходительству г. ректору С.-Петербургск<ого> императорск<ого> университета Петру Александровичу Плетневу.
В С.-Петербурге, на Васильев<ском> о<строве>, в университете.
Ф. Ф. ВИГЕЛЮ
<Около 9 мая н. ст. 1847. Неаполь.>
Мне было очень чувствительно ваше доброе участие ко мне. Благодарю вас много за ваше письмо! Вы, не оскорбившись ни дерзким тоном моей книги, ни неизвинимой самонадеянностью ее автора, обратили вниманье на существенную ее сторону. За алканье добра, которое прозрели вы в страницах ее, вы умели простить мне все ее недостатки. Нет, я не ослеплен собой в такой мере, как думают. Даже и ваша оценка моей книги (слишком высокая) меня не наполнила той гордостью, которую мне приписывают теперь вообще, хотя, признаюсь вам чистосердечно, я всегда вас почитал за очень умного человека и, стало быть, имел бы право от вашего мнения возгордиться. Книга моя есть отчет в моей внутренней возне. В ней видно, что строился человек, точно, для чего-то доброго, хотя и не состроился; оттого и все эти заносчивые замашки, неряшество, неосмотрительность, темнота и проч. и проч. Зрелость и юность вместе! То состояние, которого представитель моя — книга, уже во мне миновалось. Доказательством этого служит мне то, что я краснею от стыда за многое, в ней выраженное. Но без этой книги, может быть, мне трудно было бы достигнуть той простоты, которая мне необходима. Она, точно, есть для меня какое-то очищение. После нее я стал проще и яснее духом, и мне кажется, что я теперь могу заговорить таким образом, что меня выслушают без гнева. Не могу вам изъяснить, как мне было приятно прочесть те строки вашего письма, где мельком показали вы мне вашу душу и дали мне случай познакомиться с вами ближе. Не питать негодования против личных врагов — это уже очень много! Это начало любви. Любить же добро земли своей, как любили его всегда вы, есть еще более необщее всем качество и ст?ит многих громких заслуг и выслуг. Я уверен, что в ваших записках есть много того, что способно сообщить это качество и другим. Ваше имя не будет позабыто в России, хотя, может быть, теперь на время и позабыли о вас. Это одно уже должно утешить вас в минуты грустные, но кажется, что бог пошлет вам минуты сладкие, описанием которых вы увенчаете искреннюю исповедь вашу, которая, как я слышал, находится в ваших записках.
Но прощайте. Бог да хранит вас. Еще раз благодарю вас.
Весь ваш Н. Гоголь.
А. О. СМИРНОВОЙ
Май 10 <н. ст. 1847>. Неаполь
Сейчас, накануне моего выезда из Неаполя, получил бесценное письмо ваше, добрейший друг мой Александра Осиповна. Очень благодарю вас за него. (Оно от 22 марта). Вы и среди болезни вашей, среди тоски, среди немощи не позабываете меня. Как возблагодарить вас! Не могу объяснить себе причин вашей болезни, не могу понять, зачем вы так долго болеете. Не затем ли, чтобы оставить вновь на время Россию? Не нужны ли вам морские купанья [морские ванны и купанья] — единственное средство в нервических недугах, которые всем равно помогают? Не проездиться ли вам в Остенде? Как бы мы вновь провели прекрасно время вместе! и как бы поблагодарили бога за самые недуги наши, заставившие нас вновь увидеться! Прекрасна встреча с родными и с старыми товарищами нашего детства, но встреча с теми, с которыми породнились душами во имя Христа, еще прекрасней. А там — почему знать? — если самая дорога вам станет помогать и езда, почему вам не съездить в одно время со мною в Иерусалим? Может быть, после этого путешествия всё бы отлегло тоскливое от души вашей. По крайней мере, в Остенде всегда можно проездиться. Езда морем; экипажа брать с собой не нужно; из Петербурга прямо на корабль — и в неделю с небольшим вы в Остенде. Если ж из Остенде захотите отправиться подальше, [куда-нибудь подальше] то теперь везде железные дороги, и все-таки не нужно экипажа. Если только отложить в сторону все русские барские замашки, то можно так дешево съездить, как не съездите по России. Письма покуда адресуйте ко мне на имя Жуковского во Франкфурт. Не могу понять, почему вы так сильно беспокоились насчет моего местопребыванья и адреса, тогда как я вам не писал ни слова о том, что оставляю Неаполь. От октября прошлого года до 10 мая нынешнего сижу в Неаполе и никуды ноги не заносил отсюда. Уже в двух письмах подтвердил я вам, что я в Неаполе. Но не знаю, или не доходят мои письма? Поверьте, что я ни в каком случае не замедлил бы вас уведомить, если бы только переменял местопребыванье мое. Неужели вы думаете, что мне легко обходиться без ваших писем? Итак, вот вам мои нынешние маршруты: май в дороге; июнь во Франкфурте или в окружности его, на водах, словом — где будет Жуковский; конец июля, август и сентябрь (половина, если не весь) в Остенде. А потом опять в Неаполь, дабы отсюда уже в Иерусалим. Но прощайте… как бы хотелось сказать: «до скорого свидания!» Тороплюсь укладываться. Бог да пошлет вам облегченье и благополучные роды! Молитесь ему: он милостив, он всё совершит по вашей молитве. Отвечайте хоть двумя строчками на это [на ваше <описка?>] письмо.
Весь ваш Г.
На обороте: Kalouga. Russie.
Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой.
В Калуге.
А. П. ТОЛСТОМУ
<Около 10 мая н. ст. 1847. Неаполь.>
Что с вами происходит, мой добрейший Александр Петрович? Почему от вас до сих пор ни строчки, ни словечка? Я всё ожидал, что вы по обещанию вашему напишете мне, как сказали вы сами в письме вашем, не далее, как через неделю, обо всем, и вот уже прошло с тех пор два месяца — и от вас ни строчки! Так что я намереваюсь (скучая неизвестностью) заглянуть к вам в Париж, и Софья Петровна о вас также беспокоится, тем более, что Наталья Владимировна писала весьма длинное письмо к графине Анне Егоровне, ожидала с нетерпеньем на него ответа и не дождалась. Бог да хранит вас от всего огорчающего! Прощайте, обнимаю вас. На днях выезжаю из Неаполя и, если даст бог, обниму вас лично в Париже.
Весь ваш Г.
На обороте: Paris. Son excellence m-r le c-te Alexandre Tolstoy.
Paris. Rue de la Paix, № 9 (H?tel Westminster).
С. А. СОБОЛЕВСКОМУ
<Май, до 13-го н. ст. 1847. Неаполь.>
Очень сожалею, что не застал дома. Зайду ввечеру.
Н. Гоголь.
А. С. и У. Г. ДАНИЛЕВСКИМ
Флоренция. Маия 18 <н. ст. 1847>
Хотя следовало бы мне, по примеру благоразумных людей, прежде дождаться от вас ответа, добрые друзья мои (на мое письмо от 18 марта), а потом уже писать к вам, но так как желание знать о вас велико, так как в то же время страх за исправное полученье вышеозначенного письма прокрадывается тоже в мои помышления, то решаюсь лучше бросить лишний раз с дороги записочку вам с повторением в другой раз моего адреса. До июля последних чисел я во Франкфурте (то есть в окружностях его), а потом весь август нов<ого> стиля и большую половину сентября в Остенде, а оттуда — в Италию. А потому адресуйте в Франкфурт-на-Майне, на имя посольства. С октября же месяца по-прежнему в Неаполь. А как будет дальше, уведомлю вас потом. Не забывайте же меня, милые и добрые друзья мои. Уведомляйте о себе как можно почаще и побольше. Всякая строчка о вас будет мне драгоценна. Обнимаю вас.
Весь ваш Г.
На обороте: Kiew. Russie. Russia.
Его высокоблагородию инспектору 2 Благород<ного> пансиона при Киевской I гимназии Александру Семеновичу Данилевскому.
В Киеве.
А. О. СМИРНОВОЙ
Генуя 20 мая <н. ст. 1847>
Хотя не более десяти дней тому назад, как я писал к вам последнее мое письмо из Неаполя (от 10 маия) в ответ на ваше милое письмо из Калуги от 22 марта, в день светлого воскресен<ия>, но так как мои письма, может быть, вас хоть на две минуты развлекут в часы болезненных томлений ваших, напомнив вам о том признательном человеке и друге, [друге вашем] который благодарит бога ежеминутно за нежную дружбу вашу и молит о вашем выздоровлении так, как только в силах он молиться, то я пишу к вам еще раз с дороги. Да не смущается сердце ваше: молитесь покойно и тихо и веруйте в беспредельную божью любовь к нам. Недуги ваши пройдут, и самое страданье обратится во благо. Если же вам после родов окажется необходимым укрепиться и восстановить расстройство нервов ваших, то повторяю вам вновь то же предложение, которое вы уже прочли в моем прежнем письме, то есть, посоветовавшись с умным доктором, пуститься морем в Остенде. Для нерв морское купанье действительнее всего, как я увидал это и на себе, и на других. Поездка самая покойная. В Петербург в 7 дней, с помощью пароходов или железных дорог, как хотите на выбор, <и> вы в Остенде. Мне всё кажется, как будто для вас дорога, воздух, другие небеса и вообще временная перемена места могут послужить необходимым освежением. Не смею вас уговаривать, чувствуя, что, может быть, сюда примешивается сильное желание вас видеть, и оно-то заставляет меня убеждаться [видеть] в необходимости для вас такой поездки, но во всяком случае прошу вас иметь это в виду, сообразить и потолковать с умным доктором в Москве или в Петербурге. Бог весть, может быть, и телесно, и душевно это вам будет полезно. Может быть, опять придется нам оказать друг другу ту кроткую помощь, освежающую силы душевные, которую способны оказать возлюбившие друг друга во имя Христа. Будьте покойны насчет меня относительно моей книги. Я совершенно тверд и больше ничего, как только благодарю бога именно за те толки, которые она производит, хотя, конечно, сначала многие из них мне были очень неприятны. Чем далее, тем более вижу, что без этих толков мне бы не узнать, как следует, людей и нашего общества, и в то же самое время без них мне бы никак не поумнеть в такой мере, в какой нужно мне поумнеть для моего дела. Что касается до слов ваших, чтобы я не смущался изменою друзей моих, то на это замечу вам, что измены с их стороны нет никакой. У некоторых из них нехватило разумения, они спутались — вот и всё. Впрочем, я на многих из них вовсе не надеялся и не называл их никогда своими друзьями: они себя [они меня] считали моими друзьями, но не я их. Вы знаете, что я несколько недоверчив и, зная слабость человеческую, вообще не охотник понадеяться чересчур на какого-нибудь человека. Об Аксаковых, как вы можете себе припомнить, я даже и не говорил вам никогда. Хотя я очень уважал старика и добрую жену его за их доброту, любил их сына Константина за его юношеское увлечение, рожденное от чистого источника, несмотря на неумеренное, излишнее выражение его, но я всегда, однако ж, держал себя вдали от них. Бывая у них, я почти никогда не говорил [Далее начато: Из них мне] ничего о себе; я старался даже вообще сколько можно меньше говорить и выказывать в себе такие качества, которыми бы мог привязать их к себе. Я видел с самого начала, что они способны залюбить не на живот, а на смерть. Это не та разумная, неизменно-твердая любовь во Христе, возвышающая человека, но скорее чувственная, родственная любовь, делающая малодушным человека, дрожащим, как робкий лист, за предмет любви своей, так что сама старушка, жена Аксакова, которая в душе своей гораздо больше христианка, чем все они вместе, два года не могла утешиться о смерти одного из одиннадцати детей своих, так что два года никто в целой семье не смел упомянуть при ней имени умершего сына. Словом, я бежал от их любви, ощущая в ней что-то приторное; я видел, что они способны смотреть распаленными глазами на предмет любви своей. Эту распаленную любовь к моим сочинениям восчувствовал их сын, потому что в душе его заключено действительно чувство высокой поэтической красоты. Эту распаленную любовь сообщил он и отцу своему, который без того, может быть, был бы умереннее и не пришел бы в такое отчаянье от мысли, что я погиб для искусства. Почувствовать, что всё, совершающееся в нас, совершается не без воли божией и что событие, во мне случившееся, случилось не во вред искусству, но к возвышению искусства, почувствовать этого из них никто не в силах, ни отец, ни сын, а потому вы не смущайтесь также их речами против меня. Речи эти пройдут. Но довольно. Не оставляйте меня покуда известиями об вашем здоровьи. [только об одном вашем здоровьи] Это для меня теперь нужнее всего. Прощайте, мой бесценный и неизменный друг! Адресуйте во Франкфурт, на имя Жуковского.
Июнь и почти весь июль пробуду в окружностях Франкфурта. В конце июля переезжаю в Остенде, где пробуду август и большую половину сентября.
На обороте: Kalouga. Russie.
Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой.
В Калуге.
С. П. ШЕВЫРЕВУ
Марсель. 25 мая <н. ст. 1847>
Перед самым выездом из Неаполя получил твои два пакета, со вложением двух критик из газет и маленькой твоей записочки. Благодарю тебя за всё это много, бесценный друг мой, Переписывать статьи прежние не трудись. Некоторые я получил, то есть те, которые напечатаны в первых двух номерах «Современника» и «Отечественных Записок». Я бы очень желал, однако ж, знать, что сказано обо мне в «Библиотеке для Чтения» и во второстепенных журналах, как-то: «Иллюстрации», «Литературных Прибавлениях» и не было ли чего в «Инвалиде». Всё это мне важно не ради толков о мне самом, но ради желанья знать, на какой высоте собственного мышления своего стоит ныне действительно всяк из пишущих, а за ним, разумеется, часто и публика, его читающая. Книга моя, несмотря на все ее грехи, есть удивительный оселок для испробования нынешнего человека. Повторяю это тебе вновь и советую проверить истину слов моих на всех тех людях, с которыми тебе ни случится столкнуться. И потому, как ни пусты означенные критики, ты все-таки постарайся переслать мне их. Теперь же это можно с оказией: с весной подымается, вероятно, много людей из Москвы. Передать они могут во Франкфурте или Жуковскому, или мне самому, а я до июля последних чисел в Остенде.
Заплачено за оба твои письма, если не ошибаюсь, два пиастра с чем-то. Вышло несколько дороже оттого, что письма ко мне пришли посредством банкира. Впрочем, если бы стоило впятеро больше, я заплатил бы охотно. Деньги эти для меня совсем не потеряны. Напротив, я остаюсь только в больших барышах. Статья Григорьева, довольно молодая, говорит больше в пользу критика, чем моей книги. Он, без сомнения, юноша очень благородной души и прекрасных стремлений. Временный гегелизм пройдет, и он станет ближе к тому источнику, откуда черплется истина. Статья Павлова говорит тоже в пользу Павлова и вместе с тем в пользу моей книги. Я бы очень желал видеть продолжение этих писем: любопытствую чрезмерно знать, к какому результату приведут Павлова его последние письма. Покуда для меня в этой статье замечательно то, что сам же критик говорит, что он пишет письма свои затем, чтобы привести себя в то самое чувство, в каком он был пред чтением моей книги, и сознается сам невинно, что эта книга (в которой, по его мнению, ничего нет нового, а что и есть нового, то ложь) сбила, однако же, его совершенно с прежнего его положения (как он называет) нормального. Хорошо же было это нормальное положение! Он, разумеется, еще не видит теперь, что этот возврат уже для него невозможен и что даже в этом первом своем письме сам он стал уже лучше того Павлова, каким является в своих трех последних повестях. Пожалуйста, этого явления не пропусти из виду, когда восчувствуешь желанье сказать также несколько слов по поводу моей книги. Когда же будешь писать критику, то обрати внимание на главные предметы книги, о которых рассужденья только и могут доставить пользу обществу, а не какие-нибудь пункты завещания, относящиеся к моей личной оригинальности, бесполезной для публичных трактатов. Имей в виду не защиту меня, но защиту добра, и тогда статья твоя сделает гораздо более добра мне самому. Ты можешь уже и сам, я думаю, почувствовать, что, каков я ни есть, но любовь к добру все-таки у меня сильнее, чем любовь к собственной личности моей, несмотря на то, что последняя выразилась у меня, по мнению многих, весьма ярко в моей книге. Относительно последнего обстоятельства скажу тебе всю правду. (Правды этой, однако ж, не надобно пускать в ход; она пусть будет между нами). Я разъял себя анатомически, рассмотрел себя строго и расспросил себя еще раз, поставляя себя мысленно как бы пред суд самого того, кто будет судить меня, и вижу, что этой личной любви нет; виной всему моя твердая вера в свое будущее, которое произошло от сознанья сил своих. Я. чувствовал всегда, что я буду участник сильный в деле общего добра и что без меня не обойдется примиренье многого, между собою враждующего. Об этом следовало бы молчать, — тем более, что я всегда чувствовал, что это последует только тогда, если я воспитаю себя так, как следует; но что ж, если у молодых сил нет столько благоразумия, чтоб уметь до времени не похвастаться? Но как бы то ни было, когда будешь писать критику, имей в виду дело общего добра, а не меня; гляди на то, чтобы не сказать чего-либо противного добру, а не мне, и умей обратить внимание на важное и главнейшее, на то, что более нужно в полезно обществу. Пусть критика будет не длинна и не охватывает много, но пусть скажет о некотором, но многозначительном. Скажи об этом и Хомякову, если он захочет что написать. Напечатать, по-моему, следует непременно в двух газетах: в «Московских Ведомостях» особенно, а потом и в «Листке», а подписать: «Из такой-то газеты». Нужно всячески стараться о том, чтобы значительные и полезные статьи разошлись не только в равном числе с теми, которые легко расходятся, но даже в большем.
Я получил известие, что Вяземский, который принимает участие большое в моей книге, готовит также письмо. Я это отчасти предчувствовал. Обыкновенно заваривают сраженье прежде мальчишки, а потом выходят тузы, обсмотревшие хорошенько и спокойно, с кем и против чего следует воевать…
М. П. ПОГОДИНУ
<1 июня н. ст. 1847. Париж.>
Я получил твои два письма вдруг. В них так много грусти, что у меня не поднялось даже перо оправдываться в твоих обвинениях по поводу книги, [Далее начато: несправедливых] исполненных, впрочем, противуречий. Друг мой, ради Христа, утешься, оставь на время и книгу и меня; [утешься и оставь хотя на время и книгу и меня самого] то и другое выбрось из памяти своей: [Далее начато: Состояние души] это подымает, как я вижу, целый лабиринт мыслей, предположений, заключений, которым конца нет, и притом о таких предметах, где может решить только глубокий сердцеведец и душезнатель. Один бог может быть судьею в иных делах и никто кроме. Состояние души твоей нервически-тревожно, как почти у всех нас в нынешнее время, а потому все оскорбления, огорчения растут в глазах наших и кажутся б?льшими, чем в самом деле. Друг мой, поверь мне, что страданья твои мне чувствительны слишком, тем более когда помыслю, [когда я помыслю] что я сам причиною многих. Страданья твои слишком мне понятны, потому что я сам исстрадался весь, а страждущему понятен страждущий. Но [но, друг мой] весь мир страждет. Всё люди, с которыми я ни сходился и с кем ни знакомился коротко, все страждут, даже и те самые, о которых по виду меньше всего можно заключать, чтобы они были несчастны, [страдали] так что даже и решить не могу, чьи страданья сильнее. Мне кажется, что тягостнее всех других страданий страдания, происходящие от взаимных недоразумений, а эти страдания теперь стали решительно повсеместны. Только и слышишь со всех сторон, как расходятся друзья, как люди, созданные затем, чтобы любить друг друга, невозвратно отторгнулись друг от друга. Только и слышишь теперь, как скорбно кричит человек: «Меня не понимают!» О! как страшно теперь произносить суд над каким бы то ни было человеком, не опустившись в самую глубину его души. Ради бога, утешься и вспомни, что есть среди нас Христос, всех нас утешитель, что есть ковчег среди колебанья всеобщего — святая церковь, в которую можно ежеминутно укрыться. Ты в Москве, где и утром и вечером отверсты двери церковные, где несколько раз в день обедня и всякий вечер всенощная, где наконец есть и духовники, кому исповедать свою душу. Ты говоришь в письме твоем, что тебя режут, пилят, колют из-за моих неосторожных слов о тебе. Рассмотри хорошенько, не кажется ли это тебе в преувеличенном виде. Как я ни несправедлив перед тобою, но я сказал только о неряшестве твоем и торопливости. [Далее начато: Но я] Я не отвергал в тебе достоинств твоих, я о них только не упомянул, потому что речь была не о тебе. Ради бога, утешься: я не хотел у тебя просить извиненья [в этом извиненья] и оправдываться перед тобою в поступке моем, потому что готовил статью о твоем литературном поприще, где, не скрывая ни одного из твоих недостатков, только намеревался вычислить [только выставил твои] и поименовать твои достоинства, перед которыми, слава богу, могут побледнеть твои недостатки. Я и прежде думал о такой статье, но не знал, каким образом сказать так, чтобы не попрекнули меня товариществом и связями с тобой. Теперь можно это сделать так, что станет стыдно тем людям, которые, мимо высоких достоинств человека, спешат посмеяться над его недостатками. Итак, бога ради, утешься в этом отношении. Поверь, что еще не так тяжело слышать, [слышать несправедливые] когда охуждают труд наш и судят его, как слышать, когда судят нашу душу и над ней произнесут такой суд, от которого содрогнется вся внутренность. Будто — ты думаешь — легко выслушать от близких, прекрасных душой, даже, может быть, святых людей, обвинения и улики в том, за что бесчестье на земле, а в будущей жизни мука вечная: это еще потяжелее, чем презренье от презренных людей. Не с тем это говорю, чтобы упомянуть кое-что о себе. (О себе я теперь страшусь и слова произносить, потому что под каждое слово мое подкапываются и отыскивают [отыскивают, как] в нем такое значение, что меня обдает холодным потом). Но с тем говорю тебе, чтобы ты не позабывал ни на минуту, что никогда, как в нынешнее время, [что есть множество в нынешнее время] еще не страдало такое множество от недоразумений. Это всеобщее переходное состояние, которому подвержено теперь [подвержено [тем] теперь более или менее] всё, что ни стоит впереди, что ни есть [и что ни есть, так сказать] цвет современного человечества, усиливает еще более эти недоразумения. Все это, [Всё совершается это] может быть, затем, чтобы не осмелился человек слишком полагаться ни на кого и почувствовал бы сильнее, что один только Христос есть его друг в минуты несчастий. Будем же в таком случае покорны такому голосу и станем же чаще обращаться к самому Христу при малейшем нашем огорчении. К нему же доступ так прост: двери церковные открыты; стоит войти, покорно сложить руки крестом и выслушать первые слова, какие ни скажет служитель Христов: они все придутся кстати. Но прощай. Пиши ко мне в минуты скорбные и болезненные, и ты, может быть, узнаешь [а. и ты меня, может быть, узнаешь больше б. узнаешь, что мне слишком знакомы] меня, потому что в такие только минуты узнает человек человека. Знание же человека, [его] приобретенное другими путями, будет больше предположительное, чем верное и несомненное. Адресуй в Франкфурт или на имя посольства, или в poste restante. О прочем после.
Твой Г.
На обороте: Moscou. Russie.
Его высокородию Михаилу Петровичу Погодину.
В Москве. На Девичьем поле. В доме Погодина.
П. А. ПЛЕТНЕВУ
10 июня <н. ст. 1847>. Франкф<урт>
Письмецо твое от 16/28 мая получил. Жуковский, как ты уже, вероятно, знаешь, отложил отъезд в Россию по причине болезни жены, заставляющей его провести вместе с нею всё лето в Интерлакене, в Швейцарии. Жаль, конечно, что празднованье юбилея его не состоится, но, по мне, в юбилеях здешних есть что-то грустное. Не оттого ли, что приходишь в такие лета, когда чувствуется сильней, чем прежде, что следует помышлять о юбилее небесном? Во всяком случае, хорошо бы нам хотя половиною мыслей стремиться жить в иной, обетованной истинно стране. [земле] Блажен, кто живет на этой земле, как владелец, [кто живет здесь так, как тот готовый к переселенью владелец. ] который купил уже себе имение в другой губернии, отправил туды все свои пожитки и сундуки и сам остался налегке, готовый пуститься вслед за ними. Его не в силах смутить тогда никакая земная скорбь и огорченья от всякого мелкого дрязга жизни. Я рад, что ты, как вижу из письма твоего, спокоен. Я сам тоже спокоен. Путь мой, слава богу, тверд. Хотя тебе кажется, что я несколько колеблюсь и как бы недоумеваю, чем заняться и какую избрать дорогу, но дорога моя всё одна и та же. Она трудна, это правда, скользка и не раз уже я уставал, но сила святая, о нас заботящаяся, воздвигала меня вновь и становила еще крепче на ноги. Даже и то, что казалось прежде как бы воздвигавшимся впоперек пути, служило к ускоренью шагов, а потому во всем следует довериться провиденью и молиться. Очень понимаю, что некоторых истинно доброжелательных мне друзей — в том числе, может быть, и самого тебя — несколько смущает некоторая многосторонность, выражающаяся в моей книге, и как бы желанье заниматься многим наместо одного. Для этого-то я готовлю теперь небольшую книжечку, в которой хочу, сколько возможно яснее, изобразить повесть моего писательства, [авторства] то есть в виде ответа на утвердившееся, неизвестно почему, мнение, что я возгнушался искусством, почел его низким, бесполезным и тому подобное. В нем скажу, чем я почитаю искусство, что я хотел сделать с данным мне на долю искусством, развивал ли я, точно, самого себя [его в себе] из данных мне материалов или хитрил и хотел переломить свое направление, — ясно, сколько возможно ясно, чтобы и не литератор мог видеть, я ли виновен в недеятельности или тот, кто располагает всем и против кого идти трудно человеку. Мне чувствуется, что мы здесь сойдемся с тобой душа в душу относительно дела литературы. Молю только бога, чтобы он дал мне силы изложить всё просто и правдиво. Оно разрешит тогда и тебе самому некоторые недоразумения насчет меня, которые все-таки должны в тебе еще оставаться. Покамест это да будет еще между нами. Книжечка может выходом своим устремить [обратить] вниманье на перечтение «Переписки с друзьями» в исправленном и пополненном издании. А потому, пожалуста, перешли мне не медля статьи, снабженные вашими замечаньями, для переделки, адресуя во Франкфурт, на имя посольства. В следующем письме я пришлю тебе свидетельство о моей жизни для взятия денег из казначейства, которые держи у себя вместе с прежними, к тебе посланными чрез Штиглица. Они, может быть, мне понадобятся к концу года. На Восток будет пересылать мне трудно, а остаться там, бог весть, может быть, придется долее рассчитываемого времени. Стало быть, нужно будет деньгами запастись. Путешествие это, доселе откладываемое с года на год, становится чрез то самое мне более желанным и заманчивым. Точно как бы душа моя говорит мне, что я там найду искомое издавна [тайно] и лучшее всего того, что находил доныне. Но прощай! Обнимаю тебя. Христос с тобой!
Твой Г.
При сем письмецо к Вяземскому. Передай от меня поклон Балабиным. Особенно Марье Петровне. Напиши мне хоть несколько строчек о том, как она живет своим домом. Я слышал, что она просто чудо в домашнем быту, и хотел бы знать, в какой мере и как она всё делает. [в какой мере это истина] А. О. Ишимову поблагодари за книжечку [маленькую книжечку] «Розенштраух». [В подлиннике: «Розенштрауф»] Я нашел, что она очень хороша. Письмо же о легкости ига Христова — сущий перл.
На обороте: Russie. St. P?tersbourg.
Его превосходительству ректору император<ского> СПб. университета Петру Александровичу Плетневу.
В С.-Петербурге. На Васильев<ском > острове. В университет.