Не говоря о разных вещах [Не говоря уже о том] поважнее, прилагаю тебе здесь непропущенный листок, служащий ответом на твой запрос о стихотворении Пушкина. Несмотря на всю неприятность, которую с первого раза нанес мне жалкий вид статьи моей и толки, разнесшиеся в публике, о моем низкопоклонстве, я потом не только успокоился, но даже обрадовался и жду только того, чтобы на меня побольше напали со всех сторон за эту статью и, если можно, даже в Европе. Тогда только я получу голос и, в виде оправданья, могу заговорить, наконец, о том, каким образом богатством милости и всепрощающей любви может уподобиться монарх богу. Много есть вещей, которых по тех пор не найдешься, как сказать, покуда не нападут на тебя. Мысль статьи этой была добрая. Поверь, что нам всем следует уметь прощать и помнить ежеминутно о том, что уменьем прощать мы более всего можем уподобиться богу.
Слово о моем отречении от искусства. Я не могу понять, отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть было, хотя некоторые, какие страдания я должен был выносить из любви к искусству, желая себя приневолить и принудить писать и создавать тогда, когда я не в силах был, когда из самого предисловия моего к второму изданию «Мертв<ых> душ» видно, как я занят одною и тою же мыслью и как алчу забрать тех сведений, которые мне нужны для моего труда. Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что ж делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват тот, без воли которого не совершается ни одно событие.
Появление моей книги, несмотря на всю ее чудовищность, есть для меня слишком важный шаг. [Далее начато: может быть] Книга моя имеет свойство пробного камня: поверь, что на ней испробуешь как раз нынешнего человека. В сужденьях о ней непременно выскажется человек со всеми своими помышлениями, [со всеми своими сокровенными помышлениями] даже теми, которые он осторожно таит от всех, и вдруг станет видно, на какой степени своего душевного состояния он стоит. Вот почему мне так хочется собрать все толки всех о моей книге. [Далее начато: эти толки где нужней] Хорошо бы прилагать при всяком мнении портрет того лица, которому мнение [оно] принадлежит, если лицо мне незнакомо. Поверь, что мне нужно основательно и радикально пощупать общество, а не взглянуть на него во время бала или гулянья. Иначе у меня долго еще будет всё невпопад, хотя бы и возросла [возвратилась] способность творить. Я очень жалею, что не попали в мою книгу письма к разным должностным и государственным людям. Меня бы, конечно, тогда разбранили бы еще больше. Сказали бы еще более: не в свое дело залез и впутался, но тем не менее по поводу этих статей обнаружилось бы передо мною многое внутри России. И многие, в желании доказать мне мои ошибки, стали бы рассказывать те вещи, которые именно мне нужны. А этих вещей никакими просьбами нельзя вымолить. Одно средство: выпустить заносчивую, задирающую книгу, которая заставила бы встрепенуться всех. Поверь, что русского человека, покуда не рассердишь, не заставишь заговорить. Он всё будет лежать на боку и требовать, [ожидать] чтобы автор попотчевал его чем-нибудь примиряющим с жизнью (как говорится). Безделица! как будто можно выдумать это примиряющее с жизнью. Поверь, что какое ни выпусти [ни выпусти я теперь] художест<венное> произведение, оно не возымеет теперь влиянья, если нет в нем именно тех вопросов, около которых ворочается нынешнее общество, и если в нем не выставлены те люди, которые нам нужны теперь в [и в] нынешнее время. Не будет сделано этого — его убьет первый роман, какой ни появится из фабрики Дюма. Слова твои о том, как чорта выставить дураком, совершенно попали в такт с моими мыслями. Уже с давних пор только о том и хлопочу, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чортом. Я бы очень желал знать, откуда происхожденьем тот старик, с которым ты говорил. Судя по его отзыве о чорте, он должен быть малороссиянин. Жду с нетерпением всех печатных критик. [Далее было: чтобы увидать, в чем именно меня обвиняют] Отныне адресуй всё к Жуковскому. Из Неаполя отправляюсь на днях. Июнь буду близ Франкфурта на водах. Конец июля, весь август и начало сентября буду на морском купаньи в Остенде, которое одно доселе мне помогало. Осенью вновь в Неаполь затем, чтобы оттуда на Восток. Не позабудь прислать с какой-нибудь оказией те книги, о которых я просил, то есть русские летописи и «Русские праздники» Снегирева. А если [если бы] накопятся деньги, то памятники раскрашен<ные> Москвы Снегирева. При сем отдай письмо Щепкину и напиши мне, что он скажет на него в ответ. Обнимаю тебя от всей души. Ради бога, не забывай меня и пиши ко мне. Письма ко мне любящих меня — сущие для меня благодеяния, почти то же, что милостыня нищему.
Не сердись на мой дурной почерк, изломанный слог, недописки и поправки. Не позабывай, что это неотлучные приметы человека, который еще строится и хлопочет около своей постройки.
Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ
Неаполь. Апрел<я> 28 <н. ст. 1847>
Давно уже я не писал к тебе. Ты также давно не писал ко мне. Если ты думаешь (особенно после прочтения моей книги), что я переменился или стал не тот, что был прежде, то скажу тебе, что я всё тот же и почти то же самое люблю, что любил в юности моей, хотя и не открывал никому многих сокровенных чувств; разница вся в том, [разница только в том] что теперь многое во мне стало проще (по книге не суди) и что я больше, чем когда-либо, люблю старинные мои связи и прежних друзей моих, особенно тех, с которыми от незабвенного Нежина началась моя дружба. А потому напиши мне хоть несколько словечек о себе: что ты теперь делаешь? что приходит тебе на мысли? как тебе живется и как всё, что составляет домашний круг твой, и всё, что вокруг тебя? Этим ты меня очень порадуешь, если тебе приятно меня порадовать. Письма адресуй на имя Жуковского, в Франкфурт. От Данилевского я получил письмо, который также о тебе спрашивает. Он также о тебе не знает ничего. [Далее начато: А если ты распишешься] Уведоми меня также о всех изустных толках, какие тебе случается слышать о моей книге. Я бы очень желал знать, что говорят о ней разные чиновники средней руки, всех сортов учителя, равно как и люди нам обоим с тобой знакомые. Прощай! Более не распространяюсь, потому что пишу наугад, не зная, по-прежнему ли ты живешь в 9 линии и придет ли к тебе в руки письмо мое. Не поскупись и пиши побольше.
Обнимаю тебя.
Твой Г.
На обороте: P?tersbourg. Russie.
Его высокоблагородию Николаю Яковлевичу Прокоповичу.
В С. Петербурге, на Васильевском острове, в 9 линии, между Большим и Средним проспект<ами>, в собствен<ном> доме.
Ф. А. МОЛЛЕРУ <?>
29 апреля <н. ст. 1847. Неаполь>
Я получил от брата Александра Андреевича Иванова известие, что сам Ал<ександр> Андр<еевич> болен стесненьем в груди, с просьбой, чтобы я посоветовался по этому поводу с Циммерманом. Я отправился тот же час к Циммерману и всё, что получил от него в ответ, написал в письме, пущенном отсюда третьего дня. А потому прошу вас убедительно — немедленно наведаться к Иванову и узнать, получил ли он это письмо вместе с другим, предыдущим, отправленным того же дни. Оба были адресованы в кафе Greco. Если ж, на случай, он их не получил, то вот вам вновь предписанье Циммермана. Стесненье и боль в груди и сердце есть явленье геморроидальное, а потому следует не к груди прикладывать какие-либо средства, но оттянуть кровь к противуположным частям, именно, приставивши изрядное количество пьявок к заднему проходу, принять в то же время несколько слабительных и несколько успокоительных ванн с отрубями, умеренной температуры, то есть от 26 до 27 градусов и никак не свыше, потолковавши обо всём этом с доктором Аллерсом. [Далее начато: Теперь] Так я написал и в письме. Теперь же подвертывается под руку обстоятельство еще лучшее. Сам Циммерман едет завтра вместе с кн<язем> Волконским и, вероятно, в понедельник ввечеру они будут оба в Риме. А потому объявите об этом Иванову. Скажите также, что и о нем, то есть относительно его дела, кое-что переговорено. Но самое лучшее с его стороны даже и не помышлять и не расспрашивать никого об участи его дела. Я хотя человек сам по себе и не очень важный, но устрой так, что в Петербур<ге> всем обнаружилось производительное дело — картина Иванова — и теперь смекнули даже и недальные умом, что Иванова торопить никак не следует. Я это ему давал знать и в письмах, которые так огорчили его (что для меня до сих пор загадка), прося его положиться хоть сколько-нибудь на меня и не беспокоиться. Но я не знаю, почему он не поверил моим словам, тогда, когда после меня Апраксин, молодой человек, почти ему незнакомый, сказал ему те же слова, не объясня даже причин, [не объясня ему и причин] на которых он их основал, и он ему поверил и успокоился. Правда, в письмах моих были жесткие слова, но я их нарочно поставил с тем, чтобы дать ему случай этими же самыми словами попрекнуть себя самого за свое малодушие. Слова эти были те же самые, которые я употреблял весьма часто в разговоре и за которые он никогда не сердился. Но теперь только вижу, какая разница сказать то же самое в письме и на словах. Скажите ему, что я прошу у него прощенья. Я не только не думал оскорбить его, но даже хотел излечить от беспокойства и, как плохой доктор, не попал, как следует, в болезнь. Но до свидания.
Весь ваш Г.
Около 10 мая, а может и прежде, надеюсь, увидимся. На письмо это ответ, однако ж, напишите немедленно, чтобы я знал, что оно вами получено.
М. П. ПОГОДИНУ
Апреля 30 <н. ст. 1847>. Неап<оль>
Благодарю тебя за твои усладительные строки, хотя их было очень много. Пожалуста, пиши ко мне. Не избирай для этого времени. Но пиши на небольших лоскутках, какие тебе попадутся под руку, — всё, что ни просится в тебе излиться. Поверь, что ты найдешь сердце, способное разделить всякое сердечное движение твое. Чувствую, что только теперь начинаю быть достойным дружбы и могу быть полезным другу. Вот тебе покуда известие о моих местопребываниях: отсюду я отправляюсь первых, чисел мая. Весь июнь и начало июля во Франкфурте (то есть на водах близ Франкфурта). Август и начало сентября — в Остенде на морском купаньи, которое доселе было единственным средством, мне помогавшим. На осень — в Италию, чтобы оттуда отправиться к святым местам. Если ты еще не переменил своего намерения, как бы нам хорошо было теперь отправиться вместе. Мы [Мы бы] были бы очень теперь нужны друг другу. Помощь брата, необходимая на всяком пути в нашей жизни, становится еще необходимей, когда путь этот — богомолье. Передай при сем приложенные два письмеца твоим матушкам. Затем от всей души тебя обнимаю и целую твоих деток.
Твой Г.
На обороте: Moscou. Russie.
Его высокородию Миха<и>лу Петровичу Погодину.
В Москве. Близ Девичьего монастыря, в собствен<ном> доме.
А. М. ПОГОДИНОЙ
<30 апреля н. ст. 1847. Неаполь.>
Здравствуйте, моя добрая Аграфена Михайловна! Хотя очень много времени прошло с тех пор, как мы с вами расстались, но я не позабыл ни доброты вашей, ни вашего радушного гостеприимства и помышляю с удовольствием о том, когда приведет нас бог опять увидеться. Уведомляю вас, что если любезный сын ваш Михаил Петрович отправится к святым местам, то он найдет во мне верного попутчика. Я в дороге человек очень расторопный, умею запастись и съестными припасами, и всем, что нужно для пути, а потому вы на этот счет будьте совершенно покойны. Мы за вас помолимся у гроба господня, а вы за нас помолитесь в Москве. Во всяком случае, желая вам полученья всего того, о чем вы молитесь, остаюсь всегда признательный вам
Н. Гоголь.
А. А. ИВАНОВУ
<Конец апреля н. ст. 1847. Неаполь.>
Александр Андреевич! Циммерман не будет в Риме, а потому исполните все его предписания, посоветовавшись с Аллерсом.
Весь ваш Г.
До свиданья!
М. И. ГОГОЛЬ
Неаполь. Мая 3 нов. стиля <1847>
Я получил письмо ваше от 12 марта, исполненное упреков. Простите меня: я перед вами виноват. Виноват также и перед моими добрыми сестрами, которые меня искренно и нелицемерно любят и которым я показал, как бы вовсе не замечаю любви их. У меня был некоторый свой умысл: получая сам отвсюду упреки, любя упреки и находя [находя в них] неоцененную пользу для души моей от всяких упреков (даже и несправедливых), я хотел прислужиться и вам тем же. Я хотел попрекнуть вас, и особенно сестер, с тем, чтобы уже никогда [никогда не давать] ни в чем не попрекать. [не попрекать вас] Я не имел намерения оскорбить их. Поверьте, что я совсем не думаю, чтобы кто-нибудь из них [из вас] был бестолков в делах жизни. Если бы я вам сказал откровенно, что я о каждой из вас думаю, то слова мои могли бы даже оскорбить вашу скромность. Скажу вам искренно, что я горжусь вами: вами горжусь, что вы — мать моя, сестрами — что они сестры мои. Но, зная по себе, как способны мы задремать, когда окружающие нас люди говорят нам [видят в на<с>] об одних только наших достоинствах и ни слова не упоминают о недостатках наших, я принял на себя на время мне не принадлежащую должность, видя, что никто другой, кроме меня, не отважился бы взять ее. [не взял бы ее] Упрек мой в распоряжениях и расходах экономических был совершенно несправедлив. Это я увидел ясно из вашего письма, где вы означили обстоятельно, на какие именно потребности забираются товары у разносчиков и в лавках. Если бы отчеты Лизы были несколько аккуратней и подробней, как я просил, то я бы, может быть, вовсе не сделал его. Я имел в виду не столько попрекнуть сестер за сделанное [сделанное уже] дело, сколько напомнить вообще об аккуратности впредь, которой вообще у всех нас, грешных русских людей, очень мало, начиная с меня. Еще раз прошу прощения, как у вас, маминька, так равно и у всех сестер. Отныне не только вы, которой, как матери, я не имею права давать упреков, но даже никто из моих сестер не получит от меня oни за что выговора. И скажу вам искренно, что я очень рад, сложивши с себя наконец эту неприятную и мне не принадлежащую должность. Не сердитесь же на меня. Помните только то, что перед вами вновь стоит вам благодарный и признательный сын ваш. А сестры пусть вспомнят вновь то, что я говорил им всегда: что они мне все равно дороги сердцу моему и всех их люблю с равной любовью, и если покажется которой-нибудь из них, что я лучше люблю другую, то она может вдруг сама стать на ее место и быть завтра же мне еще ближайшей. Также никто из них не должен смущаться тем, если я пишу к одной, а к другой не пишу: завтра же я напишу к другой. Вновь повторяю вам, если вы думаете, что я уверен в совершенстве моем и в том, что я могу учить других, вы впадете в то же самое заблуждение, в которое впали и другие. Никогда еще я не чувствовал так живо, что я ученик, что мне нужно многому учиться, и никогда еще не сгорал я таким желанием учиться. Письмо ваше, исполненное мне выговоров, я принял с благодарностью. Говорю вам это искренно и перечитаю его несколько раз, потому что мне это очень нужно. Не сердитесь же на меня. Меня это очень огорчит, тем более, что я и без того неспокоен. [несколько неспокоен] Я [И] чувствую уже и без того упреки совести на душе своей. Я надеюсь, вы уже получили письмо мое от 6-го апреля, в котором было вложено письмо к Лизе. В нем я также писал вам о моем маршруте. Письма адресуйте во Франкфурт-на-Майне, по прежнему адресу. Обнимаю вас всех от всей души.
Г.
О получении этого письма меня уведомьте. Отсюда я выезжаю на днях.
На обороте: Poltava. Russia.
Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь.
В Полтаве. Оттуда в д<еревню> Василевку.
Russia.
А. А. ИВАНОВУ
<6 мая и. ст. 1847. Неаполь.>
Уведомляю вас, Александр Андреевич, что я выезжаю из Неаполя во вторник 11 мая, стало быть скоро, пополудни на другой день, как уверяют управляющие конторою дилижансов, буду у вас в Риме. А потому, если пожелаете встретить меня, то приходите между двенадцатью и часом в догану [контору] (в середу, 12-го). Но помните, что случается дилижансу иногда и опоздать, а потому не смущайтесь замедленьем. До свиданья!
Ваш Г.
На обороте: Roma.
Al signore Alessandro Iwanoff (Russo).
Roma. Caffe Greco. Via Condotti. Vicina alla piazza di Spagna.
M. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ
Неаполь. 9 мая <н. ст. 1847>
Что могу сказать вам в ответ на чистосердечное письмо ваше? Благодарность! Вот первое слово, которое я должен сказать вам, хотя очень хотелось бы мне иметь от вас не такое письмо. Все слова ваши, как о евангельском значении милостыни, так и о прочем — святая истина. В них я убежден, против них не спорю, а между тем в книге моей изложено так, как бы я был против этого. Как изъяснить это явление? Скажу более: статью о театре я писал не с тем, чтобы приохотить общество к театру, а с тем, чтобы отвадить его от развратней стороны театра, от всякого рода балетных плясавиц и множества самых странных пиес, которые в последнее время стали кучами переводить с французского. Я хотел отвадить от этого указанием на лучшие пиесы и выразил всё это таким нелепым и неточным образом, что подал повод вам думать, что я посылаю людей в театр, а не в церковь. Храни меня бог от такой мысли! Никогда я не имел ее даже и тогда, когда гораздо меньше чувствовал святыню святых истин. Я только думал, что нельзя отнять совершенно от общества увеселений их, но надобно так распорядиться с ними, чтобы у человека возрождалось само собою желание после увеселения идти к богу — поблагодарить его, а не идти к черту — послужить ему. Вот была основная мысль той статьи, которую я не сумел хорошо написать. Скажу вам нелицемерно и откровенно, что виной множества недостатков моей книги не столько гордость и самоослепление, сколько незрелость моя. Я начал поздно свое воспитание, в такие годы, когда другой человек уже думает, что он воспитан. Обрадовавшись тому, что удалось в себе победить многое, я вообразил, что могу учить и других, издал книгу и на ней увидел ясно, что я — ученик. Желание и жажда добра, а не гордость, подтолкнули меня издать мою книгу, а как вышла моя книга, я увидел на ней же, что есть во мне и гордость, и самоослепление, и много того, чего бы я не увидал, если бы не была издана моя книга. Эта строптивость, дерзкая замашка, которая так оскорбила вас в моей книге, произошла тоже от другого источника. Воспитывая себя самого суровою школою упреков и поражений и находя от них пользу существенную душе, я был не шутя одно время уверен в том, что и другим это полезно, и выразился грубо и жестко. Я позабыл, что голосом любви следует говорить, когда хочешь чему поучить других, и чем святее истина, тем смиреннее нужно быть тому, который хочет возвещать о ней. Я попался сам в тех самых недостатках, в которых попрекнул других. Словом, всё в этой книге обличает невоспитанье мое. Бог дал большое именье, множество в нем всяких угодий и удобств, земли не окинешь глазом, а сам управитель, которому поручено это имение, еще не умеет управлять им. Вот вам портрет мой! Сил много, но уменья править этими силами мало, — может быть, от того самого, что слишком много дано сил. Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ богу. Я несколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом, но мысль, что безгранично милосердие божие, меня поддержала. Нет, есть хранящая святая сила, которая не дремлет в мире, которая направляет к хорошему даже и то, что от дурного умысла произвел человек. А книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; зато бог и наказал меня, наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и самое наказание его! В наказание он дает мне почувствовать смирение — лучшее, что только можно дать мне. Каким бы другим образом я мог взглянуть <на> себя, если бы не посыпались на меня градом со всех сторон упреки и обвинения? (Если бы кто увидал те жесткие письма, исполненные упреков, которые я получаю во множестве отовсюду, и прочитал бы те статьи, которые теперь печатаются во множестве против меня, у него б закружилась на время голова). Вы сами, верно, знаете, что от людей близких и всегда с нами живущих не услышишь осуждения: за наши небольшие им услуги, иногда даже просто за одну ровность нашего характера, они уже готовы почитать нас за совершеннейшего человека. Но когда раздадутся со всех сторон крики по поводу какого-нибудь публичного нашего действия и разберут по нитке всякую речь нашу и всякое слово, и когда, руководимые и личными нерасположеньями, и недоразумениями, станут открывать в нас даже и то, чего нет, тогда и сам станешь искать в себе того, чего прежде и не думал бы искать. Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха. Это я сказал где-то в письме, хотя и не знал еще тогда, что получу сам эту публичную оплеуху. Моя книга есть точная мне оплеуха. Я не имел духу заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную: я краснел от стыда и закрывал лицо себе руками при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился о многом; отсутствие мест, выпущенных цензурою и не замененных ничем другим, разрушивши связь и сделавши темным, почти бессмысленным многое, еще более увеличило недостатки ее в глазах моих. Итак, книга моя, прежде чем быть полезной для других, полезна и для меня, и это считаю знаком ко мне милости божией. Мне нужно зеркало, в которое я должен глядеться всякий день, чтобы видеть мое неряшество. Что же до влияния на других, то мне как-то не верится, чтобы от книги моей распространился вред на них. За что богу так ужасно меня наказывать? Нет, он отклонит от меня такую страшную участь, если не ради моих бессильных молитв, то ради молитв тех, которые ему молятся обо мне и умеют угождать ему, ради молитв моей матери, которая из-за меня вся превратилась в молитву. Теперь я собираю весьма тщательно толки о моей книге со всех сторон, равно как и отчет о всех впечатлениях, ею производимых. Сколько могу судить по тем, которые доселе имею, книга моя не произвела почти никакого впечатления на тех людей, которые находятся уже в недре церкви, что весьма естественно: кто имеет у себя дома лучший обед, тот не станет по чужим домам искать худшего; кто добрался до самого родника вод, тому незачем бегать за полугрязными ручьями, хотя бы и они стремились в ту же реку. Напротив, из тех, которые находятся в недре церкви и действительно веруют, многие даже вооружились против моей книги! и стали еще бдительнее на страже собственной своей души. Книга моя подействовала только на тех, которые не ходят в церковь и которые не захотели бы даже выслушать слов, если бы вышел сказать им поп в рясе. Если это правда и если, точно, некоторые пошатнулись в неверии своем и пошли хотя из любопытства в церковь, то это одно уже может меня успокоить. Там, то есть в церкви, они найдут лучших учителей. Достаточно, что занесли уже ногу на порог дверей ее. О книге моей они позабудут, как позабывает о складах ученик, выучившийся читать по верхам. Причину этого для вас, может быть, странного явления я могу объяснить тем, что в книге моей, несмотря на все великие недостатки ее, есть, однако же, одна только та правда, которую покуда заметили немногие. В ней есть душевное дело, исповедь человека, который почувствовал сильно, что воспитанье наше начинается с тех только пор, когда кажется, что оно уже кончилось. Там изложен отчасти и процесс такого дела, понятный даже и не для христианина, несмотря на неточность моих слов и выражений, непонятных для не страдавшего теми недугами, какими страждут неверующие люди нынешнего времени. Мне кажется, что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно, как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмет в руки Евангелие. И потому-то, я думаю, напрасно не обратили внимания на эту сторону моей книги все те, которые имеют дело с душою человека. Мне кажется, что следовало бы даже, отбросивши на время в сторону все оскорбляющие слова, резкие выражения и даже целиком те статьи, на которых отразились мое несовершенство, недостатки и невежество, прочитать внимательно и даже несколько раз некоторые статьи, особенно те, где ум не может быть вдруг судьей и которые проверить можно только собственной душой своей. Как бы то ни было, но если вы заметите, что книга моя произвела на кого-нибудь вредное влияние и соблазнила его, уведомьте меня, ради самого Христа, обстоятельно и отчетливо, не скрывая ничего. Мне нужно знать это. Бог милостив: если он попустил меня сделать злое дело, то он же поможет мне и исправить его. Хотя я положил себе долгом не писать по тех пор, пока не поучусь лучше делу и не приобрету языка более кроткого и никого не оскорбляющего, но некоторые необходимые объясненья на мою книгу, равно как и сознанье в том, в чем я ошибся, я должен буду сделать непременно, чтобы не соблазнялись юноши и люди неопытные. Мне пришло при этом случае на мысль, что, может быть, вы опасаетесь какого-нибудь влияния с моей стороны на Александра Петровича (спасенье очень естественное для вас, так его любящего!), а потому долгом считаю известить вас, что он теперь не со мной. Я давно уже не видал его. Во время же нашего пребывания вместе разговоры у нас были совсем не о тех предметах, о которых помещены письма. Видя его тоскующую душу и безотрадные жалобы на жизнь, потерявшую для него цену, которой конца он ожидал с каким-то нетерпением, я старался подвигнуть его на деятельность и на взятие должности внутри России, мысля, что должность, взятая в смысле поприща для подвигов христианских, может дать пищу душе его. К этому побуждала меня и любовь к родине, которая страждет много оттого, что слишком мало в ней таких должностных людей, которые заключали бы <в себе> все качества и способности Александра Петровича. Об этом я писал к нему действительно письма, которые, я не знаю почему, не попали в мою книгу и не пропущены, тогда как, по моему убеждению, они гораздо полезнее и нужнее всех помещенных. О театре и о тому подобных вещах мы с ним, кроме каких-нибудь двух-трех слов, не имели разговоров. Этот предмет ни его, ни меня не мог занимать. Письмо о театре я писал, имея в виду публику, пристрастившуюся к балетам и операм, пожирающим ныне страшные суммы денег, и в то же самое время имел в виду издателя журнала «Маяк», С. А. Бурачка, который, судя по статьям его, должен быть истинно почтенный и верующий человек, но который, однако ж, слишком горячо и без разбора напал на всех наших писателей, утверждая, что они безбожники и деисты, потому только, что те не брали в предмет христианских сюжетов. Я вовсе не хотел оскорбить издателя «Маяка». Я хотел только напомнить ему самому, как христианину, о смирении, но выразился так, что словами моими действительно он мог быть обижен. Из некоторых слов вашего письма мне показалось, что вы его знаете. Скажите ему, что я умоляю его простить меня. Попросите за меня и вы также. Наконец, простите меня и вы сами, добрая и молящаяся о всех нас душа! Очень понимаю, что для вас оскорбительнее, чем для многих, появленье такой книги, от которой соблазняются те, за спасение которых вы молитесь. Еще раз повторяю вам, что цель моей книги была добрая, но вы видите сами, что обо мне нужно молиться более, чем о всяком другом человеке. Если бог меня не вразумит своим разумом, что я буду тогда? Участь моя будет страшнее участи всех прочих людей. Молитесь же обо мне, ради самого Христа. Всё прочее, чего не вместит письмо, передаст вам лично Александр Петрович, с которым, если даст бог, надеюсь увидеться в Париже и который стремится к вам, как птица из клетки на волю (и, верно, не даром стремится). Еще раз прося молитв ваших, прошу вас уведомить меня, хотя двумя строчками, что письмо это вами получено, без чего я не буду спокоен. Адресуйте во Франкфурт-на-Майне — или на имя нашего посольства, или просто надписавши: «poste restante».
Признательный вам много за вашу откровенность
Н. Гоголь.
П. А. ПЛЕТНЕВУ
Неаполь. Мая 9 <н. ст. 1847>
Я получил милое письмо твое (от 4/16 апреля) перед [за] самым моим отъездом из Неаполя; спешу, однако ж, написать несколько строчек. Ответ на твои запросы ты, вероятно, уже имеешь отчасти из письма моего к Россети (от 15 апреля), отчасти из письма к тебе (от 17 апреля). Благодарю тебя также за приложение [за два приложения] двух писем, для меня очень значительных. Вигелю я написал маленький ответ, при сем прилагаемый, который, пожалуста, передай ему немедленно. Что касается до письма Брянчанинова, то надобно отдать справедливость нашему духовенству за твердое познание догматов. Это познание [Оно] слышно во всякой строке его письма. [этого письма] Всё сказано справедливо и всё верно. Но, чтобы произнести полный суд моей книге, для этого нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома; но об этом предмете нечего нам распространяться. Всё это ты чувствуешь и понимаешь, может быть, лучше моего. Во всяком случае, письмо это подало мне доброе мнение о Брянчанинове. Я считал его, основываясь на слухах, просто дамским угодником и пустым попом.
Несколько слов насчет изумленья твоего моему любопытству знать все толки, даже пустые, обо мне и о моей книге. Друг мой, как ты до сих пор не можешь почувствовать, что это мне необходимо! В толках этих я ищу не столько поученья себе, сколько короткого знания тех людей, которых мне нужно знать.