Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письма 1836-1841 годов

ModernLib.Net / Гоголь Николай Васильевич / Письма 1836-1841 годов - Чтение (стр. 19)
Автор: Гоголь Николай Васильевич
Жанр:

 

 


Впрочем, в последнем случае благодарить мне незачем, потому что здесь плата тою же монетою с моей стороны, что вам, без сомнения, известно. А просьбы мои следующие. Отправьте прилагаемое при сем письмо к Лизе и вручите Михаилу Семеновичу прилагаемое при сем действие переведенной для него комедии. Еще одна просьба, о которой напоминать мне немножко бессовестно, но нечего делать. Просьба эта относится прямо к Вере Сергеевне, а в чем она заключается — это ей известно. Исполнению ее, конечно, теперь мешает отъезд Сергея Тимоф<еевича>. Но по приезде… Вера Сергеевна простила меня за мой докучливый характер. Прощайте. Веселитесь веселее, сколько можно, и отведайте лета более, сколько можно. Я вас вижу очень живо и также вижу всех вас, всё ваше семейство.
 
      К Сергею Тимофеевичу я буду писать из Рима, не, знаю только куда адресовать. Впрочем, отправите вы.
 
      Целую ваши ручки.

Е. В. ГОГОЛЬ
Венеция <?> 1840. Август 10 <н. ст. Вена.>

      Я получил два письма твоих. Наконец ты умница! Письма довольно длинны и обстоятельно в них описано всё, что следует и что мне приятно знать. Вот тебе за это поцелуй! Лови его на воздухе! или пожалуй приставь щеку к этой строчке: это будет значить, что я тебя поцеловал. Жду теперь с нетерпением твоего описанья деревни и как ты разливаешь чай и варишь варенья. Об этом всем подробно: сколько именно раз позабыла завернуть кран у самовара и напустила на скатерть [Далее было: реки] горячей воды и сколько раз после варенья приходила за обед с сахарными усами на губах, все без исключения. А я тебе за это хоть пожалуй теперь же прочту два-три нравоучения. 1-е, у тебя есть странная причуда бояться всего нового, всего, что еще незнакомо. Ты уже вперед говоришь, что это верно будет неприятно, верно скучно, не испытавши и не узнавши. Тебя непременно нужно на всё подталкивать сзади. Ты уже о деревне даже стала говорить, что там будет скучно, тогда как и кончик носа твоего еще не был в деревне. А между тем я знаю, что тебе теперь в деревне весело как нельзя более. Занятий много, и ты верно будешь слишком жалеть о том, что нужно наконец возвратиться в город. И так ты о всем: помнишь, как ты боялась в первый раз ехать к Прасковье Ивановне. Чем же кончилось? Ты теперь влюблена в Прасковью Ивановну. Ты грустишь, что не знаешь как выразить свои чувства, ты говоришь с восторгом о Софье Николаевне и Надежде Карловне, и всё письмо твое наполнено упреками себе самой и жалобами на свою застенчивость, которая препятствует тебе показать им всю себя. Итак, вот тебе заключение: как только Прасковья Ивановна будет что-нибудь тебе предлагать новое: занятие или поездку, или что-нибудь, или хоть даже я, если тебе что-нибудь предложу или захочу для тебя, то Ты вперед хохочи и покрепче. Это верно будет весело, полезно и хорошо для тебя. Смотри же. Будь умна. Вот тебе поцелуй еще! Хотя губы твои замараны вареньем, но в письме это не опасно, не прилипнет.
 
      Теперь 2-е наставление, за которое ты должна меня расцеловать, так оно приятно будет тебе и полезно. Знаешь ли каким образом победить свою застенчивость и выразить чувство любви, которую так сильно чувствуешь не только к несравненной Прасковье Ивановне, а за нею вслед к Над<ежде> Карл<овне> и Ольге Николаевне (чему, впрочем, я не удивляюсь, потому что ангелы на то созданы, чтоб их любили). Знаешь ли каким образом доказать это? Надежда Карловна права, когда думает, что всё, что ты говоришь, на словах только. Словами точно не доказывается любовь. Ты должна это доказать на деле. Ты теперь в деревне и, стало быть, почти хозяйка. Они все заняты своим делом, и им иногда некогда думать о себе. Ты должна всячески замечать, что кому из них нравится, и постараться в ту же минуту им это приготовить. Встать пораньше и сделать всё покамест они еще спят. Например, если кто из них любит цветы, ты должна набрать свежих цветов, другой ягод, и тому подобное… словом, всё, что им нравится, и замечать всякую минуту, что из них кто любит или чего недостает кому-нибудь из них, и тотчас же постараться им это сделать, если можно, сюрпризом; тогда они увидят, что наконец ты их точно любишь и ты увидишь, как это будет приятно. Потому что нет на свете ничего так приятного, как исполнение желания тех, которых любишь и даже просто доставить наслажденье кому бы то ни было. — Ну, видишь, какое приятное наставление! Поцелуй же меня! оботри свои губы.
 
      За этим сей час будет следовать тебе сильный выговор. Я только что получил письмо от маминьки. Что ты наделала? Маминька чуть не плачет. Письмо ее исполнено самого беспокойного волнения. Зачем ты написала, что ты упала с дрожек, что у тебя болит с тех пор грудь, что ты скучаешь ужасно. Не стыдно ли тебе в <нрзб> наделать столько глупостей. [Далее начато: Тебе бы] Ты должна всячески успокаивать маминьку, а ты ей пишешь такие письма. Ты об этом всём должна бы написать мне, а не маминьке. У маминьки и так много горя и так слишком печально ее существование, а ты растравляешь его еще. Она утешала [воображала] себя тем, что хотя одно дитя счастливо, а ты ей подобными глупостями разрываешь ее душу. Она при своей мнительности может подумать, что у тебя просто чахотка. Ну что если она сделается больною от этого? Сестра Анет тоже не могла читать равнодушно письма твоего, и письмо ее ко мне исполнено непритворной горести и участия к тебе. Всё ее письмо доказывает, что она тебя истинно любит. Я до сих пор изумляюсь твоему поступку. Где же твой ум девался? Ты поступила точь-в-точь как десятилетняя девчонка. Сейчас же поправь свою ошибку и напиши письма к маминьке и сестре самые утешительные. Но почему ты мне не написала об этом, какого рода письмо ты написала к маминьке? Стало быть, ты от меня скрываешь многое, стало быть, ты меня не любишь. Потому что, кто скрывает хоть что-нибудь, хоть самую безделицу, тот конченно<й>, [В оригинале: конченно] тот уже не любит. Мне смешно показалось, когда я читал в письме твоем, что ты меня любишь так, как я себе не могу вообразить. Нет, ты никогда не можешь меня так любить, как я тебя люблю. До этого слишком тебе далеко. Если бы ты меня любила сильно, то ты бы мое всякое малейшее желание, всякое наставление, которое я говорю тебе, считала бы святым и исполнить его для тебя было бы уже такое наслаждение, что и выразить нельзя. Но довольно! Поцелуй меня, мой ангел! оботри сахар на губах своих! Благодарю тебя за то, что молилась за мое здоровье и поручала молиться другим. Оно точно было плохо, и я захворал было не на шутку. Но теперь, благодаря бога, начал поправляться. Прощай! Христос с тобой! Поцелуй за меня несколько раз ручку Прасковьи Ивановны и передай мой самый искренний поклон Софье Николаевне. Надежде Карловне также. Поблагодари ее от меня за то, что тебя любит, и попроси, чтобы и впредь тебя любила, впрочем просьбы ничего не значат, нужно показать на деле любовь, старайся не говорить об этом и заставить себя любить. Припомни мое наставление. Не позабудь также передать от меня поклон Вариньке. Я называю ее так, потому что не знаю как ее имя по отчеству. Впрочем то, что прекрасно, прекрасно всегда, какое ни давай ему имя. Ты однако ж меня уведомь, как ее зовут. Она так интересна и так мила. Душа в ней светится насквозь. Смотри же, не позабудь! Опиши мне всю свою жизнь начиная от малейших подробностей, если тебе в самом деле приятно писать ко мне.
 
      Твой брат Н.
 
      Письма отправляй к Аксаковым. Если же захочешь написать прямо ко мне, то адресуй в Рим poste restante. Я там буду в конце этого месяца.
 
      <Адрес:> Лизе.

М. С. ЩЕПКИНУ
<10 августа н. ст. 1840. Вена.>

      Ну, Михаил Семенович, любезнейший моему сердцу! половина заклада выиграна: комедия готова. В несколько дней русские наши художники перевели. И как я поступил добросовестно! всю от начала до конца выправил, перемарал и переписал собственною рукою. В афишке вы должны выставить два заглавия: русское и итальянское. Можете даже прибавить тотчас после фамилии автора: «первого итальянского комика нашего времени». Первое действие я прилагаю при письме вашем, второе будет в письме к С. Т., а за третьим отправьтесь к Погодину. Велите ее тотчас переписать, как следует, с надлежащими пробелами, и вы увидите, что она довольно толста. Да смотрите, до этого не потеряйте листков: другого экземпляра нет: черновой пошел на задние обстоятельства. Комедия должна иметь успех; по крайней мере в итальянских театрах и во Франции она имела успех блестящий. Вы, как человек, имеющий тонкое чутье, тотчас постигнете комическое положение вашей роли. Нечего вам и говорить, что ваша роль — сам дядька, находящийся в затруднительном положении; роль ажитации сильной. Человек, который совершенно потерял голову: тут сколько есть комических и истинных сторон! Я видел в ней актера с большим талантом, который, между прочим, далеко ниже вас. Он был прекрасен, и так в нем всё было натурально и истинно! Слышен был человек, не рожденный для интриги, а попавший невольно в оную, — и сколько натурально комического! Этот гувернер, которого я назвал дядькой, потому что первое, кажется, не совсем точно, да и не русское, должен быть одет весь в черном, как одеваются в Италии доныне все эти люди: аббаты, ученые и проч.: в черном фраке не совсем по моде, а так, как у стариков, в черных панталонах до колен, в черных чулках и башмаках, в черном суконном жилете, застегнутом плотно снизу доверху, и в черной пуховой шляпе, трехугольной, — <не?> как носят у нас, что называют вареником, а в той, в какой нарисован блудный сын, пасущий стада, то есть с пригнутыми немного полями на три стороны. Два молодые маркиза точно так же должны быть одеты в черных фраках, только помоднее, и шляпы вместо трехугольных, круглые, черные, пуховые или шелковые, как носим мы все, грешные люди; черные чулки и башмаки и панталоны короткие. Вот всё, что вам нужно заметить о костюмах. Прочие лица одеты, как ходит весь свет.
 
      Но о самих ролях нужно кое-что. Роль Джильды лучше всего, если вы дадите которой-нибудь из ваших дочерей. Вы можете тогда более дать ее почувствовать во всех ее тонкостях. Если же кому другому, то, ради бога, слишком хорошей актрисе. Джильда умная, бойкая; она не притворяется; если ж притворяется, то это притворное у ней становится уже истинным. Она произносит свои монологи, которые, говорит, набрала из романов, с одушевлением истинным; а когда в самом деле проснулось в ней чувство матери, тут она не глядит ни на что и вся женщина. Ее движения просты и развязны, а в минуту одушевления картины она становится как-то вдруг выше обыкновенной женщины, что удивительно хорошо исполняют итальянки. Актриса, игравшая Джильду, которую я видел, была свежая, молодая, проста и очаровательна во всех своих движениях, забывалась и одушевлялась, как природа. Француженка убила бы эту роль и никогда бы не выполнила. Для этой роли, кажется, как будто нужна воспитанная свежим воздухом деревни и степей.
 
      Играющему роль Пиппето никак не нужно сказывать, что Пиппето немного приглуповат: он тотчас будет выполнять с претензиями. Он должен выполнить ее совершенно невинно, как роль молодого, довольно неопытного человека, а глупость, явится сама собою, так, как <у> многих людей, которых вовсе никто не называет глупыми.
 
      Больше, кажется, не нужно говорить ничего… Вы сами знаете, что чем больше репетиций вы сделаете, тем будет лучше и актерам сделаются яснее их роли. Впрочем, ролей немного и постановка не обойдется дорого и хлопотливо. Да! маркиза дайте какому-нибудь хорошему актеру. Эта роль энергическая: бешеный, взбалмошный старик, не слушающий никаких резонов. Я думаю, коли нет другого, отдайте Мочалову; его же имя имеет магическое действие на московскую публику. Да не судите по первому впечатлению и прочитайте несколько раз эту пьесу, — непременно несколько раз. Вы увидите, что она очень мила и будет иметь успех…
 
      Итак, вы имеете теперь две пиесы. Ваш бенефис укомплектован. Если вы обеим пьесам сделаете по большой репетиции и сами за всех прочитаете и объясните себе роли всех, то бенефис будет блестящий, и вы покажете шиш тем, которые говорят, что снаряжаете себе бенефис как-нибудь. Еще Шекспировой пьесы я не успел второпях поправить. Ее переводили мои сестры и кое-какие студенты. Пожалуйста, перечитайте ее и велите переписать на тоненькой бумаге все монологи, которые читаются неловко, и перешлите ко мне поскорее; я вам всё выправлю, хоть всю пиесу пожалуй. За хвостом комедии сходите сейчас к Аксакову и Погодину.

М. П. ПОГОДИНУ
Август 10. Венеция <?> <н. ст. 1840. Вена.>

      Что ж ты притих? а? А ну-ка махни письмо в три строки, таких, знаешь, лихих, молодецких, чтобы и сам не в силах был разобрать ни одного слова! Мне очень хочется знать, что ты делаешь теперь летом. Ум твой никогда не может быть в праздности, и ты, верно, чем-нибудь занят. Если это продолже<ние> прежнего труда твоего, который ты так гигантски отшлепывал при мне, то да благословит тебя. Я разумею Историю, которую мне часто приходит охота теперь читать, и я делаю себе теперь несколько раз упреки, что не застав<ил> тебя читать побольше. Но мы всегда так делаем и жалеем тогда, когда уже нельзя помочь. Пожалуйста, отдай Щепкину прилагаемое при сем действие переведенной для него комедии. Здоровье мое теперь несколько лучше, а то было я прихворнул не на шутку. Прощай, целую и обнимаю тебя несколько раз и прошу, перевернувши этот листок на другую сторону, поднести его Лизавете Васильевне.

Е. В. ПОГОДИНОЙ
<10 августа н. ст. 1840. Вена.>

      Господи, как мы давно с вами, Лизавета Васильевна, не видались! Помните ли вы меня, говорите ли когда-нибудь о мне и думаете ли иногда о мне? Верно, меньше моего. И опустевшая моя комната, обращенная теперь, без сомнения, в какую-нибудь кладовую таких вещей, к которым не понадобится никогда ходить, [Далее было: даже] как не бывала в вашем доме. Поцелуйте от меня нового богатыря вашего, Петю, и напишите мне, какого рода и характера, и наклонностей этот молодой человек: такое же ли, как и у Мити, у него проявляется покровительство художествам, или ум его показывает направление совершенно политическое и [Далее было: он] созидает планы и даже оставляет какие-нибудь лан<д>картные изображения на пеленках. Во всяком случае поцелуйте и старого моего друга и племянника Митю. Скоро и у них исчезнет в памяти, как не бывал: дядя Гоголь. Поцелуйте за меня вашу добрую маминьку Лиз<авету> Фоминишну, поцелуйте также вторую вашу маминьку Аграф<ену> Михаловну. Передайте искренной мой поклон Григорию Петровичу, Михаилу Ивановичу и особенно Аграфене Петровне. А вам кланяется за это Венеция с своим упавшим величием и сумрачным великолепием, еще мелькающими гондолами, долговечным Риальтом и мною, довольно хилого здоровьем, но искренно и душевно любящим вас.

А. В. ГОГОЛЬ
Рим. Октября 13 <н. ст.>. 1840

      Я вчера получил твое письмо, что я был ему рад, об этом нечего говорить, ты этому без сомнения поверишь, потому что знаешь, что я тебя люблю. Я был рад, что ты совершенно здорова, так по крайней мере стоит в письме твоем. Я совершенно рад, что у тебя завелась охота бегать. Даже рад тому, что ты теперь ничего не делаешь и ничем не занимаешься, потому что придет зима и ты верно присядешь и вознаградишь за всё. Но… теперь наконец приходится сказать, чему я не был рад. Уши вперед и слушай! Выговор тебе следует жестокой, какой только ты когда-либо получала от меня. Ты, приводя причины, отвлекающие тебя от занятий, привела одну такую, за которую я никогда не могу простить тебе. Именно ты сказала, что у вас много было праздников и что приняться за иглу в праздник здесь (т. е. в Васильевке) считается за ужасный грех. И ты могла покориться глупому предрассудку, повторенному горнишными девками или глупыми невежами-соседками, тогда как против этого кричит и здравый смысл и рассудок! И ты не сгорела от стыда, написавши это ко мне! И ты после этого умна! и ты сестра мне! Итак, над тобою уже имеют власть все мнения околодка и пошлые толки и речи. — Мне это было грустно читать. Грустно не потому… Лучше бы ты сказала, что ты считаешь это за грех по собственному убеждению, а не потому, что говорят другие. Тогда бы я извинил тебя скорее, я бы извинил твое незнание, сказал бы, что ты несведуща, что не понимаешь истинного смысла священного писания — и дело кончено! Но теперь… и ты не в состоянии презреть светским мнениям, даже в ничтожных случаях, и у тебя такая мелкая душонка? И ты после этого моя сестра! и у сестры моей достало столько малодушия, чтобы последовать с покорностью ребенка первому светскому мнению, внутренне не признавая его, сознавая в собственной душе несправедливость и ничтожность его. Если же теперь, сначала, такую власть имеют над тобою толки соседок, нянюшек и деревенских баб, что же будет потом, когда ты поживешь подолее. Ты наконец не в состоянии будешь сделать шага, не осмотревшись прежде со страхом вокруг и не подождавши, что скажет Васильевский округ и околодки справа и слева. А для чего дается человеку характер? [Далее было: Характер ему дан на то] чтобы он мог презреть толки и пересуды и следовать тому, что велит ему благоразумие, и, как сказал сам Спаситель, не глядеть на людей. Люди суетны. Нужно в пример себе брать прекрасный, святой образец, высшую натуру человека, а не обыкновенных людей. — Итак, я тебе приказываю работать и заниматься именно в праздник, натурально только не в те часы, которые посвящены богу. И если кто-нибудь станет тебе замечать, что это нехорошо, ты не входи ни в какие рассуждения и не старайся даже убеждать в противном, а скажи прямо, коротко и твердо: Это желание моего брата. Я люблю своего брата, и потому всякое малейшее его желание для меня закон. — И после этого, верно, тебе не станут докучать. И таким образом поступай и в другом случае, где только собственное твое благоразумие чего-нибудь не одобрит. — Нужно быть тверду и непреклонну. Без твердости характер человека нуль. И признаюсь, грусть бы, сильная грусть обняла бы мою душу, если бы я уверился, что у сестры моей нет ни характера, ни великодушия.
 
      Но довольно. Я уверен, что всё это мною сказано не на ветер. Я очень рад, что у тебя есть теперь знакомство. Две приятные и умные соседки — это счастие в деревне. И потому ты старайся быть с ними почаще. [Далее пропуск — см. Примечания. ]
 
      Наконец поговорим еще об одном довольно важном предмете. Слушай, моя душа. Тебя должно непременно тронуть положение маминьки, на которой лежит столько забот и такая сильная обуза, что весьма немудрено, если и у человека сильного закружится голова и кончится тем, что он наконец ничего не будет делать. Слушай. Нужно, чтоб и ты и Оля взяли на долю какие-нибудь маленькие части хозяйства и чтобы уже аккуратно вели дела свои. Например, ты возьми на долю свою молочню, то есть смотри, чтоб при тебе набиралось молоко, делалось масло, сыр, и замечай внимательно, сколько чего должно быть, чтобы потом не могли тебя ни обмануть, ни украсть. Натурально, этого еще немного для тебя. Ты возьми на свою долю еще овец. Пусть к тебе приходит каждый день овчар и рапортует тебе подробно. Ты отправляйся почаще туда сама, — лучше, если пешком, и поверяй почаще всё на деле. Несколько раз заставь, чтобы доили при тебе, чтобы знать, сколько наверное могут давать молока. Записывай родившихся вновь, отправленных на стол, прибывших и убывших. После того, когда ты увидишь, что с этим всем управляешься хорошо, можешь присоединить к этому и что-нибудь другое. Без этого никогда не будет никакого толка в хозяйстве, если сами хозяева не будут входить во всё. А так как одному человеку нельзя входить во всё, то по этому самому и должно непременно разделить труды. Иначе ключницы, домоводки и управители, как бы ни казались надежны с виду, всегда кончится тем, что будут наконец обкрадывать, или, еще хуже, нерадеть и неглижировать. Олиньке тоже выбери на долю какую-нибудь часть по силам. Ты увидишь потом, какую окажешь этим пользу хозяйству и как облегчишь труды маминьки, тем более что у ней столько главных статей хозяйства: уборка и посев хлеба, льну, гумно, винокурня и мало ли чего еще? страшно и подумать даже. Желал бы я очень знать, что ты на это скажешь и какое это произведет на тебя действие, и потому жду нетерпеливо твоего ответа. Ты верно сама об этом подумаешь и рассмотришь довольно сурьезно и, может быть, найдешь с своей стороны кое-что новое еще насчет этого предмета: как лучше и как дельнее за него взяться и прочее и прочее. А что в этом ты увидишь пользу и увидишь, что сделаешь истинно доброе дело,
 
      в этом я почти уверен… почему… не нужно говорить почему. Довольно. — Целую тебя и поздравляю с днем ангела нашей маминьки. Ибо в этот день именно я пишу письмо. Обними за меня старшую сестрицу и Олиньку. Поцелуй моего крестника, но прежде подери его немножко за уши. Скажи ему, что я бы давно ему прислал гостинцев, но нарочно не хочу, потому что он шалун. И что если он хочет, чтобы я прислал к нему одну удивительную для него вещь, то пусть шалит никак не больше одного разу в неделю, да и то не раньше как после обеда. Больше не успеваю писать. Еще хотел кое-что сказать тебе, но пусть до другого письма. Прощай, душа!
 
      Твой брат.

М. П. ПОГОДИНУ
Рим. Октября 17 <н. ст. 1840.>

      Не стыдно ли тебе? Потому только, что я не писал к тебе, ты обо мне заключил и подумал… Кто же я? Итак, ты меня не знал даже настолько, чтобы не заключить… Клянусь, я больше вправе на тебя быть сердитым, чем ты на меня. Итак, если бы, положим, кто-нибудь наврал на меня, рассказал небылицу, несходную ни с моим характером, ни с образом мыслей, ты бы поверил. Не стыдно ли тебе! Почему я не писал к тебе? Ты бы мог сам найти причину, и именно уже ту, почему, оставшись наедине с самым искреннейшим другом, молчишь с ним по нескольку часов, тогда как говоришь тут же иногда очень бегло и находишь материю для разговора с лицом более посторонним. Уже одну эту причину ты бы должен привести и внутренно извинить меня. Я покорен теперь более, нежели когда-либо, весь расположению душевному, хотя (увы!) оно бывает иногда болезненное. У меня не было тогда душевного расположения писать к тебе, и я не писал. Было один раз расположение писать к тебе, но (боже!) в какую минуту. Я написал, но не послал письма, и хорошо сделал. Но ты ни в каком отношении не должен бы подумать. Пусть бы другой. Другому, может, всякому, кто бы он ни был, я бы скорей простил. Но тебе нет. Я бы привел две-три причины, которые споспешествовали к тому, что я не писал к тебе. Но после этого объяснения всё лишне.
 
      Ну, дай мне свою руку! я тебе прощаю, что ты огорчил меня. Друг мой!.. Боже! не совестно ли тебе… ты многого [немного] не понял в некоторых случаях во мне. Ты суровым упреком мужа [друга] встретил меня там, где расстроенная душа моя ждала участия нежного, почти женского. Я был болен тогда душою. Теперь тебе самому, может, объясняется много, и ты, может быть, видишь сам, что ты иногда слишком поспешен в заключениях. Но [Далее было: всё если б я знал] заключение твое последнее поспешнее всех. Ты хотел разом отнять у меня и глубину чувств, и душу, и сердце, и назначить мне место даже ниже самых обыкновеннейших людей. Как будто бы это легко, как будто бы это может случиться в природе. И ты в познании сердца челов<еческого> из Шекспира попал в Коцебу. Но ты, верно, этот упрек сделал уже себе, как только взошли тебе на ум наши отношения друг к другу. Целую тебя и довольно.
 
      Благодарю за известие об Лизе. Я не имел в том сомнения, чтобы она не становилась лучше, но всё <же> нельзя, чтобы я был совершенно спокоен насчет <ее>. Есть еще в характере ее некоторая легкость и что<-то> такое, но жизнь богата испытаниями, которые благотворно освежают и укрепляют, укрепят и ее. В ней недостаток именно того, что есть у сестры ее. Если б и это у ней было, тогда бы я просто закрыл глаза покойно. Анетой я доволен совершенно, и каждое письмо ее делает меня еще довольнее. Как поняла она свое положение! Уже в последний день, [Далее было: проведен<ный>] который она провела со мною, я прочитал в лице ее решительность и силу и видел в жадности, с какой она меня слушала, что уже с моей стороны сделано всё. Начать с того, что она прежде всего выздоровела совершенно, сделалась резва, жива и бегает так, что ее трудно удержать. Увидела вдруг, в чем она может быть нужна матери и что делает нехорошо. Наконец самое главное — умела выйти из круга того, который окружает их, и составить себе круг знакомых мимо этой коры, сквозь которую редкая из женщин продирается. Письма ее наполнены благодарностью ко мне и дышат нежностью. Словом, я покоен как нельзя более за нее. А Лиза, Лиза может сделаться еще лучше, чем теперь, благодаря обществу, которое ее теперь окружает. Вы, Аксаковы, Раевские — тут, кроме хорошего, натурально ей ничего нельзя занять. Лиза — золото, если попадется в хорошие руки. Если же в дурные или такие, которых превосходства над собою она не почувствует, то Лизы в несколько дней нельзя будет узнать. Вот почему я подумать не могу без страха, если б ей, не дай бог, случилось жить с матерью и сестрами и еще в такой деревне и круге. Но об этом доволь<но>, всё слава богу, идет с этой стороны очень хорошо.
 
      Рад очень твоему счастию, т. е. редким находкам, сделанным тобою. Одною из них ты потчеваешь меня, как такою, которая ближе всего лежит ко мне, но таким образом, как один раз журавль позвал к себе кума, кажется, волка, на обед и велел блюда подавать в сосудах с такими узкими горлами, куда только один журавлий нос мог просунуться, и кум только нюхал, да помахивал хвостом, браня свою толстую морду. Хоть бы какими-нибудь пахучими выписками из нее попользоваться, [Далее начато: а теперь мне] т. е. где пахнет более старина и обряд [дух] старинных времен. Еще более я рад свежести сил твоих, здоровью и наслаждению, посещающему тебя в благих трудах. Счастливец. Да продлит бог до 90-летнего твоего возраста это душевное состояние.
 
      А я — не хотелось бы, о! как бы не хотелось мне открывать своего состояния. И в письме моем к тебе из Вены я бодрился и не дал знать тебе ни слова. Но знай всё. Я выехал из Москвы хорошо, и дорога до Вены по нашим открытым степям тотчас сделала надо мною чудо. Свежесть, бодрость взялась такая, какой я никогда не чувствовал. Я, чтобы освободить еще, между прочим, свой желудок от разных старых неудобств и кое-где засевших остатков московских обедов, начал пить в Вене мариенбадскую воду. Она на этот раз помогла мне удивительно, я начал чувствовать какую-то бодрость юности, а самое главное я почувствовал, что нервы мои пробуждаются, что я выхожу из того летаргического умственного бездействия, [усыпления] в котором я находился в последние годы и чему причиною было нервическое усыпление… Я почувствовал, что в голове моей шевелятся мысли, как разбуженный рой пчел; воображение мое становится чутко О! какая была это радость, если бы ты знал! Сюжет, который в последнее время [в последний раз] лениво держал я в голове своей, не осмеливаясь даже приниматься за него, развернулся передо мною в величии таком, что всё во мне почувствовало сладкий трепет. И я, позабывши всё, переселился вдруг в тот мир, в котором давно не бывал, и в ту же минуту засел за работу, позабыв, что это вовсе не годилось во время пития вод, и именно тут-то требовалось спокойствие головы и мыслей.
 
      Но впрочем, как же мне было воздержаться. Разве тому, кто просидел в темнице без свету солнечного несколько лет, придет на ум, по выходе из нее, жмурить глаза, из опасения ослепнуть, и не глядеть на то, что радость и жизнь для него, притом я думал: Может быть, это только мгновенье, может, это опять скроется от меня, и я буду потом вечно жалеть, что не воспользовался временем пробуждения сил моих. Если бы я хотя прекратил в это время питие вод, но мне хотелось кончить курс, и я думал: когда теперь уже я нахожусь в таком светлом состоянии, по окончании курса еще более настроенно будет во мне всё. Это же было еще летом в жар, и нервическое мое пробуждение обратилось вдруг в раздраженье нервическое. Всё мне бросилось разом на грудь. Я испугался. Я сам не понимал своего положения. Я бросил занятия, думал, что это от недостатка движения при водах и сидящей жизни. Пустился ходить и двигаться до усталости и сделал еще хуже. Нервическое расстройство и раздражение возросло ужасно, тяжесть в груди и давление, никогда дотоле мною не испытанное, усилилось. По счастию, доктора нашли, что у меня еще нет чахотки, что это желудочное расстройство, остановившееся пищеварение и необыкновенное раздражение нерв. От этого мне было не легче, потому что лечение мое было довольно опасно, то, что могло бы помочь желудку, действовало разрушительно на нервы, а нервы обратно на желудок. К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постеле, ни на стуле, ни на ногах. О, это было ужасно, это была та сама<я> тоска и то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Вельегорского в последние минуты жизни. Вообрази, что с каждым днем после этого мне становилось хуже, хуже. Наконец уже доктор сам ничего не мог предречь мне утешительного. При мне был один Боткин, очень добрый малый, которому я всегда останусь за это благодарен, который меня утешал сколько-нибудь, но который сам потом мне сказал, что он никак не думал, чтобы я мог выздороветь. Я понимал свое положение и наскоро, собравшись с силами, нацарапал, как мог, тощее духовное завещание, чтобы хоть долги мои были выплачены немедленно после моей смерти. Но умереть среди немцев мне показалось страшно. Я велел себя посадить в дилижанс и везти в Италию. Добравшись до Триэста, я себя почувствовал лучше. Дорога, мое единственное лекарство, оказала и на этот раз свое действие. Я мог уже двигаться. Воздух, хотя в это время он был еще неприятен и жарок, освежил меня. О, как бы мне в это время хотелось сделать какую-нибудь дальнюю дорогу. Я чувствовал, я знал и знаю, что я бы восстановлен был тогда совершенно. Но я не имел никаких средств ехать куда-либо. С какою бы радостью я сделался бы фельдъегерем, курьером даже на русскую перекладную и отважился бы даже в Камчатку, чем дальше, тем лучше. Клянусь, я бы был здоров. Но мне всего дороги до Рима было три дни только. Тут мало было перемен воздуха.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22