Итак нам нужно, отбросивши всё мечтательное, обратить внимание на действительное. Я не решил еще, где им лучше жить. Лучше, я покамест полагаю, в Москве, — там у меня есть многие приятели и друзья, которые доказали мне на деле истинную приязнь и дружбу; люди с большим умом и образованием, которые могут быть им полезны и советами, и помощью, то есть: докончить их образование не в школе, не в пансионе, но в свете. И вот почему я не хотел, чтобы они провели первый год после своего выпуска в деревне. Пусть они прежде укрепятся совершенно в характере, дадут ему твердость и такт, без которого они не будут счастливы в свете и будут похожи на те былинки, которые колеблются в ту сторону, куда повеет ветром. Но в следующем письме мы поговорим об этом побольше, а до того прощайте и будьте здоровы.
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Рим. Марта 25 <н. ст. 1839.>
Письмо твое и привезшего его Трохимовского я получил исправно. За знакомство с ним благодарю тебя. Он, точно, добрый малый и мне понравился, притом же мы с ним почти что родственники, или побратимы, кажется. Его отец был моим крестным отцом. Только не благодарю тебя за то, что ты не прислал мне с ним красок. Что тут за сомнение, ты знаешь, что мне приятнее, без всякого сомнения, иметь лучшие краски, нежели худшие и что тут за беда, что двумя или тремя су дороже. Одна только просьба, чтобы они были круглые и плоские, чтобы могли поместиться в мой ящик, который тебе очень известен: он сделан палитрой, и на манер его ты увидишь много в известном тебе магазине. Я тебе уже писал, что Жуковский уехал из Рима. Но я необыкновенно счастлив: на место его приехал ко мне Погодин. Мы теперь живем вместе. Его комната с моею; завтракаем и говорим вместе. Через месяц я препровожу его к тебе в Париж, прямо к благодетельнице m-me Hochard. Он пробудет в Париже месяц, да в Лондоне, может быть, недели две. Я поручил ему притащить тебя в Мариенбад, куда и я тоже думаю поплесться, где будет и он и где, мне кажется, тебе не мешает побывать; одна из главнейших болезней твоих, кажется, имеет аналогию с моею и относится прямо к желудку, а для этого Мариенбад, говорят, очень хорош. Погодин привез мне известие о Лукашевиче. Он встретил его в Праге. Этот приятель наш и чудак будет нынешнее лето в Мариенбаде. Кроме того, Погодин выписал к лету туда кучу разных славян, так что мы можем иметь хорошее общество, составить свой стол и ускользнуть таким образом о г вредоносных табельдотов, словом — лечиться серьезно, методически и весело, укрепляя и поддерживая друг друга, а это весьма не последняя вещь на водах. Я вытащил недавно на почте из подвалов, обреченных забвению, письмо от маминьки, писанное еще от июля месяца, где, между прочим, одна очень замечательная черта о том, каким образом распространяются слухи еще насчет известного тебе письма, писанного мною года за два перед этим государю. Маминька пишет между прочим, что получила письмо от Варвары Петровны, бывшей Косяровской, ныне Березиной, которая извещает, что знает наверное, что я писал письмо к Жуковскому, прося его занять где-нибудь для меня три тысячи, но что это письмо было так написано смешно, что Жуковский показал его государю и что государь схватился за бока, целые четверть часа катался со смеху и приказал выдать мне не три, а четыре тысячи и сказал: пусть он напишет ко мне еще такое письмо — я ему дам еще четыре тысячи. Маминька говорит, что в этом не сомневалась, хотя я ей ничего, дескать, никогда не говорил и не пишу о подобных вещах. Но что в одном только не соглашается, что гораздо справедливее полагать, — что государь дал мне 6000, а не четыре, потому что даже какой-то (фамилии его не помню) хороший и почтенный человек, который служил когда-то в Петербурге и очень начитан и сведущ в литературе, говорит, что шесть. Но в сторону толки. Как твое здоровье, что чувствуешь, как <…>, как естся и что желудок? Напиши об этом, теперь это кстати. Ты спрашиваешь о художниках русских. Я, право, их почти не вижу. А Дурнова твоего, если где встречу, право, тошнит. Что за народ! Кузьмины, Никитины, Ефимовы — ужас какая тоска, и всякий из них уверен от души, что имеет много таланту. Кланяйся всем нашим знакомым: Квитке, Межаковым, Мантейфелю и проч. и проч. и твоей Estelle, если она только тебе не наварила чего-нибудь в штаны.
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Апреля 2 <н. ст. 1839.> Рим
Я пишу и отвечаю на твое письмо немножко позже, чем думал, все оттого, что хотел писать к тебе с оказией через Чилищева, которого, без сомнения, ты встретишь в Париже в роде тех офицеров лихачей, которые водятся только у нас на Руси. Но так как Чилищев меня надул и вместо назначенного дня уехал раньше, то я наконец должен писать по почте. Письмо твое привезли довольно исправно и скоро приятели твои Боткин и Исаев и потом ушли и куда делись, я никак не могу догадаться. В первый раз они меня не застали дома. Я вхожу к себе и вижу на столе лежит знакомая мне палка, этот сюрприз меня очень обрадовал. Мне показалось, как будто бы я увидел часть тебя самого. Краски я тоже получил, хотя не все из тех самых колеров, которые я тебе назначил. Я не просил ни: jaune d’or, ни кармину; но [Далее было: ты верно] дареному коню в зубы не смотрят. Благодарю тебя очень за всё. Я хотел было просить… В эту самую минуту высунулся ко мне в дверь почталион и подал мне от тебя письмо новое. Это обстоятельство и чтение его совершенно выбило из головы моей, о чем я хотел было просить тебя. Да. Письмо твое несколько грустновато. Мне самому даже будущность твоя не представляется в заманчивом виде. Я бы тебе даже не советовал ехать в Петербург. Чорт с ним! холодно и для тела и для души. Мне кажется, лучше было бы для тебя поселиться в Москве. Там жить дешевле, люди приветливее. Там живут мои приятели, которые любят меня непритворно, искренно. Они полюбят тоже тебя. Там тебе будет радушнее. Мы об этом поговорим с тобою в Мариенбаде, куда я надеюсь будешь и ты. Я думаю даже, что в Москве ты скорее можешь найти какую-нибудь службу или — пора тебе попробовать себя, не будь упрям, может быть, тебе бог дал расположение и талант, которого ты еще не знаешь. Примись за что-нибудь — пиши! Хоть из любви ко мне, если не хочешь из любви к себе. Тебе верно приятно исполнить мое приказание, так как мне приятно исполнить твое. Пиши или переводи. Ты теперь язык французский знаешь хорошо, без сомнения и итальянский также или веди просто записки. Материалу у тебя для этого понабралось. Ты не мало уже видел и слышал — и хлопочущий Париж и карнавальная Италия. Право, много всего, и русской человек в середине. Погодин и Шевырев примутся не шутя издавать настоящий дельный журнал, ты бы мог трудиться для него тоже. С первым днем 1840 года, кажется, должна выйти первая книга. Кстати о журнале Отечественные Записки. Я получ<ил> тотчас по приезде моем в Рим предлинное письмо от Краевского, на которое я никак не собрался отвечать, да признаюсь и не знаю как. К тому ж и самое письмо пошло на какие-то требы. Краевский просто воет и подымает решительно всех ополчиться на сатану; говорит, что здесь должны мы всеобщ<ими> силами двинуться, что это последний крестовый поход и что если этот <…>, [Вырвано. ] то тогда уже решительно нужно бр<осить> [Вырвано. ] всё и отчаяться. Я себе представляю мысленно, как этот человечек хлопочет и почесывает очень солидно бакенбарды на своем миниатюрном лице.
Погодин видел первую книжку и говорит, что вдвое больше Библиотеки для чтения, но что он не заглядывал в середину книги и не имел для этого времени. Еще он же сказывал, что ему говорил один, что Краевский очень благонамеренно действует и поощряет молодых литераторов, собирая их около, но что имен этих литераторов трудно упомнить, а литераторы хорошие и очень образованные. Я сам то же думаю. — Следующее письмо вручит тебе Погодин вместе с Шевыревым.
Прощай! Целую тебя.
Твой Г.
<Адрес:> Paris.
? monsieur
Monsieur Alexandre de Danilevsky.
Rue de Marivaux, № 11.
А. В. и Е. В. ГОГОЛЬ
Рим. 12 апреля <н. ст.> 1839
Тебе было грустно читать мое письмо, ты плакала, моя добрая и милая Анет. Что ж делать? без грусти не бывает на этом свете. Мы все рано или поздно должны платить ей дань. Твои слезы и сожаления делают тебе честь: они показывают твое доброе сердце. Ты вся исполнена грусти при мысли о нездоровьи маминьки. Но я не знаю, откуда ты это взяла. Слава богу, наша маминька физически совершенно здорова. Я разумел душевную и умственную болезнь; о ней была речь. Я разумел следы забот, вечных неудач и неисполнений, проведенные на ее челе, которые нечувствительно и незаметно отнимали живость и любезность ее характера и, наместо спокойного и осмотрительного взгляда в хозяйстве и в распоряжениях по имению, набросили на нее рассеянность, задумчивость, которые ей много мешали в делах и были причиною, что имение наше расстроено совершенно и что она, думая поправлять, расстроивала его еще более, сама не зная этого. Конечно, имение не стоит для меня гроша в сравнении с здоровьем нашей доброй маминьки, но я почел долгом об этом написать вам, чтобы приготовить заране вас к неприятностям, необходимым в жизни, чтобы вы более старались надеяться на самих себя, чтобы вы лучше и тверже воспитали свой характер, чтобы вы более обратили внимания на знания, нужные и необходимые в жизни, чтобы, если бы довелось вам самим заботиться о себе, чтобы вы имели достаточно твердости и духу, и сил взяться самим за труд и уметь доставить себе таким образом необходимое; чтобы вы, возложив надежду на бога, который помогает мужественным и непорочным сердцам, могли бы героически встретить всё неприятное, никогда не уныть духом и не слезами, а трудом, деятельностью, твердостью и терпением переломили бы самую судьбу. Вот для чего почел я долгом не скрывать от вас ничего насчет нашего расстроенного состояния, как сильно любящий вас брат и любящий вас любовью глубже той, которою обыкновенно любит брат сестру. Я вас люблю любовью брата, отца и матери вместе, не наружными признаками нежности вы измеряйте мою любовь. Нет, она погружена во глубине моей души. Она блюдет и думает над вашею будущею судьбою и много бы хотела пожертвовать и отдать вам, и верно бы сделала для вас более, если бы не мое несчастное здоровье. Итак, как любящий вас таким образом брат, я почел долгом написать вам такое письмо, которое заставило вас задуматься и плакать. Пилюля моя горька, но вы должны проглотить ее: она несет вам здоровье. Теперь поговорим о средствах, которые, по твоему мнению, милая моя Анет, могли бы найтись к поправлению обстоятельств. Ты готовишься помогать всеми силами маминьке. Мысль и желание прекрасное. Но чем? Твои силы здесь не нужны. Не маминька нуждается, но имение расстроенное, но небольшое имущество ваше и сестер ваших. Маминька хлопочет и трудится не для себя: для нее немного нужно, она имеет всё, но для вас. Но если и она ничего не может сделать, то вам и думать нечего. Управление имением требует опытного и сведущего хозяина, сильного характером мужа, а не слабой женщины, для которой совершенно чужды и незнакомы дела этого рода. Ты предлагаешь еще как средство к поправлению: продать деревню и купить в Петербурге дом. Но и это дело невозможное. Во — первых, трудно продать деревню да еще и расстроенную; да притом вырученных денег не станет заплатить за четвертую часть дома.
Ты думаешь, что есть еще одно средство: это просить государыню. Но какое право мы можем иметь на это? Тысячи есть таких как мы и, может быть, даже миллионы, и если бы всем этим господам захотела государыня раздавать деньги, то для этого всего государства не станет. Притом осмеливаются утруждать государей просьбами только те, которым дали на это право оказанные ими заслуги отечеству. А мы что с тобой наделали для отечества? кажется, немного. Итак, ты можешь видеть теперь ясно, в чем дело. Не об маминьке шла речь, но об вас; не об маминьке я заботился, но об вас. Маминька счастлива, когда мы счастливы. Для этого она живет. И поверьте, что кто любит истинно и глубоко, тот любовь не в том поставляет, чтоб глядеть в глаза и целовать в ручки. Кто любит сильно, тот согласится и на пожертвование, и на удаление, тот согласится долго не видеть предмет привязанности своей, [Далее было: и забот, быть счастливым его счастием] если только от этого зависит счастие.
Я писал еще вам о совершенной невозможности жить у нас в деревне. Человек должен жить в обществе; общество только может образовать его, — не многолюдное, но небольшой круг истинных, добрых друзей, одаренных прекрасным характером и просвещенным умом. Но когда я вообразил себе общество, которое окружает нашу деревню — невежей-соседей, которых всего на всё два-три человека, да старых девиц и сплетниц-соседок, — сердце мое содрогнулось невольно. Вы еще молоды, еще не знаете света. Как много значит для вас первый шаг, первое знакомство и первое обращение по выходе из института! Маминька наша имеет редкое сердце, но она слаба характером, она легко может быть обманута. Долговременные заботы, неудачи и хлопоты много отняли у ней времени и притупили ее проницательность. Она не имеет той проницательности и предусмотрительности, которая для вас теперь так необходима и нужна.
Она готова за вас отдать последнюю каплю жизни, пожертвовать всем для вашего счастия, но она не спасет вас от могущих случиться бед. Вот почему я всё это пишу к вам, чтоб вы возлагали надежду, во-первых, на бога, а во-вторых, на себя; чтоб вы воспитывали заранее свой характер, сообщили ему твердость, мужество, чтобы вы были ласковы, умеренны, услужливы, никогда бы не ссорились с вашими приятельницами, но старались всеми силами поддерживать раз сделанное знакомство, а главное — чтобы имели власть над самими собою, и если заметите, что у вас кипит в душе и что-то похожее на злость или на неудовольствие, старайтесь тотчас дать ему остыть, займитесь чем-нибудь другим, чтобы в это время не думать и не помышлять о нем, и потом вы будете довольны сами собою. Еще любите друг друга. Вы сестры, вы еще более, чем сестры. Вы товарищи от ранних лет вашей жизни; ваше воспитание шло вместе. Мне очень было грустно видеть, что вы часто между собою ссорились. Мое сердце страдало, видя это. Ради бога, я вас прошу об этом, чтобы этого не было. Когда вам захочется или придет на ум поссориться, вообразите тотчас меня печального, больного, смотрящего на вас с невыразимым чувством грусти. Если вы вообразите только меня в таком виде и живо, я вас уверяю, что у вас вдруг пройдет всякое желание ссориться; иначе — будет значить, что вы не имеете ко мне любви ни на крошку. Пишите ко мне как возможно чаще. Теперь мы имеем более нужды сообщать наши мысли и чувства друг другу. Я вам найду оказию писать. Но главное — не дожидайтесь оказии, пишите и приготовляйте ваши письма; потом вы можете вдруг три-четыре письма разом переслать. Пишите просто журнал всего, что вы сделали, что вы думали и что приходило вам на ум. Я очень рад, что вы теперь не одни, что вас теперь навещают, как вы пишете, Андрей Андр<еевич> и Оль<га> Дм<итриевна>. Кланяйтесь им от меня и скажите, что я непременно буду писать к ним, и дайте мне их адрес, чтобы я знал, куда посылать им письма. Скажите, что я буду благодарить за всё их добро и расположение к нам. В вашей любви ко мне я не сомневаюсь, иначе вы обе, и Анет и Лиза, были бы очень злы ко мне. Не платить любовью за любовь и за ту любовь, которая верно не так ветрена, как Лизина, — это непростительно.
Прощайте, мои миленькие, мои много-много любимые мною сестры. Да, чуть было не позабыл: пришлите мне в письме вашем две тоненькие ниточки, чтобы одна из этих ниточек была длиною в рост Лизин, а другая в Анет. Смотрите только не ошибитесь и положите их в письмо. Для чего мне это нужно, я вам скажу после. Еще раз целую вас миллион раз.
<Адрес:> Милым сестрицам Анет и Лизе.
В Патриот <ический> инст<итут>.
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Рим. Апрель 14 <н. cт.> 1839
Письмо тебе это вручит Погодин, для которого ты будешь должен отвести прежде всего квартирку у нашей madame Hochard. Одной комнатки будет весьма достаточно для них обоих, а полуторная кровать, которая едва удовлетворяла своею шириною тебя одного, заменит им двойную. И муж и жена неприхотливого свойства и не любят даром издерживаться, стало быть, они могут платить как будто за одного человека. А другую комнатку, если она случится, приготовь для Шевырева, который тоже намерен пробыть м<еся>ц в Париже. Ну, теперь покамест ты должен благодарить меня за приятное общество, которое я тебе доставил и которым ты, без сомнения, будешь очень доволен. Будь им расторопным чичерони, води их по театрам, кафе, виноват, по храмам и ресторанам, концертам. Обмундируй дешево и хорошо. Поведи Погодина к пассажным портным, где выбери прежде всего для него сертук, ибо он всё еще ходит в том, в котором ходил в Москве. О покрое не очень заботься. Друг мой не имеет нужды в фасоне и не ставит его в грош вместе с портными и всеми причудами мод, и потому ты должен наблюдать три вещи: чтобы было просторно, прилично его фигуре, насколько возможно дешево. Они тебе передадут верную и, к несчастию, много пошлую историю моей жизни. Право странно: кажется, не живешь, а только забываешься или стараешься забыться. [Далее было: а. забыть свои лета б. забыть свою болезнь] Забыть страдание, забыть прошедшее, забыть свои лета и юность, забыть воспоминание, забыть свою пошлую текущую жизнь. Но если есть где на свете место, где страдания, горя, <ут>раты и собственное бессилие может позабыться, то это разве в одном только Риме. Здесь только тревоги не властны и не касаются души. Что бы было со мною в другом месте? Здесь только самая разлука с близкими и друзьями, которая так тяжела, менее тяжка.
К числу приятных забвений в Риме прибавилась опера, ровно с того дня, как у тебя в Париже она прекратилась. Первый персонаж ее — знаменитый Донизелли, которого, как кажется, ты знаешь только по наслышке, который был в группе италианцев в Париже и которого, впрочем, мы читали только биографию.
Игра и голос чудные: он до сих пор достойный соперник Рубини. Примадонна тоже очень недурна, напоминает фигурой и телесной крепостью Гризи. Несмотря на то, что порядочно поустарела (ей за 30), но черты лица прелесть. Я думаю, была чудная красавица. — Но самое главное, с чего бы следовало начать письмо: я получил письмецо от Васил<ия> Прокоповича в ответ на мое, ему писанное. Я, признаюсь, имею плохую надежду на то, чтобы он выслал требуемую тобою сумму. Он мне пишет, что получил письмо твое, в котором ты опять требуешь от него денег, и что он совершенно не знает, что делать, что больше половины капитала он занял брату на покупку дома, а остальное ему самому нужно. Я ему тот же час отписал и усовещевал, сколько мог; что это долг, что имея истинно благородные чувства и помня узы товарищества, он должен это сделать и что ты продашь всё свое имение и ему заплотишь по приезде своем в Петербург. Но не знаю, способен ли он послушать этих слов. Если бы каким-нибудь образом ты мог написать заемное письмо сколько возможно по форме и как возможно обеспечительно, может быть, это имело бы больше над ним действия. В этом или другом случае я бы советовал тебе попытаться написать еще раз домой. Хоть по крайней мере для того, чтобы разгадать и изъяснить себе лучше эту покамест непостижимую загадку. Точно ли всё это произошло от неполучения писем или это была маска. Для лучшего и более очевидного удостоверения я прошу тебя отправить письмо твое ко мне; а я его отправлю к маминьке с тем, чтобы маминька собственноручно вручила его кому следует, и тогда мы можем узнать настоящее дело.
Новости, объявляемые в письме Василия Прокоповича, отличаются какою-то нестройностию, что Плюшар обанкрутился и Енциклопедич<еский> лексикон лопнул, что Базиль, воротившись из Кавказа, обсчитал Афанасия и уехал в Смирну консулом, что Мокрицкий усе пыше св. Себастияна так же хорошо, как и штанишки (всё это слова Васьки), что Кукольник издает альманах Новогодник и хотел издавать журнал: Инострание под покровительством Жукова (табачного фабриканта), что брат, т. е. Николай, показывает своим детям китайские тени и что он сам, т. е. Васька, косит на скрыпке и что дни таким образом будто бы текут незаметно. — Письмо это я прекратил было писать, потому что еще рано отправлять его. Погодин только завтра должен приехать из Неаполя в Чивитавеккию, куда я прибыл для встречи его прямо из театра, из Отелло. Чудно как шла. Донизелли удивителен. Рубини был выше его, когда хотел быть, особливо в знаменитой первой арии, [Далее начато: но Донизел<ли>] но весьма часто был он ниже, как говорится, себя, иногда даже вовсе не хотел войти в себя. Донизелли с начала до конца ровен, от первого до последнего. Страшная сила голоса и игра удивительная!
Мы так усовершенствовали нашу переписку и аккуратность ее, чему много помогла [Далее начато: наша] установившаяся почта знакомых наших, едущих то из Рима в Париж, то из Парижа в Рим, что недели три антракта уже кажутся очень долгим временем. Так что мне кажется, я уже очень давно не получал от тебя писем. Может быть, это происходит еще от того, что последнее письмо мое очень важно и ответ на оное как решение твое насчет поездки в Мариенбад, еще важнее и дразнит мое нетерпение. Право, по-моему, тебе бы очень не лишня была бы эта поездка. Но я, впрочем, надеюсь на Погодина. Он на тебя наляжет и уговорит. А между тем я слышу беспрестанно даже сюда в Италию пробирающиеся слухи о чудесах, производимых посредством лечения холодною водою в Грефенберге, очень недалеко от Мариенбада, которая, между прочим, особенно оказывает чудо в болезнях твоего рода. Я сам после мариенбадских вод намерен отправиться туда. Посылай скорее ответ на это письмо. Кланяйся всем — нашим знакомым: Квитке, Межаковым, Мантейфелю и прочим. Боткин твой добрый малый, но Исаев глуп страшно. Я слышал, между прочим, что у вас в Париже завелись шпионы. Это, признаюсь, должно было ожидать, принявши в соображение это большое количество русских, влекущихся в Париж мимо запрещений. Эти двусмысленные экспедиции разных Скромненок и Строевых за какими-то мистическими славянскими рукописями, которых никогда не бывало… Будь осторожен. Я уверен, что имена почти всех русских вписаны в черной книге нашей тайной полиции. Я советую тебе перенести резиденцию из Морселя к другому ресторану. Теперь же у тебя общество будет. Вы можете обедать вместе, то есть с Погодиным и Шевыревым у какого-нибудь нового ресторана. Прощай, до следующего письма.
Целую тебя.
Твой Г.
<Адрес:> Paris.
? monsieur Alexandre de Данилевский.
Rue de Marivaux, № 11, vis-?-vis du Theatre des Italiens
(имя хозяйки дома — m-me Hochard).
А. В. и Е. В. ГОГОЛЬ
Рим. 1839, апреля 18 <н. ст.>
Пишу к вам, мои голубушки, мои много любимые мною сестрицы, чрез моих добрых знакомых Крюковских, которые мне обещались побывать у вас. Они вам расскажут что-нибудь обо мне. Мы с ними часто виделись в Риме. Посылаю вам безделушки: по кольцу и по булавке. Глядите на них больше, чем просто на кольца и булавки. К ним прижалась, прицепилась и прилетела вместе с ними часть моих чувств и любви моей к вам. Как эти кольца сожмут и обхватят пальцы ваши, так сжимает и обхватывает вас любовь моя. Как эта булавка застегивает на груди вашей косынку, так хотел бы я вас хранительно застегнуть, и оградить, и укрыть от всего, что только есть горького и неприятного на свете, молодые цветки мои! отрада мыслей моих!
Будьте здоровы и веселы сколько возможно, долго и постоянно, а я молю доброго ангела-хранителя, да не удалится ни на час от вас его хранительная рука и да бог милосердый и правый будет благосклонен к его кротким, любовным молитвам.
Прощайте, мои душеньки. Ваш брат
Никола<й>.
<Адрес:> Анете и Лизе Гоголь
в Патриотическом институте, в 10 линии.
С. П. ШЕВЫРЕВУ
Чивитавеккия. <Около 20> апреля <н. ст.> 1839 года
Сей же час пишу к вам подробное донесение. Знаю, оно вам нужно. Мы, помните? расстались: ваш пароход уходил — мы стояли на башне. Мы стояли долго, пока наконец ваши лица и фигуры не скрылись и пароход не обратился в один синеющий столб и струю дыма над ним. Я предложил Софье Борисовне возвратиться домой. Ей всё еще хотелось глядеть. «Хотя я не вижу его, по крайней мере вижу бег его; ведь он на нем, на том пароходе; он ведь там!» — она говорила. Наконец мои представления, что воздух посвежел, заставили ее неохотно оторвать глаза от милого ей в ту минуту моря. Мы сошли с башни. Она была печальна. Я не хотел утешать ее развлечением мыслей, потому что такого рода развлечения неуместны, особливо, когда они доставляются тому, кто чувствует много и глубоко. Мне казалось лучше дать свободное течение необходимой грусти. Пришедши домой, я старался говорить именно побольше об вас, потому что уже в этом была для нее большая сладость. Мы говорили долго, припоминали всё, все ваши качества, всё, что составляет вас. Софья Борисовна наконец сделалась веселее и улыбалась. Я вообще заметил в ней мнительность, чувство опасения, воображение, готовое представлять могущие произойти неприятные случаи. Это было трудно победить. Но мы, сообразивши вместе, как бог милостив, оказав уже в этом попечение о вас, послав вам в сопутники Погодина именно в ту самую пору, которая так тяжка, в пору разлуки, вывели ясное заключение, что хранительная его рука простерта над вами и с вами ничего не может случиться кроме хорошего. Я даже прибавил, что вы очень задумались, когда я вам намекнул о возможности приехать в Рим раньше положенного срока, что вы даже сказали, что это может случиться и в самом деле. Софья Борисовна чуть не засмеялась. Она, однако ж, очень ослабела и чувствовала усталость. Я заметил, и она тоже согласна с этим, что к вечеру ее мнительность становится всегда почти сильнее и воображение тревожнее, и потому я был очень рад, что мы провели тот вечер таким образом, а не другим. Борис был совершенно весел: произвел мою левую ногу в каретную лошадь, привязал ее к стулу, тянул очень долго за поводья и был этим очень доволен. С тех пор он получил очень нежную привязанность к моей ноге и всё спрашивает: здорова ли лошадь? На другой день, в 7 часов утра, мы были уже на ногах. Софья Борисовна была очень бодра. Мы отправились, покамест закладывали экипаж, глядеть виллу, которую княгиня располагает нанять. Прогулка наша была по берегу моря, и хотя к ней было не совсем близко, хотя туда и назад мы ходили пешком, несмотря на то она не устала ни мало, что с ней, как она говорит, редко случалось. Ветер морской ее заметно освежил, и я даже почти уверен, что он над нею будет иметь благодетельное влияние, когда она проживет месяц или полтора в Чивитавеккии… Во всю дорогу она была свежа и очень себя чувствовала здоровой. Дорога наша была прекрасна; и море, и хорошее время, всё было у нас в виду. Мы доехали счастливо и благополучно в Рим. Обо всем этом я почел долгом вас уведомить.
Письмо это я начал в Чивитавеккии, а окончил в Риме… Прощайте. Будьте здоровы. Целую вас и жму вашу руку крепко и братски.
Ваш Гоголь.
М. П. ПОГОДИНУ
Рим. 5 мая <н. ст. 1839.>
Что ты поделываешь, жизненочек мой, здоров ли? и весело ли похаживаешь по Парижу? Мне до сих пор скучно по тебе. Комната твоя до сих пор еще страшит меня своею пустотою. Пора бы, впрочем, кажется, иметь мне от тебя письмо. Кое-что иногда слышу [Далее было: а. о тебе б. о вас] от Шевыревой, то есть что такого-то числа был ты в таком городе. И что с вами ехала в дилижансе собака, попугай и черепаха. Больше ничего не знаю. Я получил письмо на днях от Шафарика, с книгами, которые он просит по прочтении возвратить, что будет исполнено с аккуратн<остию>. При этом прислал мне в презент свои Старожитности. Я их читаю и дивлюсь ясности взгляда и глубокой дельности. Кое-где я встречал мои собственные мысли, которые хранил в себе и хвастался втайне, как открытиями, и которые, натурально, теперь не мои, потому что уже не только образовались, но даже напечатались прежде моего. И я похож теперь на Ефимова, который показывал тебе египетские древности, в уверенности, [твердой уверенности] что это его собственные открытия, потому только, что он имеет благородное обыкновение, свойственное, впрочем, всем художникам, не заглядывать в книги.
Снегирев мне полезен. Он, несмотря на охоту завираться [иногда завираться] и беспрестанно глядеть по сторонам дороги, вместо того, чтобы идти по ней прямо, говорит много нужного при всем том. Иногда выкопает такую песню, за которую всегда спасибо. Есть в русской поэзии особенные, оригинально-замечательные черты, которые теперь я заметил [Далее было: и могу] более и которых, мне кажется, другие не замечали, по крайней мере те, с которыми я говорил об этом предмете когда-либо. Эти черты очень тонки, простому глазу незаметны, даже если бы указать их. Но, будучи употреблены, как источник, как золотые искры рудниковых глыб, обращенные в цветущую песнь языка и поэзии нынешней доступной, они поразят и зашевелят сильно. — Но об этом можно поговорить. Сахаров, несмотря на свое доброе намерение, глуп. Он должен быть молодой человек. На вещи, на которые нужно глядеть простыми глазами, он как <будто> глядит в чорт знает какие преогромные очки, а главное, теперь страшно важничает, приступая к какому-нибудь делу. Начал полным трактатом о славянской мифографии; а предмет этой мифографии Абевега славянских суеверий да одна журнальная статейка на двух страницах. Наговорившись о них досыта, я думаю: «Ну, теперь, брат, подавай-ка нам собственные свои мысли» — а собственных-то он и позабыл, [Далее было: и ничего об них] их-то и не сказал — вместо этого следует описание игры в горелки, где говорит, что она производится на зеленом лугу в приятном месте и что нет счастливее возраста юности и любви, и следуют о любви и о подобных <предметах> страницы. Меня остановила мысль, или лучше сказать, вздор этой мысли: что будто бы нам нужно отвергнуть всех богов, [Далее было: и мифологию, которой нет] о которых не говорит Нестор, что они или составлены после, или были у других народ<ов>, к которым он причисляет и других славян.