Уже не с готовым удивлением новичка и чужестранца ищу их… Но до сих пор, как прекрасное сновидение, посещает меня иногда воспоминание обо всем этом и я тогда жажду повторить этот сон: спешу увидеть вновь, что видел прежде, и на минуту становлюсь опять новичком. Опять мои чувства живы. Вы их разбудили вашим письмом, вы их приятно разбудили. Я люблю очень читать ваши письма. Хотя в них падежи бывают иногда большие либералы и иногда не слушаются вашей законной власти, но ваша мысль всегда ясна и иногда так выражена счастливо, что я завидую вам. Уже два места, два целых периода я украл из них, — какие именно, я вам не скажу, потому что намерен совершенно завладеть ими… Потому еще люблю ваши письма, что в них мало того, что бывает обыкновенно в петербургских письмах. Но обратимся к первому пункту вашего письма. Вы мне показались теперь очень привязанными к Германии. Конечно, не спорю, иногда находит минута, когда хотелось бы из среды табачного дыма и немецкой кухни улететь на луну, сидя на фантастическом плаще немецкого студента, как, кажется, выразились вы. Но я сомневаюсь, та ли теперь эта Германия, какою ее мы представляем себе. Не кажется ли она нам такою только в сказках Гофмана? Я по крайней мере в ней ничего не видел, кроме скучных табльдотов и вечных, на одно и то же лицо состряпанных кельнеров и бесконечных толков о том, из каких блюд был обед и в котором городе лучше едят; и та мысль, которую я носил в уме об этой чудной и фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле, так, как исчезает прелестный голубой колорит дали, когда мы приблизимся к ней близко. Я знаю, есть эта земля, где всё чудно и не так, как здесь; но к этой земле не всякие знают дорогу. Вы, кажется, теперь стараетесь отыскивать эту дорогу. Ах, Марья Петровна! что это вы делаете? Я не узнаю вас. Не вы ли еще так недавно отвергали всё то, что иногда неугомонно бродит в нашем воображении и увлекает его далеко, далеко? Не вы ли готовились доказать — и доказать формально, на бумаге, ясно — что первое занятие человека на земле есть свинки? Или эти свинки не так толсты, огромны и жирны в Петербурге, как вы думали? Но мне кажется, этих животных в Петербурге весьма (увы!) достаточно. Там же есть чухонцы, которые особенно славятся смотрением за ними. Но я чувствую, я знаю, это сильная и верная истина. Трудно, трудно удержать середину, трудно [Далее было: трудно] изгнать воображение и любимую прекрасную мечту, когда они существуют в голове нашей; трудно вдруг и совершенно обратиться к настоящей прозе; но труднее всего согласить эти два разнородные предмета вместе — жить вдруг и в том и другом мире. Знаете ли, сказать ли вам откровенно: я ваш старый друг, я об вас забочусь, мысли мои поминутно ворочаются около вас. Вы мне други по всему; наша дружба очень, очень древняя. Мне стало очень грустно, когда я читал письмо ваше. Я мыслил: будет ли счастлива моя приятельница Марья Петровна? и когда я представил себе этот холодный, прозаический, мелкий чувствами и характерами мир, который окружает Марью Петровну, облако сомнения отуманило мне очи. Клянусь, мне было грустно. Но я вспомнил, что у Марьи Петровны есть черты римского характера, есть что-то твердое и сильное, есть наша воля и решительность на великие вещи. [Далее начато: И ваша будущность сделалась] И во мне вдруг поселилась уверенность… насчет вас я стал покойнее. Я рад очень, что Петербург для вас становится сносен; по крайней мере, вы находите теперь развлечения, которые вас занимают. Ваше описание железной дороги и поездки по ней очень живо; стало быть, вам было весело; стало быть, вы были довольны, и, признаюсь, сказать вам нужно втайне и по секрету, я крепко завидовал вам. Всё-таки сердце у меня русское. Хотя при виде, то есть при мысли о Петербурге, мороз проходит по моей коже, и кожа моя проникается насквозь страшною сыростью и туманною атмосферою, но хотелось бы мне сильно прокатиться по железной дороге и услышать это смешение слов и речей нашего вавилонского народонаселения в вагонах. Здесь много можно узнать того, чего не узнаешь обыкновенным порядком. Здесь бы, может быть, я бы рассердился вновь — и очень сильно — на мою любезную Россию, к которой [Далее начато: сердце уже гнев] гневное расположение мое начинает уже ослабевать, а без гнева — вы знаете — немного можно сказать: только рассердившись, говорится правда. Когда я был в школе и был юношей, я был очень самолюбив (не в том смысле самолюбив); мне хотелось смертельно знать, что обо мне говорят и думают другие. Мне казалось, что всё то, что мне говорили, было не то, что обо мне думали. Я нарочно старался завести ссору с моим товарищем, и тот, натурально, в сердцах высказывал мне всё то, что во мне было дурного. Мне этого было только и нужно; я уже бывал совершенно доволен, узнавши всё о себе. Но в сторону всё прочее; поговорим о нашем любезном Риме. Вы его не позабыли; вы интересуетесь о нем до сих пор. Вы читаете теперь историю Мишле. Это страшный вздор; это совершенно русский Полевой. Но, к счастию, вы не читали Полевого. Мишле, как попугай, повторяет Нибура; обокрал оттуда и оттуда, у того и у другого, умничает не кстати, рассуждает бог знает как и модный педант, как все французы.
Вы спрашиваете насчет новооткрытых мозаик в катакомбах, чудесных, как говорят газеты, однако же, вовсе нет. Отыскали мозаик и очень много, но все очень повреждены; даже не знают до сих пор, к какому времени отнести. Антикварии разделились на две партии; одни относят ко временам христианства, другие — к языческим. Но найдена у Porta Maggiore гробница булочника, которую (как объявляет сам булочник в надписи, им же сделанной) он воздвиг себе и своей жене. Монумент очень велик (булочник был очень тщеславен). На нем барельеф; на барельефе изображено печение хлеба, где супруга его месит тесто. Прошлый год… но, может быть, вы слышали об этом?.. нашелся один спекулятор, который взялся рыть, с тем чтобы найденными вещами делиться пополам с правительством, а остальные ему продавать. Он вырыл несколько гробниц, множество золотых и бронзовых вещей; в числе их статуи четыре, скульптуры первого [Далее было: разряда] и лучшего вкуса. Они разделились. Нашедший взял на свою долю мало, но самых отличных. Правительство взяло много, но достоинством хуже. Остальные правительство оценило и готовилось заплатить 5000 скуди; но когда пришло дело до платежа, сколько ни рылось оно по своим старым карманам, ничего не могло найти, кроме нескольких меццопаолов, говорят, очень истертых, и нашедший продал почти всё в Англию, а лучшую из статуй купил король баварский за несколько сот тысяч и перевез в Мюнхен.
Но довольно о старине. [Далее начато: Поговоримте] В Риме завелось очень много новостей. Здесь происходят совершенные романы и совершенно во вкусе средних веков Италии. Первый роман… но героини его вам известны. Это ваши приятельницы, девицы Конти, которые, как вам известно, очень плотны и толсты и потому не любят ходить совершенно alla moda, и которые всегда жаловались на самодержавие своей матушки, не пускавшей их всякий день в церковь св. Петра, когда очень много форестьеров. Итак, девицы Конти влюбились страшным образом в двух жандармов; но так как, по причине того же самого самодержавного правления своей матушки, они не могли видеть часто своих любовников, то (средство, как вы увидите, очень оригинальное) они решились задавать матушке каждый день в известное время добрый прием опиума и в продолжение того времени, как матушка спала, впускали к себе своих жандармов. Один раз матушка еще не успела совершенно вздремнуть, одна из этих героинь — которая именно, не помню, — сгорая нетерпением видеть своего жандарма, полезла к ней под подушку доставать ключи. Мать проснулась и с этих пор усилила присмотр, а дочки решились усилить прием опиума. Старуха никак не могла понять, отчего у ней кружится голова. Приемы опиума, видно, были довольно велики. Она давно уже подозревала, что дочери что-то с ней делают, и решилась один раз прикинуться спящею. Дочери вели преспокойно в своей комнате беседу с своими любовниками, как вдруг стучат в дверь, и голос матери приказывает им отворить. Дочери спрятали их как могли, [Далее было: двух любовников] но, по расстроенному и испуганному их виду, мать догадалась, что в комнате что-нибудь есть, начала искать, искать и вытащила из шкапа обоих жандармов. Выгнавши жандармов, мать заперла дочерей. Но дочери скоро нашли случай уйти и убежали в монастырь. Оттуда они написали письмо к одному монсиньору, их опекуну, жалуясь на деспотизм своей матери и требуя, чтоб их выдали замуж за жандармов. Монсиньор изъявил свое разрешение, и теперь обе Конти — супруги; живут и питаются решительно одною любовью, потому что у жандармов нет ни копейки, а мать, с своей стороны, не хочет дать ни меццобайока. Другой роман. [Далее начато: с фамилией] Один из фамилии Дориев влюбился до безумия в одну девушку сироту хорошей, впрочем, фамилии, а главное — прекрасную собою. Всё дело было между ними улажено, и через неделю свадьба, как вдруг Дорий получает известия, заставляющие его ехать в Геную. Он просит свою невесту переехать на время в монастырь, потому что он не желал бы ее видеть до тех пор в свете. Уезжает в Геную; оттуда пишет письмо, довольно страстное; жалуется на обстоятельства, которые заставляют его пробыть немного долее; описывает ей великолепие своего генуэзского дворца и приуготовления, которые он делает к принятию ее. Из Генуи Дорий поехал в Париж и оттуда написал письмо, менее страстное, и наконец уведомил ее, что свадьба не может между ними состояться, что она должна позабыть его, что дядя его не соглашается на этот союз. [его жени<тьбу>] Бедная невеста не сказала ни слова на это, никаких укоризн, но через пять дней умерла. Тело ее было выставлено в одной из римских церквей. Она и мертвая была прекрасна. Третий роман тоже с Дорием, другим. Но не хочу более сплетничать. Вы знаете о нем, без сомнения, из газет, потому что он был публикован. В Риме шумно более, нежели сколько бы желалось. Форестьеров гибель. Русских, энглишей, французов — хоть метлой мети. Это скучно. Вы знаете сами, что это скучно. Рим мне кажется теперь похожим на дом, в котором мы провели когда-то лучшее время нашей жизни и в который теперь приезжаем и находим, что дом продан; из окон выглядывают какие-то глупые лица новых хозяев… словом, грустно. Пишите ко мне, не забывайте вашего обещания. Пишите ко мне не тогда, когда вам будет весело, но тогда, когда вам сделается скучно или, лучше, когда душа ваша пожелает с кем-нибудь разделить, когда вы почувствуете потребность передать именно кому-нибудь мысли. Будь они самые сокровенные, пишите их смело: я их сохраню, как секрет. Еще одна просьба к вам, и я вас попрошу, чтобы <вы> попросили от меня тоже вашу маминьку: будьте так добры, навестите когда-нибудь моих сестер в Патриотическом институте. Вы этим сделаете им большое благодеяние. Может быть, они украдут что-нибудь из ваших прекрасных качеств; а это может доставить им много радости в жизни. Мне часто становится грустно при мысли, что у них никого нет из родных близко. Если ж вам не будет времени и вы будете заняты, то отправьте им это письмо, которое я при сем прилагаю.
<Адрес:> St. Petersbourg.
Ее превосходительству Марии Петровне Балабиной.
Аглиц<кая> набереж<ная> в собст<венном> доме.
М. И. ГОГОЛЬ
Рим. Ноябрь, 1838
Письмо ваше, писанное вами от сентября 10, я получил. Оно было одно только, которое лежало для меня на почте. Я думал их застать больше. Слава богу, вы здоровы, но меня печалит, что вы так несчастливы в управлении вашим имением, печалит потому, что я знаю, что эти неудачи все очень чувствительны вашему сердцу. О если бы я мог найти какие-нибудь средства, чтобы вас избавить от этих хлопот. Когда вы закладывали во второй раз имение и говорили мне, что теперь будет гораздо легче уплачивать ваши подати и проценты, увы! я предчувствовал противное. Но малодушно отчаиваться! Будем надеяться на бога. Вы спрашиваете о сестрах. Выпуск их еще не так близко, еще год. К этому времени, во всяком случае, я надеюсь быть, и мы об этом потолкуем. Насчет вашего мнения, что они могут найти себе хорошую партию, живя в Василевке, я не согласен. По крайней мере, я никого не вижу в соседстве. А выезжать — вопрос: куда? в Полтаву или в Миргород. С этого немного толку, и чтобы выезжать, для этого нужны деньги, а их-то у нас с вами нет. Что же касается до того, что вы говорите, чтобы они положились во всем на ваш выбор и слушались вас, то это очень тоже трудно. Прошу уладить с молодыми девицами; их не так легко заставить во всем слушаться. Доказательство ваша старшая дочь, под вашим же руководством и при всем том… Словом, видите, как трудно ладить с молодыми девицами. Вы должны помнить и то, что вы мать, что вы добры и даже слишком добры, и что ваше доброе сердце вам препятствует видеть все недостатки, проникнуть насквозь и обдумать всё. Но нечего теперь об этом заботиться. После я вам напишу, что придумаю с своей стороны лучшим, и мы посоветуемся. Насчет же того, что вы пишете об Васильчиковой, то это была только мысль и вовсе не намерение. Притом этому было лет 8, а может быть, более, когда я вам сказал это, и то вовсе не жить, а погостить. Будьте уверены, что во всяком случае мне более было бы желательно, чтобы они были с вами. Но нужно так распорядиться, чтобы они не были заброшены в глушь, чтобы вместе с этим они были в состоянии составить партию, нужную для их счастия. Но до этого, как я сказал, еще далеко. Я писал кое-каким добрым знакомым своим, людям умным, не ослепленным и не отуманенным воображением и мечтаньями, но знающим хорошо свет и положение вещей в свете, чтобы они иногда навещали их и мало-помалу приучали их науке жизни. Рим так же хорош, стар и величествен, как был прежде. Погода так же прекрасна. Никто не ходит в шинелях и плащах. Дни теплые, небо светлое и солнечное. Здесь теперь очень много русских и между ними несколько из моих знакомых. Они все приехали провесть здесь зиму, одни для здоровья, другие так.
До следующего письма, почтеннейшая маминька, целую несколько раз ваши ручки.
М. П. ПОГОДИНУ
Декабрь 1 <н. ст. 1838>. Рим
Я получил твое письмо, милый мой, писанное тобою от сентября на имя Валентини, вместе с секундами векселей. Я не отвечал на него тотчас, потому что ожидал первого твоего письма, [Далее было: вместе] которое искало меня по всему Неаполю и Риму и, как водится, вовсе не там, где меня нужно было искать. Наконец я получил его и пишу к тебе. Благодарю тебя, добрый мой, верный мой! Много, много благодарю тебя. Далеко, до самой глубины души тронуло меня ваше беспокойство о мне! Столько любви! столько забот! За что это меня так любит бог? Но грустно вместе с этим мне было видеть, но тяжело, невыносимо тяжело для сердца чувствовать… Боже! я недостоин такой прекрасной любви. Ничего не сделал я! как беден мой талант. Зачем мне не дано здоровье? Громоздилось кое-что в этой голове и душе и неужели мне не дове<де>тся [Текст поврежден. ] обнаружить и высказать хотя половину его. Признаюсь: я плохо надеюсь на свое здоровье. Но в сторону об этом. Мне было очень грустно узнать из письма твоего, что ты живешь не без неприятностей и огорчений. Литературные разные пакости и особливо теперь, когда нет тех, на коих почиет надежда, в состоянии навести большую грусть, даже, может быть, отравить торжественные и вдохновенные минуты души. Ничего не могу сказать тебе в утешение. Битву, как ты сам знаешь, нельзя вести тому, кто благородно вооружен одною только шпагой, защитницей чести, против тех, которые вооружены дубинами, дрекольями. Поле до<лжно> <ост?>аться [Текст поврежден. ] в руках буянов. Но мы можем, как п<ервые?> <хрис>тиане [Текст поврежден. ] в катакомбах и затворах совершать наши творения. Поверь, они будут чище, прекраснее, [Далее было: величественный] выше. Меня ты очень разжалобил Щепкиным. Мне самому очень жалко его. Я о нем часто думаю. Я даже, признаюсь, намерен собрать черновые, какие у меня есть лоскутки [списки] истребленной мною комедии и хочу что-нибудь из них для него сшить.
Кстати о Ревизоре. Ты хочешь [Далее начато: его печа<тать>] по твоей редкой доброте и любви ко мне печатать Ревизора. Мне, признаюсь, хотелось бы [Далее было: теперь] немного обождать… Я начал переделывать и поправлять некоторые сцены, которые были написаны довольно небрежно и неосмотрительно. Я хотел бы издать его теперь исправленного и совершенного. Но если ты находишь, что второе издание необходимо [Далее начато: то в скором времени] нужно и без отлагательства, то располагай по своему усмотрению. Я не думаю, чтобы он доставил теперь большие деньги. Но если наберется около двух или с лишком тысяч, то я буду очень рад, потому что, признаюсь, мне присланные тобою деньги несколько тяжелы. Мне всё кажется, что ты отказал себе и что нуждаешься. Если за Ревизора дадут вдруг деньги, то ты, пожалуйста, пополни ими нанесенную мною пустоту твоему кошельку или отдай их тому, у кого ты занял для меня. — Меня было очень обрадовали слухи о твоем намерении приехать на зиму в Рим, но твое письмо разрушило мою надежду. О твоем приезде мне писал Бодянский, к которому я не мог отвечать, потому что он мне не дал своего адреса. Я надеялся с ним увидеться в Риме. Ах, еще одна просьба! Я получил письмо, которое лежало, дожидаясь моего приезда, 3 месяца. Письмо это было молодого Аксакова. Пожалуйста, обними его за меня, если увидишь, и скажи ему, что я очень благодарен ему за письмо и его доброе расположение ко мне и жалею весьма, что не получил его во время и чрез то, может быть, заставил его просидеть лишний день в Цюрихе в ожидании моего ответа. Передай также поклон доброму отцу его. [Далее начато: Зачем я не мо<гу>]
Прощай, м<ой> <добры>й, [Текст поврежден. ] мой милый! мой великодушный. Зачем я ничем не могу в<ыказать?> <мо>ю [Текст поврежден. ] благодарность.
М. И. ГОГОЛЬ
Рим. Декабрь <10–11 н. ст. 1838.>
Письмо ваше, почтеннейшая маминька, писанное вами от 1 октября, я получил неделю тому назад, стало быть, 3 и<ли> 4 декабря по здешнему стилю. Благодарю вас за приятное для меня известие о вашем препровождении времени во время бытности вашей в Полтаве. Мне было точно приятно читать, что вы встретили там своих старых знакомых и, как кажется, провели время нескучно. Мне даже было смешно несколько, когда я добрался до того места вашего письма, где поспорили за меня с некоторыми вашими приятелями. Пожалуйста, вы обо мне не очень часто говорите с ними и особенно не заводите [не выводите] из-за меня никаких споров. Гораздо лучше будет и для вас и для меня, если вы на замечания и толки о моих литературных трудах будете отвечать: Я не могу быть судьею его сочинений, мои суждения всегда будут пристрастны, потому что я его мать, но я могу сказать только, что он добрый, меня любящий сын, и с меня этого довольно. И будьте уверены, что почтение других [говорящих] усугубится к вам вдвое, а вместе с тем и ко мне, потому что такой отзыв матери есть лучшая репутация [похвала] человеку, какую только он может иметь. Родители же, которые хвастаются сочинениями своих сыновей, это <…> [Конец оборван. ] чрезвычайно наивное и смешное в своей наивности. Я знал некоторых, которые мне были очень смешны. Я об этом потому заикнулся, что в моих сочинениях очень, очень много грехов, и те, которые с вами спорят, иногда бывают очень, очень справедливы. Я вам советую иногда прочесть разборы в Библиот<еке> для Чтения и Северн<ой> Пчеле о моих сочинениях, и вы увидите, что их вовсе не так хвалят, как вы об них думаете. И почти всегда эти замечания справедливы. Но когда-нибудь в другое время поговорим об этой статье. [об себе] Бедный Андрей Андреевич как видно очень плох в своих хозяйственных обстоятельствах. Нужно же ему было заводить тяжбу, которая его без всякого сомнения разорит. Мне очень жаль его. Он был к нам добр и простить нам долг, который был довольно значителен — это [Далее было: дело] с его стороны очень много показывает доброты. Мне, признаюсь, очень прискорбно, что у нас мнение составилось весьма несправедливое о человеке, о котором я у вас спрашивал. Он был всегда мне хорошим приятелем и в первое время моего приезда в Петербург был для меня очень полезен, а что касается до толков о его уме, то мне было это смешно, потому что у него его по крайней мере более гораздо нежели у тех, которые о нем составили такое мнение. — Уведомьте меня пожалуйста, где находится Иван Данилевский, дома или Петербурге и чем занят. Напишите мне слова два о моем Екиме, что он поделывает, не избаловался ли и помнит ли обо мне. Скажите ему, если будет себя хорошо вести, то я ему привезу гостинец. А самое главное вы мне не написали ни слова об Олиньке и почему она ко мне ни разу не напишет <…> [Конец письма оборван. ]
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
<Ноябрь—первая половина декабря н. ст. 1838. Рим.>
Ни слова, ни полслова, и никакого словечка! Но, может быть, тебе тяжело писать. Если даст бог и мои силы, труд и здоровье позволят, то, может быть, будущую зиму мы увидимся в России. Прощай, целую тебя.
Твой.
<Адрес:> Алекс<андру> Семеновичу Данилевскому.
В. А. ЖУКОВСКОМУ
<Между 17 и 19 декабря н. ст. 1838. Рим.>
Да будет благословен и тот кучер, который принес мне вашу записку, и дорога, по которой ходил он, и эта половина десятого часа, в которую ваша записка попала мне в руки. Боже! как я ей обрадовался: та же знакомая, на таком же лоскутке бумажки и то же ваше прежнее так знакомое участие. Сохрани вас небесные силы! бегу обнять вас, но только я не дождусь до половины третьего часу.
Ваш Гоголь.
<Адрес:> Его превосходительству Василию Андреевичу Жуковскому.
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Рим. 28 декабрь <н. ст. 1838.>
Не бессовестно ли тебе, не стыдно ли тебе не писать ко мне? Трудно тебе разве было сделать, одну строчку, только строчку, что я бы знал по крайней мере, что ты жив. Я никак не ожидал от тебя этого. Три письма и ни на одно нет ответа. Но бог с тобою, я прощаю тебе и этот раз. Только покайся, если у тебя есть капля любви, покайся! и сию же минуту за перо, и напиши ко мне два, три слова, не боле, что ты здоров. Я чорт знает чего не передумал об тебе в эти дни. Бог знает, может быть, и это письмо будет так же безуспешно, как и три предыдущие. Может быть, ты уже не в Париже, а где-нибудь или в Брюсселе, или в ином городе Европы. Я бы писал к тебе о многом, но по этому самому поводу не могу писать — не хочется даром терять слов и чувств, не зная, услышит ли кто их. Если ты в Париже, то рекомендую тебе моих добрых приятелей Межаковых, отца и сына. Ты ими очень будешь доволен и, верно, благодарить меня за знакомство. Пожалуйста, облегчи им и помоги сделать скорее первое знакомство с Парижем. Укажи, где и что лучше и как что нужно делать, и проч. и проч. Жду с нетерпением твоего ответа. Слово, полслова! но твоей руки и поскорее. В первый раз так сильно гневный против тебя
Н. Г.
<Адрес:> ? Paris
? Monsieur Alexandre de Danilevsky.
Rue de Marivaux, № 11, au coin du boulevard des Italiens.
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
31 декабря <н. ст. 1838>. Рим
Наконец, слава богу, я получил твое письмо. Ну, ты, по крайней мере, жив. Трогает меня сильно твое положение. Видит бог, с какой готовностью и радостью помог бы тебе, и радость эта была бы мое большое счастие, но, увы!.. что делать? Делюсь по крайней мере тем, что есть; посылаю тебе билет в 100 франков, который у меня долго хранился. Я не трогал его никогда, как будто знал его приятное для меня назначение. На днях я перешлю тебе через Валентини франков, может быть, 200. Ты, по получении этого письма, наведайся к банкиру Ружемонту; от него их получишь. Я, приехавши в Рим, нашел здесь для меня 2000 франков от доброго моего Погодина, который, не знаю, каким образом, пронюхал, что я в нужде, и прислал мне их. Они мне были очень кстати, тем более, что дали мне возможность уплатить долг Валентини, который лежал у меня на душе, и переслать эту безделицу к тебе.
Что тебе сказать о Риме? Он так же прекрасен, обширен, такое же роскошное обилие предметов для жизни духовной и всякой. Но, увы, притупляются мои чувства, не так живы мои… Здесь теперь гибель, толпа страшная иностранцев, и между ними не мало русских. Из моих знакомых здесь Шевырев, Чертков; прочие незначительные, то есть для меня. На днях приехал наследник, а с ним вместе Жуковский. Он всё так же добр, так же любит меня. Свиданье наше было трогательно: он весь полон Пушкиным. Наследник, как известно тебе, имеет добрую душу. Все русские были приглашены к его столу на второй день его приезда.
Ты спрашиваешь о моем здоровье… Плохо, брат, плохо; всё хуже, чем дальше, всё хуже. Таков закон природы. Болезненное мое расположение решительно мешает мне заниматься. Я ничего не делаю и часто не знаю, что делать с временем. Я бы мог проводить теперь время весело, но я отстал от всего, и самим моим знакомым скучно со мной, и мне тоже часто не о чем говорить с ними. В брюхе, кажется, сидит какой-то дьявол, который решительно мешает всему, то рисуя какую-нибудь соблазнительную картину неудобосварительного обеда, то… Ты спрашиваешь, что я такое завтракаю. Вообрази, что ничего. Никакого не имею аппетита по утрам и только тогда, когда обедаю, в 5 часов, пью чай, сделанный у себя дома, совершенно на манер того, какой мы пивали в кафе Anglais, с маслом и прочими атрибутами. Обедаю же я не в Лепре, где не всегда бывает самый отличный материал, но у Фалькона, — знаешь, что у Пантеона? где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими, телятина более сыта, а какая-то crostata с вишнями способна произвесть на три дня слюнотечение у самого отъявленного объедала. Но увы! не с кем делить подобного обеда. Боже мой, если бы я был богат, я бы желал… чего бы я желал? чтоб остальные дни мои я провел с тобою вместе, чтобы приносить в одном храме жертвы, чтобы сразиться иногда в биллиард после чаю, как — помнишь — мы игрывали не так давно… и какое между нами вдруг расстояние. Я играл потом в биллиард здесь, но как-то не клеится, и я бросил. Ни с кем не хочется, как только с тобой. Чувствую, что ты бы наполнил дни мои, которые теперь кажутся пусты. Но зачем отчаиваться? Ведь мы сколько раз почти прощались навсегда, а между тем встречались-таки и благодарили бога. Бог даст еще встретимся и еще проживем вместе.
Филипп, брошенный тобою невзначай в твоем письме, выглядывает оттуда очень приятно. Но adieu великолепнейший кофе в необъятных чашках! К madame Hochard я рекомендовал многим русским. Один из них, Межаков, я думаю, уже вручил тебе мое письмо, исполненное самых сильных укоризн, которых, впрочем, ты стоил, как и сам сознался.
Я получил письмо от маминьки. Она пишет, что в Полтаве дожидалась очень долго, с тем, чтобы дождаться, как будут давать «Ревизора» на каком-то тамошнем театре и что крепостной олух, посланный об этом осведомиться, переврал и перепутал и ничего не добился, и что они, вместо этого, попали на Шекспирова «Гамлета», которого выслушали всего и на другой день, к несказанному удовольствию их, т. е. маминьки и сестры, узнали, что будут играть «Ревизора», и отправились тот же вечер. Воображаю, что «Ревизор» должен быть во всех отношениях игран злодейским образом, потому что даже сама маминька, женщина, как тебе известно, очень снисходительная, говорит, что слугу играли изрядно, а прочие, по способностям, как могли, чем богаты, тем были и рады. По нескольк<им> нечаянно сказанным словам в письме маминьки я мог также заметить, что мои соотечественники, т. е. Полтавской губернии, терпеть меня не могут.
Но прощай. Целую тебя несчетное множество раз. Пожалуйста, не забывай писать почаще. Кланяйся Козлову и скажи, однако ж, что это неблагородно с его стороны: я его просил, садясь в дилижанс, так убедительно, так сильно, и он мне дал слово провесть ту ночь в моей комнате и не оставлять тебя во весь тот вечер, а он… мелкая душонка, отправился к себе, из мужицкого чувства — быть более ? son aise. Как в одной черте может отразиться ничтожность характера и недостаток чувств, сколько-нибудь глубоких!
В. Н. РЕПНИНОЙ
Рим 1839 Генваря 18 <н. ст.>
Всеми святыми клянусь, не знаю, как благодарить вас, княжна, за ваше милое письмо и за то, что вы меня потрудились увидеть во сне. Я с таким любопытством читал ваш сон, что мне казалось, будто бы я сам спал в это время, или лучше сказать — я не могу ясно отличить его от действительности, и мне кажется, что я действительно пил аликанто. Не вы, княжна, начали писать ко мне первые, я бы не простил себе такого неучтивства. Письмо мое из Рима я послал за вами в погоню в Пизу, пятью или шестью днями после вашего отъезда. Но ему, как вижу, досталась несчастная участь — не попасться в ваши руки. Какой-нибудь impiegato на почте, которому, верно, дурно платят, понуждаемый голодом, проглотил его вместо шеколада, да не варит его желудок за это ничего более, кроме фиников! и да будет он за это в 40 лет плешив, как Чекини, музыкальный учитель, то есть В-вой! Сюда дошли слухи, что вы довольны Пизой, что здоровье князя значительно улучшилось, но мне неприятно было слышать, что у вас комната холодна. Хотя у нас, то есть в благословенной небесами Италии, комната не нужна вовсе и, глядя на небо, синее, осиянное солнцем, бежит прочь всякая мысль о холоде, но… Вы любите сидеть в комнате, и мне очень досадно что она холодна. Мне также страшно за вас в рассуждении того, что Пиза теперь, говорят, потоплена и запружена несчетным множеством разных мисс, Джон-пудингов, бульдогов и прочих аглицких джентльменов в разных переплетах и сертуках. Боюсь, чтобы это шипение и визг заржавленных железных побрякушек, которое в простонародии называется аглицким языком, не произвело какого-нибудь неприятного влияния на ваши нервы. Но… бог милостив и можно надеяться, что этого не случится. Сколько у вас в Пизе англичан, столько у нас в Риме русских. Все они, по обыкновению, очень бранят Рим за то, что в нем нет отелей и магазинов, таких как в Париже, и кардиналы не дают балов. Один наш земляк, без сомнения, знакомый вам, Б-ский (тот, который потолще) за игрою в вист спросил: А где находится Ватикан?