Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ганц Кюхельгартен

ModernLib.Net / Поэзия / Гоголь Николай Васильевич / Ганц Кюхельгартен - Чтение (стр. 2)
Автор: Гоголь Николай Васильевич
Жанр: Поэзия

 

 


      Навеял черную печаль?
      Скажи, тебя всем сердцем жаль!» —
 
      «Нет, не мешал мне дождь шумливый,
      И не ревущая волна,
      И не петух, буян крикливый,
      Всю ночь не ведающий сна;
      Не эти сны, не те печали
      Мне грудь младую взволновали.
      Не ими дух мой возмущен,
      Иной мне снился дивный сон.
 
      Мне снилось: в темной я пустыне,
      Вокруг меня туман и глушь.
      И на болотистой равнине
      Нет места, где была бы сушь.
      Тяжелый запах; топко, вязко;
      Что шаг, то бездна подо мной:
      Боюся я ступить ногой;
      И вдруг мне сделалось так тяжко,
      Так тяжко, что нельзя сказать…
      Где ни возьмись Ганц дикий, странный,
      — Бежала кровь, струясь из раны —
      Вдруг начал надо мной рыдать;
      Но, вместо слез, лились потоки
      Какой-то мутныя воды…
      Проснулась я: на грудь, на щеки,
      На кудри русой головы,
      Бежал ручьями дождь досадной;
      И было сердцу не отрадно.
      Меня предчувствие берет…
      И я кудрей не выжимала;
      И я всё утро тосковала;
      Где он? и что с ним? что нейдет?»
 
      Стоит, качает головою,
      Разумная, пред нею мать:
      «Ну, дочка! мне с твоей бедою,
      Не знаю, как уж совладать.
      Пойдем к нему, узнаем сами,
      Да будь святая сила с нами!»
 
      Вот входят в комнату оне;
      Но в ней все пусто. В стороне
      Лежит, в густой пыли, том давний,
      Платон и Шиллер своенравный,
      Петрарка, Тик, Аристофан
      Да позабытый Винкельман;
      Куски изодранной бумаги;
      На полке — свежие цветы;
      Перо, которым, полн отваги,
      Передавал свои мечты.
      Но на столе мелькнуло что-то.
      Записка!.. с трепетом взяла
      Луиза в руки. От кого-то?
      К кому?.. И что ж она прочла?..
      Язык лепечет странно пени…
      И вдруг упала на колени;
      Ее кручина давит, жжет,
      Гробовый холод в ней течет.

КАРТИНА XI

      Ты посмотри, тиран жестокий,
      На грусть убитыя души!
      Как вянет цвет сей одинокий,
      Забытый в пасмурной глуши!
      Вглядись, вглядись в свое творенье!
      Ее ты счастия лишил
      И жизни радость претворил
      В тоску ей, в адское мученье,
      В гнездо разоренных могил.
      О, как она тебя любила!
      С каким восторгом чувств живым
      Простые речи говорила!
      И как внимал речам ты сим!
      Как пламенен и как невинен
      Был этот блеск ее очей!
      Как часто ей, в тоске своей,
      Тот день казался скучен, длинен,
      Когда, раздумью предана,
      Тебя не видела она.
      И ты ль, и ты ль ее оставил?
      Ты ль отвернулся от всего?
      В страну чужую путь направил,
      И для кого? и для чего?
      Но посмотри, тиран жестокий:
      Она всё также, под окном,
      Сидит и ждет в тоске глубокой,
      Не промелькнет ли милый в нем.
      Уж гаснет день; сияет вечер;
      На всё наброшен дивный блеск;
      Прохладный вьется в небе ветер;
      Волны чуть слышен дальний плеск.
      Уже ночь тени настилает,
      Но запад всё еще сияет.
      Свирель чуть льется; а она
      Сидит недвижно у окна.

НОЧНЫЕ ВИДЕНИЯ.

      Темнеет, тухнет вечер красный;
      Спит в упоении земля;
      И вот на наши уж поля
      Выходит важно месяц ясный.
      И всё прозрачно, всё светло;
      Сверкает море, как стекло. —
 
      В небе чудные вот тени
      Развилися и свились,
      И чудесно понеслись
      На небесные ступени.
      Прояснилось: две свечи;
      Двое рыцарей косматых;
      Два зубчатые мечи
      И чеканенные латы;
      Что-то ищут; стали в ряд.
      И зачем-то переходят;
      И дерутся, и блестят;
      И чего-то не находят…
      Всё пропало, слилось с тмой;
      Светит месяц над водой.
      Блистательно всю рощу оглашает
      Царь соловей. Звук тихо разнесен.
      Чуть дышит ночь; земля сквозь сон
      Мечтательно певцу внимает.
      Лес не колышется; всё спит,
      Лишь вдохновенна песнь звучит,
 
      Показался дивной феи
      Слитый в с воздуха дворец,
      И в окне поет певец
      Вдохновенные затеи.
      На серебряном ковре,
      Весь затканный облаками,
      Чудный дух летит в огне;
      Север, юг покрыл крылами.
      Видит: фея спит в плену
      За решеткою коральной;
      Перламутную стену
      Рушит он слезой хрустальной.
      Обнялись… слилися c тмой…
      Светит месяц над водой.
 
      Сквозь пар окрестность чуть сверкает.
      Какую кучу тайных дум
      Наводит моря странный шум!
      Огромный кит спиной мелькает;
      Рыбак закутался и спит;
      А море всё шумит, шумит.
 
      Вот из моря молодые
      Девы чудные плывут;
      Голубые, огневые
      Волны белые гребут.
      Призадумавшись, колышет
      Грудь лилейную вода,
      И красавица чуть дышет…
      И роскошная нога
      Стелет брызги в два ряда…
      Улыбается, хохочет,
      Страстно манит и зовет,
      И задумчиво плывет,
      Будто хочет и не хочет,
      И задумчиво поет
      Про себя, младу сирену,
      Про коварную измену,
      А на тверди голубой,
      Светит месяц над водой.
 
      Вот в стороне глухой кладбище:
      Ограда ветхая кругом,
      Кресты, каменья… скрыто мхом
      Немых покойников жилище.
      Полет да крики только сов
      Тревожат сон пустых гробов.
 
      Подымается протяжно
      В белом саване мертвец,
      Кости пыльные он важно
      Отирает, молодец.
      С чела давнего хлад веет,
      В глазе палевый огонь,
      И под ним великой конь,
      Необъятный, весь белеет
      И всё более растет,
      Скоро небо обоймет;
      И покойники с покою
      Страшной тянутся толпою.
      Земля колется и — бух
      Тени разом в бездну… Уф!
 
      И стало страшно ей; мгновенно
      Она прихлопнула окно.
      Всё в сердце трепетном смятенно,
      И жар, и дрожь попеременно
      По нем текут. В тоске оно.
      Внимание развлечено.
      Когда, рукою беспощадной,
      Судьба надвинет камень хладный
      На сердце бедное, — тогда,
      Скажите, кто рассудку верен?
      Чья против зол душа тверда?
      Кто вечно тот же завсегда?
      В несчастьи кто не суеверен?
      Кто крепкой не бледнел душой
      Перед ничтожною мечтой?
 
      С боязнью, с горестию тайной,
      В постель кидается она;
      Но ждет напрасно в ложе сна.
      В тме прошумит ли что случайно,
      Скребунья-мышь ли пробежит, —
      От вежд коварный сон летит.

КАРТИНА XIII

      Печальны древности Афин.
      Колон, статуй ряд обветшалый
      Среди глухих стоит равнин.
      Печален след веков усталых:
      Изящный памятник разбит,
      Изломлен немощный гранит,
      Одни обломки уцелели.
      Еще доныне величав,
      Чернеет дряхлый архитрав,
      И вьется плющ по капители;
      Упал расщепленный карниз
      В давно-заглохшие окопы.
      Еще блестит сей дивный фриз,
      Сии рельефные метопы;
      Еще доныне здесь грустит
      Коринфский орден многолепный,
      — Рой ящериц по нем скользит —
      На мир с презреньем он глядит;
      Всё тот же он великолепный,
      Времен минувших вдавлен в тму,
      И без вниманья ко всему.
 
      Печальны древности Афин.
      Туманен ряд былых картин.
      Облокотясь на мрамор хладный,
      Напрасно путник алчет жадный
      В душе былое воскресить,
      Напрасно силится развить
      Протекших дел истлевший свиток, —
      Ничтожен труд бессильных пыток;
      Везде читает смутный взор
      И разрушенье, и позор.
      Промеж колон чалма мелькает,
      И мусульманин по стенам,
      По сим обломкам, камням, рвам,
      Коня свирепо напирает,
      Останки с воплем разоряет.
      Невыразимая печаль
      Мгновенно путника объемлет,
      Души он тяжкий ропот внемлет;
      Ему и горестно, и жаль,
      Зачем он путь сюда направил.
      Не для истлевших ли могил
      Кров безмятежный свой оставил,
      Покой свой тихий позабыл?
      Пускай бы в мыслях обитали
      Сии воздушные мечты!
      Пускай бы сердце волновали
      Зерцалом чистой красоты!
      Но и убийственно, и хладно
      Разворожились вы теперь.
      Безжалостно и беспощадно
      Пред ним захлопнули вы дверь,
      Сыны существенности жалкой,
      Дверь в тихий мир мечтаний, жаркой! —
      И грустно, медленной стопой
      Руины путник покидает;
      Клянется их забыть душой;
      И всё невольно помышляет
      О жертвах бренности слепой.

КАРТИНА XVI

      Ушло два года. В мирном Люненсдорфе
      По-прежнему красуется, цветет;
      Всё те ж заботы, и забавы те же
      Волнуют жителей покойные сердца.
      Но не по-прежнему в семье Вильгельма:
      Пастора уж давно на свете нет.
      Окончив путь и тягостный, и трудный,
      Не нашим сном он крепко опочил.
      Все жители останки провожали
      Священные, с слезами на глазах;
      Его дела, поступки поминали:
      Не он ли нам спасением служил?
      Нас наделял своим духовным хлебом,
      В словах добру прекрасно поучая.
      Не он ли был утехою скорбящих;
      Сирот и вдов нетрепетным щитом. —
      В день праздничный, как кротко он, бывало,
      Всходил на кафедру! и с умиленьем
      Нам говорил про мучеников чистых,
      Про тяжкие страдания Христовы,
      А мы ему, растроганны, внимали,
      Дивилися и слезы проливали.
 
      От Висмара когда кто держит путь,
      Встречается налево от дороги
      Ему кладбище: старые кресты
      Склонилися, обшиты мохом,
      И времени изведены резцом.
      Но промеж них белеет резко урна
      На черном камне, и над ней смиренно
      Два явора зеленые шумят,
      Далеко хладной обнимая тенью. —
      Тут бренные покоятся останки Пастора.
      Вызвались на свой же счет
      Сооружить над ним благие поселяне
      Последний знак его существованья
      В сем мире. Надпись с четырех сторон
      Гласит, как жил и сколько мирных лет
      Провел на пастве, и когда оставил
      Свой долгий путь, и богу дух вручил. —
 
      И в час, когда стыдливый развивает
      Румяные восток свои власы;
      Подымется по полю свежий ветер;
      Посыплется алмазами роса;
      В своих кустах малиновка зальется;
      Полсолнца на земле всходя горит; —
      К нему идут младые поселянки,
      С гвоздиками и розами в руках.
      Увешают душистыми цветами,
      Гирландою зеленой обовьют,
      И снова в путь назначенный идут.
      Из них одна, младая, остается
      И, опершись лилейною рукой,
      Над ним сидит в раздумьи долго, долго,
      Как будто бы о непостижном мыслит.
      В задумчивой, скорбящей деве сей
      Кто б не узнал печальныя Луизы?
      Давно в глазах веселье не блестит;
      Не кажется невинная усмешка
      В ее лице; не пробежит по нем,
      Хотя ошибкой, радостное чувство;
      Но как мила она и в грусти томной!
      О, как возвышенен невинный этот взгляд!
      Так светлый серафим тоскует
      О пагубном паденьи человека.
      Мила была счастливая Луиза,
      Но как-то мне в несчастии милее.
      Осьмнадцать лет тогда минуло ей,
      Когда преставился пастор разумный.
      Всей детскою она своей душой
      Богоподобного любила старца;
      И думает в душевной глубине:
      «Нет, не сбылись живые упованья
      Твои. Как, добрый старец, ты желал
      Нас обвенчать перед святым налоем,
      Навеки наш союз соединить.
      Как ты любил мечтательного Ганца! А он…»
 
      Заглянем в хижину Вильгельма.
      Уж осень. Холодно. И дома он
      Вытачивал с искусством хитрым кружки
      Из крепкого с слоями бука,
      Затейливой резьбою украшая;
      У ног его свернувшися лежал
      Любимый друг, товарищ верный, Гектор.
      А вот разумная хозяйка Берта
      С утра уже заботливо хлопочет
      О всем. Толпится также под окном
      Гусей ватага долгошейных; так же
      Неугомонные кудахчут куры;
      Чиликают нахалы воробьи,
      Весь день в навозной куче роясь.
      Видали уж красавца снигиря;
      И осенью давно запахло в поле,
      И пожелтел давно зеленый лист,
      И ласточки давно уж отлетели
      За дальние, роскошные моря.
      Кричит разумная хозяйка Берта:
      «Так долго не годится быть Луизе!
      Темнеет день. Теперь не то, что летом;
      Уж сыро, мокро, и густой туман
      Так холодом всего и пронимает.
      Зачем бродить? беда мне с этой девкой;
      Не выкинет она из мыслей Ганца;
      А бог знает, он жив ли, или нет».
      Не то совсем раздумывает Фанни,
      За пяльцами сидя в своем углу.
      Шестнадцать лет ей, и, полна тоски
      И тайных дум по идеальном друге,
      Рассеянно, невнятно говорит:
      «И я бы так, и я б его любила». —

КАРТИНА XVII

      Унывна осени пора;
      Но день сегоднишний прекрасен:
      На небе волны серебра,
      И солнца лик блестящ и ясен.
      Один дорогой почтовой
      Бредет, с котомкой за спиной,
      Печальный путник из чужбины.
      Уныл, и томен он, и дик,
      Идет согнувшись, как старик;
      В нем Ганца нет и половины.
      Полупотухший бродит взор
      По злачным холмам, желтым нивам,
      По разноцветной цепи гор.
      Как бы в забвении счастливом,
      Его касается мечта;
      Но мысль не тем уж занята. —
      Он в думы крепкие погружен.
      Ему покой теперь бы нужен.
 
      Прошел он дальний, видно, путь;
      Страдает больно, видно, грудь;
      Душа страдает, жалко ноя;
      Ему теперь не до покоя.
 
      О чем же думы крепки те?
      Дивится сам он суете:
      Как был измучен он судьбою;
      И зло смеется над собою,
      Что поверял своей мечтой
      Свет ненавистный, слабоумной;
      Что задивился в блеск пустой
      Своей душою неразумной;
      Что, не колеблясь, смело он
      Сим людям кинулся в объятья;
      И, околдован, охмелен,
      В их злые верил предприятья. —
      Как гробы холодны они;
      Как тварь презреннейшая низки;
      Корысть и почести одни
      Им лишь и дороги, и близки.
      Они позорят дивный дар:
      И попирают вдохновенье,
      И презирают откровенье;
      Их холоден притворный жар,
      И гибельно их пробужденье.
      О, кто б нетрепетно проник
      В их усыпительный язык!
      Как ядовито их дыханье!
      Как ложно сердца трепетанье!
      Как их коварна голова!
      Как пустозвучны их слова!
 
      И много истин он, печальный,
      Теперь изведал и узнал,
      Но сам счастливее ли стал
      Во глубине души опальной?
      Лучистой, дальнею звездой
      Его влекла, тянула слава,
      Но ложен чад ее густой,
      Горька блестящая отрава. —
 
      Склоняется на запад день,
      Вечерняя длиннеет тень.
      И облаков блестящих, белых
      Ярчее алые края;
      На листьях темных, пожелтелых
      Сверкает золота струя.
      И вот завидел странник бедный
      Свои родимые луга.
      И взор мгновенно вспыхнул бледный,
      Блеснула жаркая слеза.
      Рой прежних, тех забав невинных
      И тех проказ, тех дум старинных —
      Всё разом налегло на грудь
      И не дает ему дохнуть.
      И мыслит он: что это значит?..
      И, как ребенок слабый, плачет.

ДУМА.

      Благословен тот дивный миг,
      Когда в поре самопознанья,
      В поре могучих сил своих,
      Тот, небом избранный, постиг
      Цель высшую существованья;
      Когда не грез пустая тень,
      Когда не славы блеск мишурный
      Его тревожат ночь и день,
      Его влекут в мир шумный, бурный;
      Но мысль и крепка, и бодра
      Его одна объемлет, мучит
      Желаньем блага и добра;
      Его трудам великим учит.
      Для них он жизни не щадит.
      Вотще безумно чернь кричит:
      Он тверд средь сих живых обломков.
      И только слышит, как шумит
      Благословение потомков.
 
      Когда ж коварные мечты
      Взволнуют жаждой яркой доли,
      А нет в душе железной воли,
      Нет сил стоять средь суеты, —
      Не лучше ль в тишине укромной
      По полю жизни протекать,
      Семьей довольствоваться скромной
      И шуму света не внимать?

КАРТИНА XVIII

      Выходят звезды плавным хором,
      Обозревают кротким взором
      Опочивающий весь мир;
      Блюдут сон тихий человека,
      Ниспосылают добрым мир;
      А злым яд гибельный упрека.
      Зачем же, звезды, грустным вы
      Не посылаете покоя?
      Для горемычной головы
      Вы — радость, и, на вас покоя
      Свой грустный стосковалый взор,
      Страстей он слышит разговор
      В душе, и вас он призывает,
      И вам он пени поверяет.
      По-прежнему всегда томна.
      Еще Луиза не разделась;
      Не спится ей; в мечтах она
      На ночь осенню загляделась.
      Предмет и тот же, и один…
      И вот восторг к ней в душу входит:
      Песнь стройную она заводит,
      Звучит веселый клавесин.
 
      Внимая шуму листопада,
      Промеж деревьев, где сквозит
      Из стен решетчатых ограда,
      В забвеньи сладостном, у сада,
      Наш Ганц закутавшись стоит.
      И что же с ним, когда он звуки
      Давно-знакомые узнал,
      И голос тот, со дня разлуки
      Что долго, долго не слыхал;
      И песню ту, что в страсти жаркой,
      В любви, в избытке дивных сил,
      Под строй души в напевах яркой,
      Ее, восторженный, сложил?
      Чрез сад она звенит, несется
      И в упоеньи тихом льется:
 
      Тебя зову! тебя зову!
      Твоей улыбкою чаруюсь,
      С тобой не час, не два сижу,
      С тебя очей я не свожу:
      Дивуюся, не надивуюсь.

* * *

      Поешь ли ты — и звон речей
      Твоих, таинственный, невинный,
      Ударит в воздух ли пустынный —
      Звук в небе льется соловьиный,
      Гремит серебряный ручей.

* * *

      Приди ко мне, прижмись ко мне
      В жару чудесного волненья.
      Пылает сердце в тишине;
      Они горят, они в огне,
      Твои покойные движенья.

* * *

      Я без тебя грущу, томлюсь,
      И позабыть тебя нет силы.
      И пробуждаюсь ли, ложусь,
      Всё о тебе молюсь, молюсь,
      Всё о тебе, мой ангел милый.

* * *

      И вот почудилося ей:
      Чудесным заревом очей
      Возле нее блистает кто-то,
      И слышит вздох она кого-то,
      И страх, и дрожь ее берет…
      И оглянулась…
      «Ганц!»…
      О, кто поймет
      Всю эту радость чудной встречи!
      И взоров пламенные речи!
      И этот чувств счастливый гнет!
      О, кто так пламенно опишет
      Сию душевную волну,
      Когда она грудь рвет и пышет,
      Терзает сердца глубину,
      А сам дрожишь, в весельи млеешь,
      Ни дум, ни слов найти не смеешь;
      В восторге, в куче сладких мук,
      Сольешься в стройный, светлый звук!
 
      Опомнясь, Ганц глядит сквозь слезы
      В глаза подруги своея;
      И мыслит: «Полно, это грезы;
      Пусть же не просыпаюсь я.
      Она всё та ж, и так любила
      Меня всей детскою душой!
      Чело печалию накрыла,
      Румянец свежий иссушила,
      Губила век свой молодой;
      А я, безумный, бестолковой,
      Летел искать кручины новой!..»
      И спал страданий тяжкий сон
      С его души; живой, спокойной,
      Переродился снова он.
      На время бурей возмущен,
      Так снова блещет мир наш стройной;
      В огне закаленный булат
      Так снова ярче во сто крат.
 
      Пируют гости, рюмки, чаши
      Кругом обходят и гремят; —
      И старики болтают наши;
      И в танцах юноши кипят.
      Звучит протяжным, шумным громом
      Музыка яркая весь день;
      Ворочает веселье домом;
      Гостеприимно блещет сень.
      И поселянки молодые
      Чету влюбленную дарят:
      Несут фиалки голубые,
      Несут им розы огневые,
      Их убирают и шумят:
      Пусть век цветут их дни младые,
      Как те фиалки полевые;
      Сердца любовью да горят,
      Как эти розы огневые! —
 
      И в упоеньи, в неге чувств
      Заране юноша трепещет, —
      И светлый взор весельем блещет;
      И беспритворно, без искусств,
      Оковы сбросив принужденья,
      Вкушает сердце наслажденья.
      И вас, коварные мечты,
      Боготворить уж он не станет, —
      Земной поклонник красоты.
      Но что ж опять его туманит?
      (Как непонятен человек!)
      Прощаясь с ними он навек, —
      Как бы по старом друге верном,
      Грустит в забвении усердном.
      Так в заключеньи школьник ждет,
      Когда желанный срок придет.
      Лета к концу его ученья —
      Он полон дум и упоенья,
      Мечты воздушные ведет:
      Он независимый, он вольный,
      Собой и миром всем довольный,
      Но, расставаяся с семьей
      Своих товарищей, душой
      Делил с кем шалость, труд, покой, —
      И размышляет он, и стонет,
      И с невыразною тоской
      Слезу невольную уронит.

ЭПИЛОГ

      В уединении, в пустыне,
      В никем незнаемой глуши,
      В моей неведомой святыне,
      Так созидаются отныне
      Мечтанья тихие души.
      Дойдет ли звук подобно шуму,
      Взволнует ли кого-нибудь,
      Живую юноши ли думу,
      Иль девы пламенную грудь?
      Веду с невольным умиленьем
      Я песню тихую мою,
      И с неразгаданным волненьем
      Свою Германию пою.
      Страна высоких помышлений!
      Воздушных призраков страна!
      О, как тобой душа полна!
      Тебя обняв, как некий Гений,
      Великий Гётте бережет,
      И чудным строем песнопений
      Свевает облака забот. —

КОММЕНТАРИИ К «ГАНЦУ КЮХЕЛЬГАРТЕНУ»

I.

      Принадлежность Гоголю идиллии «Ганц Кюхельгартен», не переиздававшейся при жизни писателя, была впервые установлена в печати П. А. Кулишом в анонимной заметке 1852 года «Несколько черт для биографии Н. В. Гоголя». Опираясь на свидетельства Н. Я. Прокоповича, друга и соученика Гоголя по нежинской Гимназии высших наук, Кулиш сообщал, что «никто из его <Гоголя> покровителей не знал о стихотворном сочинении, которым он начал свое печатное поприще», и что «до сих пор оно было известно только одному человеку, если не считать неграмотного Гоголева слуги, малороссиянина Якима — это „Ганц Кюхельгартен, идиллия в картинах“, написанная, как сказано на заглавном листе, в 1827 г. Гоголь издал ее вскоре по приезде в столицу под псевдонимом В. Алова и роздал экземпляры книгопродавцам на комиссию» («Отечественные Записки» 1852, № 4, отд. VIII, стр. 199). По этому указанию Н. П. Трушковский поместил «Ганца Кюхельгартена» в т. VI «Сочинений Н. В. Гоголя» (М., 1856, стр. 309–369), но документальное подтверждение сообщение П. А. Кулиша получило только значительно позднее, когда в 1909 г. в «Русском Архиве» (№ 4, стр. 635) было опубликовано недатированное письмо Гоголя к цензору К. С. Сербиновичу с просьбой об ускорении выдачи разрешения на издание «Ганца Кюхельгартена».
 
      Авторская датировка идиллии вызывала сомнения уже у друзей писателя и его первого биографа. П. А. Кулиш, повторив в статье «Выправка некоторых биографических известий о Гоголе» указание на 1827 г., как дату создания «Ганца Кюхельгартена», сопроводил в «Опыте биографии Н. В. Гоголя» и «Записках о жизни Н. В. Гоголя» свои сообщения осторожным примечанием, излагавшим колебания Н. Я. Прокоповича. Последний склонялся к мысли, что «Ганц Кюхельгартен» написан в 1829 г. и помечен (на титульном листе) ложной датой: «Если бы Гоголь написал свою поэму в Гимназии… то хоть отрывок из нее был бы известен кому-нибудь из тогдашней его публики. Нет, эта поэма была написана именно в то время, когда он проживал без дела в Петербурге».
 
      Мысль о том, что Гоголь, располагая читателей и критику к снисхождению, прибег к мистифицированной дате, вполне допустима, тем более, что явной мистификацией было предисловие к книжке, написанное от имени неведомых издателей (идиллия была издана самим Гоголем). Однако, Н. С. Тихонравов и В. И. Шенрок настаивали на авторской датировке. Сомнения Прокоповича отводились ими ссылкой на чрезвычайную скрытность Гоголя, особенно в последние годы пребывания в Гимназии, а возможность отнесения идиллии к 1827 г. аргументировалась совпадениями мыслей и настроений Ганца с собственными высказываниями Гоголя в письмах этого периода (Соч., 10 изд., V, стр. 544; Шенрок, «Материалы», I, стр. 159–161). И. В. Шаровольский, уделивший в специальной статье о «Ганце Кюхельгартене» много внимания вопросу датировки, соглашался с Прокоповичем в утверждении, что Гоголь в гимназические годы не мог бы скрыть идиллии от товарищей. Трактуя, подобно Тихонравову и Шенроку, образ Ганца в биографическом плане, Шаровольский приводит параллели к тексту идиллии из позднейших писем Гоголя, в частности начала 1829 г. В конечном выводе исследователь заключал, что картины I–XVI были написаны во второй половине 1828 г., когда Гоголь, по окончании Гимназии, жил в Васильевке, а картины XVII–XVIII, в которых автор «заставляет своего героя отказаться от идеальных стремлений», уже в Петербурге, под влиянием его собственных житейских неудач. К еще более схематичным выводам пришел, основываясь на столь же шатких психологических соображениях, Стендер-Петерсен. Этот исследователь различает в «Ганце Кюхельгартене» собственно идиллические и романтические части. Создание первых (картины I, VI, VII и конец XVIII) он относит к концу лета 1827 г., когда автором якобы всецело владели идиллические настроения, а окончание работы — к лету 1828 г., — к этому времени Стендер-Петерсен относит знакомство и увлечение Гоголя немецкими романтиками. Построение Стендер-Петерсена подверглось разрушительной и вполне основательной критике В. Адамса.
 
      Опыт всех этих изучений обнаружил недостаточность биографического анализа для выяснения вопроса о времени создания «Ганца Кюхельгартена». Сопоставления с эпистолярными материалами убеждают, что датировка идиллии 1827 годом вполне допустима, хотя, базируясь на них, ее можно с равным основанием отнести и к 1828 и к началу 1829 года. Следовательно, возможность авторской мистификации в дате ими отнюдь не исключается.
 
      Не внесло ясности в вопрос о датировке и обследование источников идиллии. Уже Кулиш (в «Опыте биографии Н. В. Гоголя») отметил, что образчиком для «Ганца Кюхельгартена» послужила идиллия Фосса «Луиза» (1783–1784), которую Гоголь мог читать в переводе П. Теряева: «Луиза, сельское стихотворение в 3 идиллиях. Соч. Ивана Фосса». СПб., 1820. В позднейшей литературе, продолжившей наблюдения Кулиша, было установлено, чем именно воспользовался молодой автор в идиллии Фосса (образ старого пастора, сентиментальная обрисовка сельского бюргерского быта). Однако, в «Ганце Кюхельгартене» гораздо сильнее проступают элементы романтической поэмы, чем сентиментальной идиллии, и подражание Фоссу сочетается в ней с несомненным воздействием Байрона, Шатобриана и Жуковского («Теон и Эсхин», баллады). Наконец, с особенной силой проявилось в «Ганце Кюхельгартене» пушкинское влияние, влияние всей поэтической системы Пушкина в целом. Что касается до отдельных сопоставлений, то они ведут преимущественно к «Евгению Онегину», к главе 5 и 6 романа. Сопоставлялись сон Луизы (в картине X) со сном Татьяны, описание могилы пастора (в картине XVI) с описанием могилы Ленского. Указывалось на большую близость эпилога поэмы к «Посвящению» к «Полтаве». Пятая глава «Евгения Онегина» появилась в печати 1 февраля 1828 г., шестая — в марте 1828, «Полтава» — в марте 1829. Однако и эти сопоставления, если признать их основательность, не решают вопроса о датировке «Ганца Кюхельгартена». Единственное заключение, которое из них можно сделать, сводится к тому, что Гоголь перед сдачей идиллии в печать пересматривал и дорабатывал ее текст.
 
      Книжка «Ганц Кюхельгартен», помеченная цензурным разрешением от 7 мая 1829 г., вышла в свет в июне того же года (см. в «Московских Ведомостях» от 27 июня объявление о продаже у Ширяева книжки В. Алова, «полученной на сих днях из Петербурга»). В обращении она оставалась до конца июля. Под влиянием отрицательных отзывов Н. Полевого в «Московском Телеграфе» и анонимной рецензии в № 87 «Северной Пчелы» от 20 июля, Гоголь, по свидетельству Кулиша, «тотчас же в сопровождении верного своего слуги Якима отправился по книжным магазинам, собрал экземпляры, нашел в гостинице нумер и сжег все до одного» («Отечественные Записки» 1852, № 4, отд. VIII, стр. 199). Сожжение произошло, очевидно, как предположил Н. С. Тихонравов, после 20 июля, то есть после второго печатного отзыва: «Оно совпадает по времени с внезапным решением Гоголя ехать за границу, — решением, о котором он уведомлял свою мать 24 июля» (Соч., 10 изд., V, стр. 542).
 
      Сохранившиеся от истребления немногочисленные экземпляры отдельного издания «Ганца Кюхельгартена» представляют собою величайшую библиографическую редкость. В настоящем издании идиллия воспроизводится по экземпляру, хранящемуся в Государственной Публичной Библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, в Ленинграде, под шифром 840/71.

  • Страницы:
    1, 2, 3