Право, в настоящее время за ними нельзя признать даже новизны или оригинальности. Граф этот очень похож на Альбана в повести "Магнетизер", которую вы знаете и в которой сюжет основан совершенно на той же мысли, как и в рассказе Оттмара. Потому я искренно попросил бы, как Оттмара, так и тебя, Киприан, не выбирать более для своих повестей подобных сюжетов. Оттмар, я знаю, может быть, это и исполнит, но ты, Киприан, - едва ли, потому я полагаю, что тебе должны мы будем позволять возвращаться иногда к этому предмету, хотя под непременным условием, чтобы он был обработан по-серапионовски, то есть возник действительно из глубины твоей собственной фантазии. Повесть "Магнетизер" очень похожа на рапсодическое произведение, а "Зловещий гость" рапсодичен уже совершенно.
- Я должен вступиться за Оттмара и здесь, - прервал Киприан. - Знаете ли вы, что совсем недавно в этой самой местности случилось происшествие, очень похожее своим содержанием на "Зловещего гостя". В тихом, мирном семейном кружке, где также любили рассказывать повести о привидениях, внезапно явился незнакомец, показавшийся всем в высшей степени антипатичным, несмотря на то, что был, казалось, самым обыкновенным человеком во всех отношениях. Незнакомец этот не только смутил своим приходом удовольствие вечера, среди которого явился, но впоследствии разрушил даже покой и счастье всей семьи. Случай этот я рассказал Оттмару, причем описание внезапного появления незнакомца и того страха, который охватил, как предчувствие чего-то ужасного, всю семью, подействовало на него так сильно, что из этого основного зерна выросла у него вся повесть.
- А так как, - перебил, смеясь, Оттмар, - единичный эпизод или сцена далеко еще не целая повесть, которая, по моему мнению, должна всегда выйти из головы автора готовой, как Минерва, со всеми мельчайшими подробностями, то очень может быть, именно поэтому и целое вышло у меня не совсем удачно, несмотря на то, что отдельные черты выхвачены прямо из жизни и, вполне возможно, даже недурно обработаны с фантастической стороны.
- Да, - согласился Лотар, - в этом ты прав! Единичный, хотя и поразительный эпизод никак нельзя назвать целой повестью, точно также, как счастливо придуманное драматическое положение далеко еще не театральная пьеса. Невольно вспоминаю я подлинное признание, как писал свои произведения один писатель, теперь уже умерший и при том такой ужасной смертью, что это должно бы обезоружить его врагов и покончить с воспоминаниями о его недостатках. Раз в обществе, где присутствовал и я, признавался он без утайки, что, встретив где-нибудь хорошее драматическое положение, он хватался за него как за основной мотив и затем лепил на него все, что приходило в голову! Это подлинные его слова! Признание это сразу объяснило мне всю суть и характер его произведений, особливо последних. В каждой из них непременно является хоть один очень хороший и подчас даже гениальный эпизод, кругом которого сгруппировано множество обыденнейших, искусственно сплетенных, как паутина, подробностей. И несмотря на это, привычная рука автора умела так ловко их сплести, что, не зная в чем дело, никогда нельзя было этого заметить.
- Никогда? - перебил Теодор. - А я думаю, что каждый раз, когда автор, любитель подобных жалких, заурядных подробностей, пробовал переходить к чему-нибудь истинно поэтическому и высокому. Несчастнейший подобный пример представляет известная романтическая пьеса "Деодата" - настоящий литературный подкидыш, над текстом которого не стоило бы талантливому композитору тратить свои силы для сочинения музыки. Не может быть более наивного собственного сознания в недостатке внутренней поэзии и презрения к драматической правде, как это выражено в предисловии к "Деодате", где автор отрицает оперу на том основании, что, по его мнению, не натурально, если люди поют на сцене, и затем прибавляет, что старался введенному им в свое произведение пению, придать натуральный характер.
- Оставим в покое мертвых! - возразил Киприан.
- Да, - подтвердил Лотар, - и тем более, что, как мне кажется, пробила полночь, час, которым покойник, пожалуй, вздумает воспользоваться, чтобы внезапно явиться здесь и всех нас поколотить, как это ему случалось делать при жизни со своими рецензентами.
Через несколько минут карета, которую Лотар нанял для больного Теодора, увезла всех четырех друзей.
Шестое отделение
Сильвестр, которого ничто в мире не могло заставить покинуть деревню летом, внезапно приехал в город, побуждаемый к тому неодолимым влечением. Дело в том, что в городском театре было объявлено первое представление небольшой пьесы его сочинения, а известно, что нет автора, который бы согласился пропустить такой случай, несмотря ни на страх, ни на неприятности, с которыми приходится при этом сталкиваться.
Винцент сделался также видимым, и таким образом Серапионов клуб восстановился, по крайней мере, временно в полном составе. Братья решили собираться в том же саду, где провели последний вечер.
Сильвестр стал решительно неузнаваем: он был весел, разговорчив намного более обыкновенного и вообще держал себя как человек, на которого внезапно свалилось небывалое счастье.
- Не умно ли мы поступили, - сказал Лотар, - отложив свои собрания до того времени, пока наш дорогой друг дождался постановки своей пьесы? Собравшись раньше, мы бы только его расстроили, нашли подавленным заботами и безучастным ко всему. На наших вечерах возился бы он постоянно со своим произведением, как с обузой, тогда как теперь, когда куколка раскрылась и из нее выпорхнула прекрасная бабочка, не напрасно рассчитывавшая на общую благосклонность, наш друг стал весел и говорлив. Высказанное публикой к нему сочувствие заставило его гордо поднять голову, и мы не оскорбимся нимало, если он даже будет сегодня смотреть на нас немножко свысока, потому что вряд ли кто из нас сумеет, как он, наэлектризовать сразу восемьсот человек зрителей. Но воздадим каждому свое! Пьеса его хороша бесспорно, но Сильвестр должен сознаться, что превосходное ее исполнение немало окрылило успех. Без сомнения, Сильвестр очень доволен игрою актеров.
- Конечно! - отвечал Сильвестр. - Хотя и очень редко можно сказать, чтобы драматический писатель остался доволен исполнением собственного произведения. Не олицетворяет ли он в самом деле каждое, созданное и взлелеянное им лицо со всеми особенностями его характера? А потому, можно ли допустить, чтобы кто-нибудь другой проникся до такой степени чужими мыслями, чтобы олицетворить их в полной жизненной правде? А между тем упрямый автор требует этого непременно, и чем живее представляется ему самому созданная им личность, тем недовольнее будет он малейшими отклонениями, какие допустит в изображении ее актер в сравнении с мыслью автора. Потому совершенно понятным становится небеспристрастие автора, часто портящее ему наслаждение от собственного произведения, возможное только в том случае, если он сумеет совершенно отрешиться от созданных им образов и взглянуть на них с чисто объективной точки зрения.
- Но, однако, - прервал Оттмар, - я думаю, что каково бы ни было неудовольствие автора при виде, как актеры искажают его произведение, изображая иногда совершенно не похожие на выведенные им лица, все-таки он достаточно вознагражден одобрением публики, к которому не может остаться равнодушным ни один художник.
- О, без сомнения! - отвечал Сильвестр. - И так как одобрение это прежде всего относится к актеру, то и автор, сидя где-нибудь со страхом и трепетом в темном уголке зала, может утешиться мыслью, что исполнение его произведения лицом, стоящим на подмостках, должно быть не так дурно, как показалось ему. Бывают и такие случаи, которые не станет отрицать ни один искренний поэт, что порой гениальный актер, проникнувшись мыслью автора, присоздает к выведенным им чертам новые, не пришедшие до того в голову самому автору, верность которых, однако, он должен признать сам. Поэт, смотря в этом случае на игру актера, видит собственные черты и мысли, облеченные во внешние, хотя и новые, но все-таки соответствующие основной его идее формы и, присматриваясь к ним ближе, сознает, что иначе они и не могли быть и выражены. Радостное чувство, ощущаемое при этом автором, похоже на то, как если бы кто-нибудь нашел в своей собственной комнате сокровище, о существовании которого прежде и не подозревал.
- В этих словах, - перебил его Оттмар, - узнаю я нашего дорогого, честного Сильвестра, совершенно чуждого того мелочного самолюбия, которое нередко душит многие истинные таланты. Я слышал раз сам, как один драматический писатель уверял, что нет актера, который мог бы усвоить настолько дух и характер его произведений, чтобы изобразить их совершенно верно на сцене. Какая разница с нашим великим Шиллером! Вот кто искренно ощущал ту радость, о которой говорил Сильвестр, когда присутствуя при первом представлении своего "Валленштейна", уверял, что в первый раз видит сам своего героя вполне живым, облеченным плотью и кровью! Надо, впрочем, прибавить, что Валленштейна играл тогда незабвенный Флекк.
- Я сам держусь того же мнения, - прервал Лотар, - и приведенный Оттмаром пример лучшее тому доказательство, что никогда истинный поэт с верным взглядом на искусство, дошедший до сознания мирового его значения, не унизится до суетного самообожания, сотворив себе кумира из своего собственного "я". Замечательные таланты часто принимаются современниками за гениев, но время лучше всего уничтожает подобные заблуждения, оставляя нетронутым гения в полном блеске его красоты и повергая в забвение талант. Но, возвращаясь к Сильвестру и его пьесе, должен я вам высказать мое мнение, что, признаюсь, никак не понимаю, каким образом можно вообще дойти до героической решимости выставить на всеобщее обозрение на театральных подмостках произведение своей фантазии, зачатое и созданное в счастливейшие минуты вдохновения!
Друзья невольно рассмеялись, думая, что Лотар, по обыкновению, хочет пооригинальничать своим мнением.
Лотар, заметив это, продолжал:
- Неужели вы в самом деле считаете меня человеком, который хочет во что бы то ни стало думать иначе, чем другие? Впрочем, если так, то и пусть будет так! Я, во всяком случае, повторяю, что если писатель с душой и сердцем, как, например, наш Сильвестр, решается отдать свое произведение на сцену, то мне кажется, что он поступает подобно человеку, решившемуся прыгнуть с третьего этажа в надежде, что вдруг да не ушибется. Мнение это я вам докажу. Во-первых, с вашего позволения признаюсь вам, что когда я уверял, будто не видел пьесы Сильвестра, а судил о ней по одним слухам, то я солгал умышленно. Напротив, я сидел в театре, в скромном, темном уголке, волнуясь и страшась не меньше, чем сам автор пьесы, а может быть даже и больше, потому что, признаюсь вам откровенно, вряд ли сам Сильвестр мог быть в более напряженном состоянии и чувствовать страх и трепет так, как чувствовал за него их я. Каждое слово, каждое движение актеров, казавшееся мне неправильным, захватывало мне дух, и невольно мучила меня мысль, неужели может это понравиться? Неужели это может подействовать на сердце зрителя? И не автор ли останется виноватым в их глазах?
- Ну, ты уже немного преувеличиваешь, - возразил Сильвестр. - Начало представления, скажу откровенно, разочаровало и меня, но заметив потом, что публике начала интересоваться и что дело пошло на лад, впечатление это уступило, напротив, место очень приятному чувству, в котором, не хочу скрывать, авторское наслаждение собственным созданием играло не последнюю роль.
- Ах вы, театральные писаки! - воскликнул Винцент. - Самолюбивее вас нет народа на свете! Для вас одобрение толпы слаще меда, и вы любите выпить его, облизываясь, по капельке. Но я поддерживаю мнение, что все ваши страхи и терзания не более как простое самолюбие, а погоня за одобрением публики игорная ставка, за которой стоит ваше собственное "я". Одобрение - ваш выигрыш, а неуспех - погибель, притом не просто один молчаливый неуспех, но еще более тот неуспех, который дорастает до размеров открытого и громкого выражения, переходящего в насмешку, что, с французской точки зрения, составляет величайший и окончательный приговор, какому может только подвергнуться автор. Французы - как всем известно - готовы лучше прослыть мошенниками, чем быть осмеянными. Но, впрочем, надо действительно согласиться, что осмеянное произведение следует считать убитым навсегда. Даже если произойдет такой случай, что оно обратит на себя внимание публики впоследствии, то все-таки этот успех будет более чем сомнительным. И многие авторы, испытавшие это, ударялись потом в сочинение таких произведений, которые хоть и были скомпонованы на манер сценических, но, по клятвенным заверениям их авторов, отнюдь не назначались ими для сцены.
- Я, - сказал Теодор, - совершенно согласен с Лотаром и Винцентом, что большую смелость выказывает драматический писатель, а еще более композитор, отдавая свое произведение на сцену. Этим вверяет он свое сокровище непостоянству волн и ветров. Вспомните, от каких иногда ничтожных случайностей зависит успех или неуспех произведения! Как иногда прекрасно задуманный и рассчитанный эффект пропадает по неловкости певца или даже простого музыканта! Как часто...
- Слушайте! Слушайте! - закричал Винцент. - Вы видите, что я употребляю выражение благородных лордов в парламенте, когда какой-нибудь из них начинает нести вздор. Итак, Теодор никак не может забыть представления своей оперы, бывшее года два тому назад. После дюжины неудачных репетиций, из которых даже на последней капельмейстер не только не твердо знал партитуру, но даже не усвоил себе порядочно характера всего произведения, он перестал беспокоиться, по его словам, о судьбе своей оперы, висевшей над ним, словно мрачная туча, окончательно. "Ну неуспех, так неуспех! - повторял он беспрерывно. - Я не отвечаю ни за что и отлагаю все авторские страхи в сторону!" Много еще говорил он все в том же роде. Однако в день представления заметил я, что почтенный друг мой собирался в театр бледный как смерть, причем все как-то судорожно смеялся Бог знает о чем и, однако, решился утверждать, будто он даже и забыл, что сегодня давалось его произведение. Надевая сюртук, продел он правую руку в левый рукав, так что я вынужден был ему помочь; затем побежал по улице в театр точно угорелый и, услышав, подходя к дверям ложи, первый аккорд увертюры, чуть не упал без чувств на руки испуганному капельдинеру!
- Довольно! Довольно! - поспешил остановить его Теодор. - Что касается моей оперы и ее исполнения, то мне будет много что вам порассказать, если вы когда-нибудь захотите опять поговорить о музыке, но сегодня прошу об этом больше ни слова.
- Мы, правда, слишком много болтали о подобных вещах, - сказал Лотар, но в заключение я все-таки припомню анекдот о Вольтере, случившийся во время первого представления одной из его трагедий, если не ошибаюсь, "Заиры". Он до того страшился за успех своей пьесы, что не решился даже явиться в театр. По всей дороге от его дома до театра были расставлены вестовые, передававшие ему, как по телеграфу, известия о ходе пьесы, так что он, сидя в халате в своей комнате, мог переносить все мучения и восторги автора.
- Какой прекрасный сюжет для сцены! - сказал Сильвестр. - И какая трудная была бы задача актеру, играющему характерные роли, представить подобное положение. Воображаю Вольтера на кресле! Является вестник: "Публика недовольна!" - "О! - восклицает Вольтер. - Кто в состоянии угодить тебе, легкомысленный народ!" - "Публика аплодирует в полном восторге!" - "Так, так! Умные французы! Вы умеете ценить вашего Вольтера! Вы его..." - "Публика свистит и шикает!" - "Злодеи! Изменники! И это мне! Мне!"...
- Ну хватит, довольно! - воскликнул Оттмар. - Сильвестр, в восторге от успеха своей пьесы, вздумал разыграть перед нами целое представление в лицах вместо того, чтобы, как достойный Серапионов брат, прочесть написанный им и принесенный сегодня с собой рассказ с очень интересным сюжетом, о котором он сообщил мне недавно.
- Мы только что говорили о Вольтере, - сказал Сильвестр, - прошу вас теперь вспомнить его эпоху, время Людовика XIV, откуда заимствовал я содержание рассказа, представляемого теперь вашему благосклонному вниманию.
Сильвестр прочел:
ДЕВИЦА СКЮДЕРИ
Рассказ из времен Людовика XIV
На улице Сент-Оноре стоял небольшой домик, подаренный благосклонностью Людовика XIV и госпожи де Ментенон известной писательнице Мадлен де Скюдери.
Однажды поздней ночью, осенью 1680 года, послышался внезапно сильный стук в дверь упомянутого домика, громко отозвавшийся по всему помещению. Батист, исполнявший в скромном хозяйстве Скюдери должность повара, лакея и привратника, отлучился в этот день, с позволения своей госпожи, в деревню, на свадьбу сестры, так что из всей домашней прислуги в доме оставалась только горничная хозяйки Мартиньер. Услыхав этот необычный стук и вспомнив, что Батиста не было дома, а значит, что они с госпожой в доме одни, без всякой защиты, Мартиньер сильно испугалась; ей пришли на ум все случаи грабежей и убийств, беспрестанно происходивших в то время в Париже. Мысль, что там, внизу, была толпа убийц, привлеченных уединенным положением дома и решившихся во что бы то ни стало ограбить его обитателей, овладела ею до того, что она, не смея пошевелиться, сидела дрожа в своей комнате, внутренне проклиная Батиста вместе со свадьбой его сестры. Между тем удары становились все сильнее и сильнее, и вскоре к ним присоединился громкий, умоляющий голос: "Отворите! Отворите ради Бога!" Мартиньер, как ни была испугана, зажгла, однако, свечу и решилась выйти в сени. Там поразивший ее голос уже совершенно ясно говорил: "Отворите ради Христа, отворите!" - "Неужели так говорят разбойники? - невольно мелькнуло в голове Мартиньер. - Уж не просит ли, наоборот, кто-нибудь защиты от них, наслышавшись о добром сердце моей госпожи? Но только надо быть осторожными!" Говоря так, отворила она окошко и громко спросила, нарочно стараясь говорить низким голосом, чтобы придать ему сходства с мужским, кто это стучит там так, что перебудил весь дом? При слабом мерцании лунного света, прорвавшего как раз в эту минуту облака, увидела она высокую, закутанную в светло-серый плащ фигуру, с широкой, надвинутой на глаза шляпой и, испугавшись вдвойне при этом виде, закричала еще громче, призывая несуществующую прислугу:
- Клод! Пьер! Батист! Ступайте вниз и посмотрите, что за мошенник ломится к нам в дом!
Но незнакомец, услышав это, поднял голову и сказал самым ласковым, умоляющим тоном:
- Ах! Милая госпожа Мартиньер, как ни стараетесь вы говорить чужим голосом, но я узнал вас тотчас, и я также знаю, что Батист уехал в деревню и что кроме вас и вашей госпожи в доме никого нет. Отворите, прошу, мне без всякого страха дверь. Мне надо, во что бы то ни стало, сию же минуту поговорить с вашей хозяйкой.
- Да вы, кажется, сошли с ума, - ответила Мартиньер, - вообразив, что госпожа моя станет говорить с вами среди ночи. Она давно спит, и я ни за что на свете не пойду тревожить ее первый, сладкий сон, который так необходим в ее годы для подкрепления сил.
- Полноте, - перебил незнакомец, - я знаю хорошо, что госпожа ваша только что отложила в сторону свой роман "Клелия", над которым работает так усердно, и теперь сочиняет стихи для прочтения их завтра у маркизы де Ментенон. Умоляю вас, будьте милосердны, отворите мне дверь! Знайте, что дело идет о спасении от гибели несчастного, чья жизнь, честь и свобода зависят от одной минуты разговора с вашей госпожой! Подумайте, как рассердится на вас она сама, узнав, что вы, жестокосердно меня прогнав, тем самым погубили горемыку, пришедшего умолять ее о помощи!
- Ну что за просьбы в такой поздний час! - возразила, все более и более теряясь от изумления, Мартиньер. - Приходите завтра утром.
- Разве судьба останавливает свои быстрые как молния удары? - перебил ее незнакомец. - Разве она подсчитывает часы и минуты? Пропустить минуту значит сделать спасение невозможным. Отворите же мне дверь! Не бойтесь бедняка, покинутого всем светом, преследуемого немилосердной судьбой и пришедшего умолять вашу госпожу о спасении его от надвигающейся гибели!
Мартиньер расслышала, что незнакомец, произнеся эти слова, горько зарыдал, и при этом голос его показался ей кротким и тихим, как голос ребенка. Она почувствовала жалость и, не думая больше, быстро повернула ключ в замке.
Едва дверь отворилась, незнакомец в плаще, ворвавшись в комнату, закричал диким голосом невольно отшатнувшейся Мартиньер:
- Веди меня к своей госпоже!
Мартиньер в испуге, осветив его поднятой вверх свечой, увидела бледное, искаженное лицо еще совершенно молодого человека. Но каков же был ее ужас, когда из-под распахнувшегося плаща незнакомца вдруг увидела она блестящий стилет, за рукоятку которого схватился он, угрожающе сверкнув глазами. Бедная женщина чуть не лишилась чувств от страха, а молодой человек крикнул ей еще пронзительнее:
- Говорю тебе, веди меня к твоей госпоже!
Мысль об опасности, угрожавшей ее любимой госпоже, которую давно привыкла она почитать за добрую, нежную мать, мелькнула в душе верной горничной и воспламенила в ней храбрость, на какую она в другой раз сама бы не сочла себя способной. Быстрым движением захлопнула она отворенную дверь во внутренние комнаты и, встав перед ней, отвечала решительно:
- Не очень-то вяжется твое теперешнее поведение с жалобным видом, которым ты-таки сумел меня смягчить, стоя на улице. Но, во всяком случае, госпожи моей ты не увидишь. Если у тебя точно нет ничего дурного на уме и если ты не боишься дневного света, то приходи завтра поутру и объясни, что тебе нужно, а теперь изволь убираться вон!
Незнакомец, выслушав это, тяжело вздохнул и, сверкнув своим страшным взглядом на Мартиньер, снова схватился за стилет. Она же, безмолвно поручив свою душу Богу, смело смотрела ему в глаза, загородив собою дверь, через которую должен был пройти этот человек, чтобы попасть к ее госпоже!
- Еще раз повторяю тебе: веди меня! - крикнул он.
- Можешь делать что тебе угодно, - отвечала Мартиньер, - я не тронусь с места! Убей меня, если хочешь, но тогда не избежать тебе самому смерти на Гревской площади, вместе с подобными тебе злодеями!
- О-о! Ты в самом деле права! - перебил незнакомец. - Вооруженный таким образом, я действительно похож на разбойника, но только товарищи мои еще не осуждены! Нет, нет... не осуждены!
И с этими словами выхватил он стилет из ножен, бросая яростные взгляды на смертельно испуганную женщину.
- Милосердный Боже! - прошептала она, готовясь к смерти, но тут вдруг стук копыт и звон оружия послышались за окном.
- Стража! Это стража! - воскликнула Мартиньер. - Помогите! Помогите!
- Ты хочешь меня погубить, злая женщина! - прошептал незнакомец. - Так будь же что будет!.. На!.. Возьми! Отдай это твоей госпоже сегодня же или, если хочешь, завтра! - и с этими словами он, вырвав из рук Мартиньер свечу и быстро ее задув, сунул ей в руки маленький ящичек.
- Отдай это своей госпоже, если только тебе дорого спасение твоей души! - крикнул он еще раз и затем быстро выбежал на улицу.
Мартиньер, упавшая от страха на пол, с трудом поднялась и, ощупью добравшись в темноте до своей комнаты, в бессилии опустилась в кресло. Звук поворачиваемого ключа, который она оставила во входной двери, долетел до ее слуха. Затем дверь заперли, и вслед затем тихие шаги раздались у дверей ее комнаты. Лишившись последних сил, сидела она неподвижно и приготовилась ко всему, но, к счастью, новый посетитель, вошедший с ночником в дверь, был не кто иной, как честный, преданный Батист. Он был бледный как смерть и в страшном смятении.
- Ради всех святых, - заговорил он прерывающимся голосом, - скажите, что у вас случилось? Не знаю почему, но какой-то страх не отпускал меня на свадьбе весь вечер. Я ушел раньше и поспешил домой, думая, что Мартиньер спит чутко и уж, наверно, впустит меня, услыхав, что я тихо стучу в дверь. Вдруг навстречу мне попадается дозор, пеший и конный, вооруженный с ног до головы, и окружает меня со всех сторон. К счастью, дозором командовал мой знакомый лейтенант Дегре. Сунув мне под нос фонарь, он меня тотчас узнал и крикнул: "Да это Батист! Что ты шатаешься по ночам вместо того, чтобы стеречь дом? Здесь неспокойно, и мы надеемся сегодня на славную добычу". Можете себе представить, до чего испугали меня эти слова! Без памяти вбежал я по лестнице, как вдруг навстречу мне вырвался из дверей какой-то человек со сверкавшим стилетом в руке и со всех ног пустился бежать по улице. Смотрю - дом отворен! Ключ торчит в замке! Скажите, ради Бога, что все это значит?
Мартиньер, оправясь немного от испуга, рассказала ему обо всем случившемся. Затем они прошли в сени и нашли там потушенную, брошенную незнакомцем свечу.
- Нет никакого сомнения, - заговорил Батист, - что госпожу нашу хотели ограбить, а то и убить. Негодяй этот знал, что вы в доме одни и что госпожа наша сидит еще за работой. Это, наверняка, один из тех мошенников, которые умеют проникнуть в любой дом и хитро выведывают все, что нужно для их дьявольских дел. А маленький ящичек, я полагаю, следует нам, не отворяя, бросить в Сену, где поглубже. Кто знает, не скрыто ли там что-нибудь, что может злодейски отправить на тот свет нашу добрую госпожу. Очень может быть, что, открыв ящичек, она упадет замертво, как старый маркиз де Турне. Вы же знаете, что с ним случилось, когда он открыл поданное ему каким-то неизвестным письмо?
Посовещавшись, верные слуги решили, однако, все рассказать на следующее же утро своей госпоже, причем вручить ей и таинственный ящичек с тем, чтобы открыть его с величайшими предосторожностями. Оба, припоминая все подробности появления подозрительного незнакомца, пришли к убеждению, что тут кроется какая-то тайна, о которой они не вправе были умолчать и разгадку которой должны были предоставить своей госпоже.
Опасения Батиста имели серьезные основания. Как раз в это время Париж стал местом совершения гнусных преступлений благодаря недавно открытому адскому способу, с помощью которого их можно было осуществлять.
Некто Глазер, немец-аптекарь и вместе с тем лучший из современных химиков, занимался, как все люди его ремесла, алхимическими опытами, стараясь отыскать философский камень. В опытах ему помогал один итальянец, по имени Экзили, которому, впрочем, старания добиться возможности делать золото служили только предлогом для совершенно иных целей. Он изучал лишь способы варить, смешивать, перегонять ядовитые вещества, с помощью которых надеялся достичь благосостояния; наконец ему удалось приготовить яд, что не имеет ни запаха, ни вкуса, убивает сразу или постепенно и не оставляет никаких следов в человеческом организме, вводя в заблуждение самых искусных ученых, врачей, которые, не подозревая об отраве, приписывают смерть какой-нибудь естественной причине. Но как ни осторожен был Экзили в этом деле, все-таки навлек он на себя подозрение в торговле ядовитыми веществами, за что и был заключен в Бастилию. Скоро затем в тот же каземат был посажен капитан Годен де Сент-Круа, находившийся долгое время в любовной связи с маркизой де Бренвилье. Муж маркизы не особенно сокрушался о позоре, нанесенном женой его имени, но зато отец ее, кавалер Дре д'Обре, был так возмущен ее поведением, что добился приказа об аресте капитана, и тем самым разлучил преступную пару. К несчастью, поступок этот принес еще более горькие плоды. Сам Экзили не мог бы выбрать себе лучшего сообщника, чем этот малодушный, бесхарактерный, не имеющий никаких убеждений и привыкший с детства к всевозможным порокам человек - капитан Годен де Сент-Круа, горевший, сверх того, жаждой мести и желанием истребить всех своих врагов, на что адское изобретение Экзили годилось ему как самое надежное средство. Сделавшись ревностным его учеником, Сент-Круа скоро превзошел своего учителя и, выпущенный наконец из Бастилии, вышел оттуда готовый действовать и без всякой на то посторонней помощи.
Бренвилье была всегда решительной женщиной, но влияние Сент-Круа сделало ее совершенным чудовищем. По его наущению отравила она сначала своего родного отца, к которому нарочно переселилась, лицемерно уверив его, что хочет заботиться о его старости, потом своих двух братьев и, наконец, сестру. Отца отравила она из мести, а остальных - из-за богатого наследства.
Судьба многих отравителей дает страшный пример того, как совершенные им преступления превращаются в непреодолимую страсть. Без всякой цели, ради одного удовольствия, подобно химикам, производящим свои опыты, отравители часто убивали людей, чья смерть не могла принести им ровно никакой пользы. Внезапная смерть нескольких бедняков в богодельне возбудила впоследствии подозрение, что хлеб, посылавшийся туда еженедельно Бренвилье в качестве благочестивой благотворительности, был отравлен. По крайней мере, доказано вполне, что она однажды отравила за завтраком нескольких из своих гостей паштетом. Кавалер дю Ге и многие другие пали жертвами этого адского угощения. Долго скрывали Сент-Круа, его сообщник Лашоссе и Бренвилье свои преступления в величайшей тайне, но то, что могла скрывать коварная людская хитрость, было наконец обнаружено праведным небом, решившим еще на земле воздать должное злодеям за их преступления. Яд, приготовляемый Сент-Круа, был до того страшен, что если его порошок (который отравители называли "poudre de succession"*) лежал открытым во время приготовления, то было достаточно вдохнуть малейшую его частицу, чтобы мгновенно отравиться самому. Поэтому Сент-Круа всегда надевал во время своих манипуляций стеклянную маску. Однажды, когда он только что собирался всыпать в склянку приготовленный ядовитый порошок, маска сползла, и он, вдохнув тонкую ядовитую пыль, в то же мгновение упал замертво. Так как он умер без наследников, то судебная власть явилась немедленно для опечатывания его имущества. При описи нашли не только ящик с целым арсеналом смертоносных ядов, употреблявшихся Сент-Круа, но и письма к нему Бренвилье, не оставлявших никакого сомнения в ее злодеяниях. Бренвилье бежала в Льеж и скрылась в одном из монастырей. Дегре, офицер полиции, был послан с приказанием арестовать ее во что бы то ни стало. Переодевшись монахом, Дегре явился в монастырь и после долгих стараний успел склонить ужасную женщину на любовную с ним связь, назначив местом свиданий уединенный сад, расположенный за городом.