Ужели, после двадцатипятилетнего безмолвия, поэзии не позволено произнести его имени с участием и умилением? Вы упрекаете стихотворца в несправедливости его жалоб; вы говорите, что заслуги Барклая были признаны, оценены, награждены. Так, но кем и когда?… Конечно, не народом и не в 1812 году. Минута, когда Барклай принужден был уступить начальство над войсками, была радостна для России, но тем не менее тяжела для его стоического сердца. Его отступление, которое ныне является ясным и необходимым действием, казалось вовсе не таковым: не только роптал народ ожесточенный и негодующий, но даже опытные воины горько упрекали его и почти в глаза называли изменником. Барклай, не внушающий доверенности войску, ему подвластному, окруженный враждою, язвимый злоречием, но убежденный в самого себя, молча идущий к сокровенной цели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высоко поэтическим лицом».
Мы видим, что, создавая «Полководца», поэт преследовал благородную цель реабилитации памяти давно умершего Барклая, о роли которого в 1812 году современная Пушкину печать начисто умалчивала. Единственная статья в «Московском телеграфе», опубликованная в 1833 году, выражавшая сходный с поэтом взгляд на деятельность незаслуженно забытого военачальника, навлекла на журнал неприятности со стороны цензуры и даже угрозу закрытия, о чем Пушкин, конечно, знал. Нужно было обладать большой самостоятельностью и смелостью во взгляде на историческую личность, чтобы выступить с этим стихотворением.
Однако, читая замечательное по мысли и форме стихотворение, мы ни на мгновение не должны забывать, что тема его – тяжкое одиночество в чуждой и враждебной толпе – отражала, как уже отмечалось выше, собственные мучительные ощущения великого поэта, как раз в эти годы тщетно стремившегося вырваться из петербургского «светского» окружения. В 1835–1836 годах одинокая фигура Барклая была особенно близка Пушкину. «Полководец» – одно из произведений великого поэта, в котором отчетливо звучат трагические ноты приближающейся катастрофы – неравного поединка Пушкина с враждебным ему миром, возглавляемым царем и шефом жандармов Бенкендорфом.
И можно ли, сохраняя объективность, сказать, что Россия была для Барклая «землей чужой»? Нам кажется – нет. Происходя из Лифляндии, будучи сыном боевого офицера русской службы, честный Барклай никогда не отделял себя от России, в его сознании даже в самые горькие минуты Россия не была «чужой» землей. Ей он служил, отдавая все свои способности, за нее сражался и проливал кровь, но и Россия вознаграждала его, отличала как немногих, кроме короткого периода лета и осени 1812 года, на что имелись особые, единственные в своем роде основания.
Служебный путь Барклая-де-Толли не совсем обычен. До полковничьего чина он шел более 20 лет, хотя, участвуя во многих кампаниях против турок, поляков, шведов, всегда отличался храбростью и распорядительностью. Зато дальше двинулся много быстрее. В 1806–1807 годах Барклай выделился как стойкий авангардный и арьергардный начальник, умевший с малыми силами выдерживать натиск французов или сам теснить их. В 1808–1809 годах участвовал в русско-шведской войне и совершил с корпусом труднейший переход по льду через Ботнический залив в Швецию, за что был произведен в чин генерала от инфантерии (пехоты) 48 лет от роду. В 1810 году назначен военным министром. Занимая эту должность, Барклай развил энергичную и плодотворную деятельность по реорганизации и численному увеличению армии, готовя ее к решительному столкновению с французами. С 1806 года по собственной инициативе занимался разработкой операционного плана будущей войны с Наполеоном, основанного на систематическом уклонении от решительного боя, отступлении в глубь страны, постепенном истощении и расстройстве войск неприятеля и нанесении ему смертельного удара только тогда, когда соотношение сил изменится в пользу России.
Нужно ли пояснять, однако, что в 1812 году, в период небывалого патриотического подъема, Барклай совершенно закономерно не мог оказаться тем человеком, которого народ и армия сочли бы своим вождем. Барклая не знали, как Кутузова или Багратиона: быстро выдвинувшись, он не был главнокомандующим ни в одну из предшествовавших кампаний. Против него говорили и эта малая известность войскам, и иностранное имя, и неумение говорить с солдатами, и, наконец, совершенно необходимая, но столь не удовлетворявшая чувство патриотизма тактика отступления, казавшаяся святотатством именно потому, что исходила от Барклая.
Барклай тяжело пережил недоверие к нему армии и назначение Кутузова. В Бородинском бою он явно искал гибели. Одетый в шитый золотом мундир, во всех орденах и лентах, с огромным плюмажем на шляпе (именно так он изображен Доу), представляя заметную для врага мишень, Барклай непрерывно был на виду у неприятеля и не раз лично водил полки в атаку. «Бросался ты в огонь, ища желанной смерти», – именно об этом дне пишет Пушкин.
Исключительная храбрость, распорядительность и хладнокровие, проявленные при Бородине, разом восстановили доброе имя Барклая в армии и примирили с ним многих недавних ненавистников. Вскоре острая форма лихорадки вывела генерала из строя более чем на полгода. В 1818 году он, командуя одной из армий, осадил и взял крепость Тори. Затем во главе русских и союзных войск участвовал в ряде сражений, особенно отличившись при Кенигсварте, Лейпциге и Париже. Был награжден деньгами, поместьями, всеми высшими орденами, титулами графа и затем князя.
Портрет Барклая не случайно привлек особое внимание великого поэта – это одна из лучших работ Доу. Одинокую фигуру генерала со спокойным, задумчивым лицом посетитель запоминает надолго. Фоном ему служит не просто «военный стан», как писал Пушкин, а лагерь русских войск под Парижем и панорама самого города, окруженного высотами, взятыми с боя русской армией 18 марта 1814 года. Выбор такого фона не случаен – за руководство штурмом Парижа Барклай-де-Толли был произведен в генерал-фельдмаршалы.
Напомним еще читателю, что статуи Кутузова и Барклая, поставленные в 1837 году, уже после смерти поэта, у Казанского собора, были известны Пушкину. Посетив мастерскую скульптора Орловского в марте 1836 года, поэт увидел изваяния обоих полководцев и еще раз высказал свой взгляд на их роль в Отечественной войне одной выразительной строкой стихотворения «Художнику»:
Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов…
Мы видим, как хорошо знал Пушкин события 1812–1814 годов. И, проходя по Военной галерее Зимнего дворца, поэт, несомненно, вспоминал о них, о русских полководцах, сумевших победить полчища Наполеона. Недаром в «Полководце» он нашел для этих генералов поэтическое и гордое именование: «начальников народных наших сил».
Однако в последние годы жизни перед Пушкиным, особенно часто бывавшим в галерее, при взгляде на некоторые портреты должны были вставать и другие, личные, воспоминания.
Ведь из десятков рам с чрезвычайно схожих портретов на Пушкина смотрели не только в историческом плане «знакомые образы», а лично хорошо ему знакомые люди. С ними были связаны дни его юности, долголетней ссылки, петербургской и московской жизни. Среди них Пушкин видел и друзей и многочисленных врагов. Словом, здесь, в галерее, наряду с воспоминаниями о 1812 годе, перед поэтом, естественно, вставали также разнообразные картины его жизни, полной напряженной борьбы и творческой деятельности.
Мы располагаем наш рассказ в порядке появления этих людей в жизни Пушкина, хотя часто отношения с ними будут уводить нас в целый ряд последующих лет, порой до самого рокового 1837 года, после чего вновь придется возвращаться к более ранним периодам.
О тех, кого Пушкин знал лично
Д. В. ДАВЫДОВ. Возможно, что еще в Москве, до поступления в Лицей, маленький Пушкин слышал имя поэта-офицера Дениса Васильевича Давыдова.
В доме Пушкиных часто бывали писатели, здесь толковали о новостях литературы и, вероятно, обсуждали перевод гвардейского поручика Давыдова в захолустный армейский полк за «возмутительные» стихи. Это были басни «Голова и Ноги», «Река и Зеркало» и другие, широко распространявшиеся в списках. Выраженное в них дворянское оппозиционное настроение, очень далекое от подлинной революционности, сыграло, однако, значительную роль в дальнейшей судьбе автора. Правящие круги никогда не простили Давыдову этих «грехов молодости», продолжая считать его «беспокойным».
Только благодаря выдающейся храбрости и несомненному военному дарованию, выказанному в целом ряде кампаний против французов, шведов и турок в 1806–1811 годах, Давыдов к началу Отечественной войны достиг чина армейского подполковника. Смелый проект создания партизанского отряда для действий в тылу и на сообщениях армии Наполеона, поданный М. И. Кутузову накануне Бородинского боя, и затем блестящие действия этого отряда прославили имя Давыдова в армии, в народе и выдвинули его в первые ряды героев Отечественной войны. Но с переходом армии за границу Давыдов попал под начальство генерала-немца Винценгероде, и здесь его инициатива и смелость были расценены как недостатки.
Войну Давыдов окончил генерал-майором, командуя гусарской бригадой. В этом чине он оставался более 18 лет, то выходя в отставку, то возвращаясь на службу во время войн 1826 и 1831 годов, давших ему возможность вновь и вновь проявить недюжинные способности кавалерийского начальника и наконец получить давно заслуженный чин генерал-лейтенанта.
Огромная популярность Дениса Давыдова была связана не только с блестящей партизанской деятельностью в 1812 году.
Не меньше он прославился как поэт, создавший особый жанр «гусарских» стихов, живо и ярко передававших настроения военной молодежи начала XIX века. Пламенный патриот, смелый рубака, отчаянный кутила и пылкий любовник – таков герой поэзии Давыдова, описанный с чисто кавалерийской стремительностью, чуждой чопорности и внешней, ложной красивости.
Стихи Давыдова переписывались, заучивались и расходились по русской армии. Вот отрывки наиболее типичных из них:
Ради бога трубку дай!
Ставь бутылки перед нами,
Всех наездников сзывай,
С закрученными усами!
Чтобы хором здесь гремел
Эскадрон гусар летучих,
Чтоб до неба возлетел
Я на их руках могучих…
«Гусарский пир», 1804 г.
За тебя на черта рад,
Наша матушка Россия!
Пусть французишки гнилые
К нам пожалуют назад!
Станем, братцы, вечно жить
Вкруг огней, под шалашами,
Днем – рубиться молодцами,
Вечером – горелку пить!
«Песня», 1815 г.
Сегодня вечером увижусь я с тобою,
Сегодня вечером решится жребий мой,
Сегодня получу желаемое мною —
Иль абшид на покой!..
«Решительный вечер», 1818 г.
Уже в свои лицейские годы Пушкин хорошо знал своеобразные стихи Давыдова. В их исключительной популярности он мог убедиться в 1816–1817 годах, когда постоянно общался с кружком офицеров стоявшего в Царском Селе и Павловске гвардейского гусарского полка. В этой среде Давыдов был не только любимым поэтом, но и учителем лихой, молодецкой жизни. Вероятно, в эти же годы, может быть в литературном обществе «Арзамас», членами которого были и Пушкин и Давыдов, произошло их личное знакомство, завязались искренние приятельские отношения.
Пушкин высоко ценил оригинальное дарование поэта-партизана и не раз высказывал мысль, что поэзия Давыдова оказала значительное влияние на его собственное творчество. Так, сыну своего друга Вяземского Пушкин говорил, что «в молодости старался подражать Давыдову в кручении стиха и усвоил себе его манеру навсегда». А собеседник Пушкина во время пребывания его в армии Паскевича в 1829 году, офицер Юзефович, пишет: «В бывших у нас литературных беседах я раз сделал Пушкину вопрос, всегда меня занимавший: как он не поддался тогдашнему обаянию Жуковского и Батюшкова и даже в самых первых своих опытах не сделался подражателем ни того, ни другого. Пушкин мне ответил, что этим он обязан Денису Давыдову, который дал ему почувствовать еще в Лицее возможность быть оригинальным».
Наконец в 1838 году, отсылая Давыдову «Историю Пугачева», в стихах, обращенных к самому Давыдову, Пушкин писал:
Тебе, певцу, тебе, герою!
Не удалось мне за тобою,
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне.
Наездник смирного Пегаса
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир:
Но и по этой службе трудной,
И тут, о мой наездник чудный,
Ты мой отец и командир…
Конечно, в этих оценках есть немалая доля дружеского преувеличения, но Давыдов действительно был исключительно одаренным, оригинальным поэтом. Верно понимавший огромное значение Пушкина и преклонявшийся перед его талантом, поэт-партизан высоко ценил отзывы Александра Сергеевича о своем творчестве, гордился ими и не раз говорил, что стихи «Тебе, певцу, тебе, герою…» являются для него «патентом на бессмертие».
Сохранилось много свидетельств чисто дружеского расположения Пушкина к Давыдову. Из южной ссылки великий поэт обращался к нему со стихами и не раз упоминал его в письмах. В 1825 году из Михайловского Пушкин писал Вяземскому: «Кланяйся Давыдову, который забыл меня. Сестра Ольга в него влюблена и поделом…» – после чего приводил критические замечания Давыдова о «Бахчисарайском фонтане». В конце 20-х годов в одно из стихотворений Давыдова, обращенных к «герою битв, биваков, трактиров», Пушкин вписывает целую строфу:
Киплю, любуясь на тебя,
Глядя на прыть твою младую;
Так старый хрыч, цыган Илья,
Глядит на пляску удалую,
Под лад плечами шевеля…
Зимой 1830/31 года, живя в Москве, Пушкин часто виделся с Давыдовым, они вместе гостили у Вяземского в имении Остафьево. Беседы с Давыдовым и Вяземским помогали Пушкину переживать утрату умершего друга, Дельвига. А в феврале Давыдов, в числе самых близких друзей, присутствовал на «мальчишнике» у Пушкина в канун его свадьбы. В 1832 году, в письме жене, Пушкин говорил по поводу лекции московского профессора Давыдова, что он «ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник». И в следующие годы во время своих наездов в Москву, где зимами жил состоявший в отставке Давыдов, Пушкин встречался с ним, читал ему свои новые творения. Виделись они также в Петербурге, куда по делам приезжал Давыдов.
Помимо стихов Д. В. Давыдов писал и прозу. Отстраненный от практической военной деятельности, он насмешливо отметил: «Не позволили драться, я стал описывать, как дрались». Уже вскоре после окончания войны 1812–1814 годов он пишет «Опыт теории партизанского действия» – сочинение, в котором систематизировал сведения об этом виде войны и излагал накопленный опыт. Несмотря на явные достоинства сочинения, «Опыт» долго не печатался из-за бюрократических проволочек высшего военного начальства, которому был представлен на отзыв. На появление в печати этого образца Давыдовской прозы Пушкин откликнулся сочувственно:
Недавно я в часы свободы
Устав наездника читал
И даже ясно понимал
Его искусные доводы;
Узнал я резкие черты
Неподражаемого слога…
Привыкнув тщательно работать над стихами, Давыдов вносил в свои прозаические сочинения тот же лаконизм, строгий отбор выражений, экспрессию описаний. До сих пор отнюдь не утратили интереса написанные им в различные годы «Воспоминания о Кульневе в Финляндии», «Воспоминания о сражении при Прейсиш-Эйлау», «Тильзит в 1807 г.», «Занятие Дрездена в 1813 г.» и др. Все эти статьи имеют характер записок очевидца, одаренного верным глазом, острым языком и умением увлекательно рассказывать.
Будучи чрезвычайно образованным человеком, непрерывно пополнявшим свои знания систематическим чтением, внимательно следя за всем печатавшимся в России и за границей о войне 1812 года, Давыдов живо отзывался на то, что задевало честь русского имени. Так, им написаны две обстоятельные статьи против помещенных в записках Наполеона ложных сведений о событиях Отечественной войны. Он опровергал их цифрами и фактами. По поводу этих статей П. А. Вяземский писал в «Московском телеграфе»: «Образ изложения мыслей и чувств, свойственный автору нашему, носит отпечаток ума быстрого и светлого; живость мыслей и чувств пробивается сквозь сухость предмета и невольно увлекает читателя».
В 1831–1832 годах Давыдов вел переписку с Вальтером Скоттом и в одном из писем критически разбирал написанную английским романистом «Историю Наполеона», подробно указав на многие ошибки, допущенные в описании действий русской армии.
В прозаических сочинениях Давыдова встречается немало высказываний, характеризующих его отрицательное отношение к военным порядкам 1820–1830 годов, к парадомании, непрерывной муштровке солдат, к пруссачеству, пришедшему в русскую армию еще из Гатчинских полков Павла I. Осуждая все это, Давыдов писал: «Я не могу простить, что родные войска наши закованы в кандалы германизма». А в «Записках о польской войне 1831 г.» он так описывает свою встречу с гвардейским отрядом, доведенным до полного «строевого совершенства» братом Николая I, Константином: «И подлинно я увидел истинно неподвижную Гатчину. Все затянуто от глотки до пупа. Всякая пряжечка, всякая пуговица, всякий ремешок, всякий солдат, вахмистр, офицер и генерал на месте, уставом им определенном. Зато какое изнурение, какие лохмотья! Как все грустно, все скудно людьми и лошадьми, хотя сей отряд ни разу еще не нюхал пороху. Педантство начальников в военное время есть тягчайший ранец, тягчайший вьюк для подчиненных. Войску русскому необходима распашка, веселость и строгий порядок, без щепетильной взыскательности: тогда только оно здорово и бодро, и если к этому еще добрая пища и победы, тогда и конь топочет, и солдат хохочет, и нет для него недосягаемого и неодолимого». Следует ли удивляться, что писавший эти строки генерал, целиком принадлежавший к русской боевой школе Суворова и Кутузова, не находил себе постоянного места в бездарной военной системе николаевской России.
Впрочем, и в стихах Давыдова порой встречаются едкие осуждающие строфы. Так, в «Современной песне» он высмеивает напускной либерализм помещиков-крепостников, воспитанных на французской литературе:
Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И как ярый Мирабо
Вольность прославляет.
А глядишь: наш Мирабо
Старого Гаврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да в рыло.
А глядишь: наш Лафает,
Брут или Фабриций
Мужиков под пресс кладет
Вместе с свекловицей…
Как прозаик Давыдов активно сотрудничал в издававшемся Пушкиным журнале «Современник». Сохранилось несколько раздраженно-горестных писем Пушкина к Давыдову по поводу жестоких цензурных купюр в его военных статьях. А когда Сенковский в своем журнале «Библиотека для чтения», редактируя, «выправил» некоторые стихи Давыдова, Пушкин возмущенно восклицает: «Сенковскому учить Давыдова русскому языку, все равно, что евнуху учить Потемкина».
К творчеству своего гениального друга Давыдов относился с глубоким интересом и искренним восхищением. В письме поэту Языкову он высказал большую осведомленность о режиме работы Пушкина, отмечая, что «он запоем пишет осенью». В письмах Вяземскому постоянно шлет поклоны Пушкину, спрашивает о здоровье, поручает «взять за бакенбарды и поцеловать в ланиту», высказывает нетерпение по поводу затянувшегося выхода в свет «Истории Пугачева», спрашивает, что в это время пишет Пушкин, и одно из писем оканчивает так: «Да ради бога заставьте его продолжать „Онегина“: эта прелесть у меня вечно в руках, – тут все для сердца и для смеха».
И наконец в феврале 1837 года тому же, их общему с Пушкиным другу, Давыдов писал: «Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила, я по сию пору не могу образумиться. Здесь бог знает какие толки. Ты, который должен все знать и который был при последних минутах его, скажи мне, ради бога, как это случилось, дабы я мог опровергнуть многое, разглашаемое бабами обоего пола. Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца и как можно скорее. Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России… Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертью на полях сражений, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность, тогда я сам ждал такой же смерти, что много облегчает, а это бог знает какое несчастие!..»
Месяц спустя, уже зная все подробности смерти Пушкина, о его мужестве на дуэли и предсмертных страданиях, Давыдов вновь писал: «Веришь ли, что я по сю пору не могу опомниться – так эта смерть поразила меня! Пройдя сквозь весь пыл наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям я был виновником и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою подобно смерти Пушкина. Грустно, что рано, но если уже умирать, то умирать так должно, а не так, как умирают те из знакомых нам с тобой литераторов, которые теперь втихомолку служат молебны и благодарят судьбу за счастливейшее для них происшествие. Как Пушкин-то и гением, и чувствами, и жизнью, и смертью парит над ними! И эти навозные жуки думали соперничать с этим громодержавным орлом».
Д. В. Давыдов пережил своего гениального друга всего на два с небольшим года. В 1839 году он начал хлопотать о перенесении на Бородинское поле праха Багратиона (при котором когда-то состоял адъютантом и память которого свято чтил) из села Симы Владимирской губернии, где тот был похоронен в 1812 году. Церемония эта была назначена на август 1889 года, когда под Бородином готовились большие маневры и открытие памятника павшим воинам. Давыдов был назначен командовать почетным конвоем при перевезении праха Багратиона. Но он не дожил до Бородинской годовщины, скоропостижно скончавшись 22 апреля за письменным столом, на 55 году жизни.
Разбирая творчество поэта-партизана, В. Г. Белинский писал: «Давыдов, как поэт, решительно принадлежал к самым ярким светилам второй величины на небосклоне русской поэзии… Талант Давыдова не великий, но удивительно самобытный и яркий».
Замечательная и оригинальная личность Дениса Давыдова, прямодушного, острого, талантливого, храбреца и пылкого патриота привлекала внимание современников. Достаточно напомнить, что ему, кроме Пушкина, посвятили свои стихи Жуковский, Баратынский, Языков, Вяземский, А. Бестужев, Ф. Глинка, Воейков, Ростопчина, Зайцевский и многие другие.
В романе «Война и мир» Л. Н. Толстой, создавая образ лихого гусара-партизана Васьки Денисова, придал ему многие черты биографии и характера Д. В. Давыдова, сохранив даже внешнее сходство – малый рост, курчавые волосы и т. п.
На портрете Доу Давыдов изображен в форме Ахтырского гусарского полка, в рядах которого он начал кампанию 1812 года и которым командовал в 1813 году. На груди Давыдова орден Георгия IV степени, полученный за партизанскую деятельность в Отечественную войну. Над лбом видна седая прядь, которая позволила одному из поэтов назвать Давыдова «бойцом чернокудрявым, с белым локоном на лбу». Несмотря на то что портрет галереи писан не с натуры, а с неизвестного нам изображения, присланного Давыдовым художнику, на нем хорошо видна и характерная особенность лица Давыдова – небольшой вздернутый нос. О нем в русской армии ходил анекдот, записанный Пушкиным в «Исторических записях» (Table-talk), возможно, со слов самого владельца:
«Денис Давыдов явился однажды в авангард к князю Багратиону и сказал: „Главнокомандующий приказал доложить вашему сиятельству, что неприятель у нас на носу, и просит вас немедленно отступить". Багратион отвечал: „„Неприятель у нас на носу? на чьем? если на вашем, так он близко; а коли на моем, так мы успеем еще отобедать"“.
В. В. ЛЕВАШОВ. Юный лицеист Пушкин, несомненно, не раз видел генерал-майора Василия Васильевича Левашова, который с 1815 года командовал лейб-гвардии гусарским полком, квартировавшим в Царском Селе и Павловске. А во время пребывания поэта в последнем классе Лицея произошло и более близкое знакомство. По приказу Александра I лицеистам, многие из которых собирались в военную службу, начали преподавать фортификацию, артиллерию и тактику, а также обучать их верховой езде. Один из товарищей Пушкина пишет:
«Мы ходили два раза в неделю в гусарский манеж, где на лошадях запасного эскадрона учились у полковника Кнабенау, под главным руководством генерала Левашова, который и прежде того, видя нас часто в галерее манежа, во время верховой езды своих гусар, обращался к нам с приветом и вопросом: когда мы начнем учиться ездить? Он даже попал по этому случаю в куплеты нашей лицейской песни. Вот ее куплет:
Bonjour, monsieur! Потише,
Поводьем не играй —
Вот я тебя потешу!..
A quand t'equitation?
».
В этой не очень складной строфе, сочиненной насмешливыми и наблюдательными юношами, верно запечатлелся образ внешне лощеного, но по существу грубого человека. Французское приветствие, обращенное к лицеистам, прерывается угрожающим окриком по адресу обучаемых езде гусар, после чего, как ни в чем не бывало, генерал возвращается к любезным французским фразам.
Даже для того жестокого времени насаждаемой Александром I «фрунтомании» Левашов был редкостным истязателем солдат и беззастенчиво их обворовывал. Один из служивших под его командой офицеров пишет в своих воспоминаниях: «Он был своекорыстен и вытягивал из полка всевозможные доходы, в особенности от обмундирования и фуража. Левашов был очень жесток с нижними чинами: многих гусар и унтер-офицеров вогнал в чахотку, беспощадно наказывая фухтелями Ч.
Другой современник рассказывает, как по приказу Левашова гусар наказывали в его квартире. Сидя в соседней комнате и преспокойно завтракая, командир полка покрикивал между глотком вина и куском жаркого: «Громче! Удара не слышу! Крепче бей!»
Очень вероятно, что этот отвратительный образ генерала-живодера, характеристику которого поэт должен был знать от своих приятелей – гусарских офицеров, а может быть, и личные впечатления от какой-нибудь жестокой расправы Левашова с солдатами Пушкин имел в виду, когда в стихотворении «Орлову» писал:
О ты, который, с каждым днем
Вставая на военну муку,
Усталым усачам верхом
Преподаешь царей науку;
Но не бесславишь сгоряча
То есть шомполами.
Свою воинственную руку
Презренной палкой палача…
Возможно, все увиденное в гусарском манеже, сама личность Левашова и другие впечатления от военной службы александровского времени сыграли свою роль в отказе Пушкина от избрания военной карьеры, к которой он так стремился в юношеские годы и для которой, по мнению некоторых современников, был как бы предназначен: он всегда живо интересовался военными науками и не раз проявлял редкую храбрость.
По свидетельству сослуживцев, Левашов был невеждой в области тактики, плохо знал управление строем полка в полевой обстановке, но тем яростнее допекал всех чинов своей части мелочными придирками. В то же время он мнил себя великим стратегом и даже у себя за столом не переставал нудно поучать приглашенных, выставляя свою военную «мудрость». Подчиненные не любили и не уважали Левашова, который и во время Отечественной войны ничем не отличился. Пушкин знал все это от своих приятелей-офицеров лейб-гусарского полка – Чаадаева, Каверина, Раевского и других.
Александр I неизменно благоволил к Левашову, а при Николае I он особенно быстро пошел в гору. Отправной точкой блестящей карьеры Левашова стало 14 декабря 1825 года, когда командир лейб-гусар безотлучно находился при царе на Сенатской площади, за что был награжден чином генерал-лейтенанта. В следующие дни в залах Эрмитажа Левашов вел первые допросы декабристов, содержавшихся на дворцовой гауптвахте. Здесь побывали многие друзья и знакомые Пушкина: Рылеев, А. Бестужев, Пущин, Якубович и др. Допрашивал декабристов Левашов и в Петропавловской крепости, был членом суда над ними, и петербургская молва называла его имя в числе лиц, «умолявших» царя не смягчать участи осужденных.
В 1832 году Левашов был назначен на важный пост киевского, подольского и волынского генерал-губернатора, а через год получил графский титул.
В Киеве он прославился бестактными и грубыми выходками по адресу 70-летнего фельдмаршала Сакена, командовавшего 1-й армией, штаб которой находился в том же городе, а также вандализмом по отношению к киевской старине. «Наводя порядки», генерал-губернатор срывал древние Киевские валы, рубил старые тополевые аллеи и т. д.
В 1838 году Левашов стал членом Государственного совета. Позже назначался членом различных комитетов и комиссий, вершивших судьбы империи, и вплоть до смерти оставался одним из наиболее приближенных и доверенных слуг Николая I.
В 30-х годах, когда Пушкин довольно часто бывал в Зимнем дворце, появлялся здесь и Левашов, ежегодно приезжавший в Петербург с докладами об управлении порученного ему края. Видимо, они встречались на парадных церемониях.
Доу изобразил Левашова в столь хорошо знакомой Пушкину парадной форме лейб-гвардии гусарского полка. Портрет прекрасно передает ординарную и тупую внешность истязателя солдат и следователя декабристов. Не случайно одного его из всех позировавших генералов художник показал горделиво подбоченившимся, в классической позе военного щеголя начала XIX века, очевидно свойственной Левашову.
П. М. ВОЛКОНСКИЙ. В последние годы пребывания в Лицее Пушкин мог часто видеть коренастую фигуру и брюзгливое выражение лица одного из наиболее близких Александру I людей – начальника Главного штаба, генерала от инфантерии князя Петра Михайловича Волконского.
Товарищ детских игр Александра и его адъютант в царствование Павла, молчаливый свидетель, если не косвенный участник, заговора, закончившегося 11 марта 1801 года убийством Павла, Волконский неизменно сопровождал царя во время войн с Наполеоном, путешествий по России и разъездов на конгрессы «Священного союза». А когда Александр жил в своей излюбленной летней резиденции – Царском Селе, Волконский был его частым собеседником, спутником на прогулках и учениях гвардейских частей, а также ежедневным докладчиком по всем текущим военным вопросам, так как в эти годы начальнику Главного штаба был подчинен и военный министр.