Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Cyдьба дворцового гренадера

ModernLib.Net / Историческая проза / Глинка Владислав / Cyдьба дворцового гренадера - Чтение (стр. 19)
Автор: Глинка Владислав
Жанр: Историческая проза

 

 


— Эй, кто тут притулился? — окликнул, подойдя и всмотревшись. — Никак, его благородие? Ясны пуговки тебя выказывут. Неужто сгрустнулся по барину любезному?.. А ведь и я за твое здоровье кусок съел и выпивши. Чего сам-то сюда укрылся?

— Больно в избе жарко стало.

— Оно правда, в избе — что в бане. Так тебя ж празднуют.

— И на здоровье. А про Кочета, дядя Федор, чего не слыхал?

— Помнишь ясного сокола? Чтоб ему, коли еще живой, без покаяния сдохнуть. Зла с барином натворили, будто татары лихие… Нет, куда делся, не знаю. Голоса не подаст. Верно, где купцом заделался. — Федор шагнул еще ближе, наклонился и спросил вполголоса:

— А ты скажи, Александра Иванович, твое-то богатство откуль? Шутка ли денег набрал, что своих всех искупил. На войне так разжился аль жену богатую взял?

«Что ему про щетки толковать, которые меньше четверти капитала собрали?» — подумал Иванов и сказал:

— Жалованье нам большое положено, раз царя охраняем. От него половину не один год откладывал. Деньги не ворованные. И жену взял такую рукодельницу, что за месяц рублей двадцать в дом несет.

Дед помолчал и еще подвинулся к унтеру:

— А на что те надо своих выкупать?

— Чтоб им легче жилось, — ответил Иванов.

— И так куда полегшало при новом-то. Работай исправно барщину — и взятки гладки. А на оброк тебе своих переводить не след. Один дед Иван голова, а остатние только что хрестьяне прямые. Избалуются, как дед помрет. Разве Михаилу переведи, он сверх оброка принесет.

— Чем же заработает? — осведомился Иванов.

— Да чем хошь. Хоть офеней, хоть в прасолы — только слободу дай да деньжонок на разживу… А вот и он, никак, легок на спомине, — повернулся дед к подходившему в белой рубахе Михаиле.

— Пожалуй, дядя Александра, постеля готова. Едва сыскал вас. Только что издаля заслышал, что с дедом Федором гутарите.

— Про тебя в самый раз речь зашла. Советовал его благородью тебе большой оброк назначить.

— Спасибо, дед Федя! А я-то, дурак, тебе давеча второй стаканчик поднес! — засмеялся Михайло.

Стало тихо, только в конце улицы вскрикивали двое.

— Братанов Пешкиных бабы домой тащут, — пояснил Михайло.

— А правда ль, что ты не прочь в торговлю пуститься? — спросил Иванов, когда шли к дому.

— Насчет торговли пустое, а свет поглядеть — вот чего охота. К примеру, однова мне обмолвились, что к офицеру в Слободскую губернию съездить хотите, — вот и возьмите за кучера. Лошадей пару запрягем в вашу тележку да так-то славно покатим. Я б многое расспросил, и сам, может, что рассказал…

— А без тебя да без коней по хозяйству обойдутся?

— Чего не обойтись? Коней им пара здоровых останется, а я хоть свет малость повидаю.

— Тот свет не дальний. Ден в десять и доехали бы.

— А мне все внове. Сказывали, они на конном заводе начальники, а я таков до коней охотник! Хоть нагляделся бы на них, пока с офицером беседуете…

Ночь Иванов спал плохо — мешали коровы, петухи, собаки, а главное, не мог согреться, как ни увертывался в одеяло.

Назавтра уговорился с дедом о Михаиле. Поворлал, но сдался, когда обещал деньги за прогоны отдать на хозяйство.

— Пущай три дня в молотьбе приналягет, — сказал дед, — а в четверг и поедете.

В этот день не готовили — ели лапшу с курятиной и жареного барана, — от гостей осталось столько, что снова позвали двух соседей. А на ночь унтер попросился на печку, которую нынче чуть подтопили, разогревая вчерашнее.

— Аль простыл в клети? — догадался Иван Ларионыч.

— Может, малость, да и охота спомянуть, каково там спится.

— Глотни водочки с редичным соком, сряду оздоровеешь.

Унтер с детства помнил любимое отцово лекарство от всех болезней, в которое сыпал иногда еще соль с перцем.

— Ну, поднеси, что ли, — сказал он.

И за ужином проглотил стакан зелья, от которого едва не задохся.

Может, от него на печи на тулупе спалось преотлично, а когда проснулся, в избе было пусто, двери в сени открыты, оттуда шел приятный свежий воздух, в печи потрескивали дрова, и тихий голос невидимой сыну Анны Тихоновны говорил знакомую с детства сказку про хитрую лисицу. Рассказывала она, как и сорок лет назад, на два голоса. Вот за лису, которая спасается от догоняющих ее собак и юркнула в чью-то нору.

— «… Ох, вы мои глазыньки, что вы смотрели, когда я бежала?» — спрашивала матушка обычным голосом, разве больше нараспев. «Ах, лисанька, мы смотрели, чтобы ты не споткнулась», — отвечала она тоненьким голоском. «А вы, ушки, что делали?» — «Мы все слушали, далеко ли псы гонют». — «А ты, хвост, что делал, как я бежала?» — «А я все мотался под ногами, все старался, чтобы ты упала да собакам в зубы попала». — "Ах, так! Пусть же тебя собаки и съедят! — Выставила из норы хвост да закричала:

— Ешьте вы лисий хвост!" Собаки за хвост ухватили и лису закомшили… Так часто бывает, что от задиристого хвоста глупая голова пропадает, — нравоучительно заключила матушка уже своим обычным голосом.

— И тоды лиску съели? — спросил мальчик.

— Да уж от собак ей куда деться?..

— А может, хоть без хвоста, да пожила, — вздохнула девочка.

— Может, и так, Глашута, а может, спаслась, им зубы заговорила, — утешила правнучку Анна Тихоновна.

Иванов высунулся с печи и сказал:

— Вот Маши моей нету, чтобы сказок твоих, матушка, послушать. Она тоже, верно, лису б пожалела.

— Уж я б ей порассказывала. Чего не взял с собой?

— Будущий раз, как поеду, беспременно привезу.

— Ну, слезай, светик мой, лепешки есть да баранину… А вы, ребята, бегите на двор…

В этот бездельный день унтер попросился у отца помолотить.

— Чего вздумал! — сказал Иван Ларионыч. — Нас вся деревня засмеет. Отдыхай перед новой дорогой.

Отдыхать? Но что делать-то? Даже письма Анюте написать не может — с собой только карандаш да бумажка, на которой раскидывал цены семейству. Поручик в деревню не показывался, а то у него бы попросил письменные принадлежности. В Епифань идти не хотелось — больно там на него глаза пялят…

Сходил один на кладбище за околицу, нашел могилы Даши и Степаниды, постоял над ними. Вот не сдали бы в солдаты, женился бы на Даше и сам когда-то лег в эту землю, в которую отец и матушка, братья и племянники сойдут в свое время. А теперь куда повезут под грохот барабанов и свист флейт? На Чесменское? Недалече от Варламова положат под салют холостыми патронами, и Павлухин, обратно идучи, будет вирши про него плести…

Следующим утром опять слушал сказку. Проснулся от тихой возни. Выглянул: ребята и бабушка на столе горох перебирают.

— А седни про мышку со звонком, — вполголоса попросила девочка.

— Ладно, слушайте… Да сами помогайте, а то все мне в рот глядите… Ну вот, женился мужик вдовый на вдове, и у обоих по дочке. Мачеха была ненавистная, отдыху не дает старику: «Вези свою дочку в лес, в землянку, она там больше напрядет». Послушал мужик бабу, свез дочку в землянку и дал ей огнивца, трутку и кремешок да мешочек круп. И говорит: «Ты огонек не переводи, кашу вари, сама сиди, да пряди, да избушку-землянку прибери». Девка затопила печурку, заварила кашку. Откуда ни возьмись — мышка, и говорит: «Девица, дай мне ложечку кашки». — «Ох, моя мышенька, разгони мою скуку, я тебя досыта кормить буду!» Поела мышка и ушла. Настала ночь, и вломился в землянку медведь: «Нут-ка, девица, туши огонь, давай в жмурки играть». Мышка взбежала на плечо девицы и шепчет на ушко: «Не бойся, скажи: „Давай“, а сама потуши огонь да под печку полезай, а я буду бегать и в колокольчик звонить». Так и сталось. Гонялся за мышкой медведь, никак не поймает. Устал и говорит: «Мастерица ты, девушка, в жмурки играть, за то пришлю тебе утром табун лошадей да воз добра».

Наутро жена говорит старику: «Поезжай проведай дочку, что напряла за ночь». Уехал старик, а баба ждет, как он дочерины косточки привезет. Вот собачка: «Тяв, тяв, тяв! Вижу: со стариком дочка едет, табун коней гонит и воз добра везет». — «Врешь, шавка поганая, это в кузове ее кости гремят». Вот ворота заскрипели, кони во двор вбежали, а дочка с отцом на возу добра сидят. У бабы от жадности аж глаза, как уголья, горят, и кричит: «Эка важность! Повези-ка мою на ночь! Моя два табуна коней пригонит, два воза добра добудет!» Повез мужик и бабину дочку. И так же снарядил едою и огнем. Заварила и она к вечеру кашу. Вышла мышка и просит угощенья. А Парашка кричит: «Ишь, гада какая!» — и швырнула в нее ложкой. Мышка ушла, а Парашка уписывает кашу, огни позадула и в углу прикорнула. Пришла полночь, вломился медведь и говорит: «Эй, где ты, девушка? Давай-ка в жмуртси играть с колокольчиком». Девица молчит, только зубами стучит. «Ах, вот ты где? Бери колокольчик да бегай, а я буду ловить». Взяла девка колокольчик, рука дрожит, колокольчик бесперечь звонит, а мышка из-под печки кричит: «Тебе живой уж не быть!..»

Баба мужа опять в лес шлет: «Ступай, дочка уже два воза добра везет и два табуна гонит». Уехал мужик, а баба за воротами ждет. Вот Шавка: «Тяв, тяв! Хозяйкиной дочки в кузовке кости гремят, а старик на пустом возу сидит!» — «Врешь ты, Шавчонка! Дочь табун гонит, а старик возы ведет!» Глядь, а старик уж у ворот жене кузовок подает. Баба кузовок открыла и на косточки завыла. И так была зла, что от злости и померла. А старик с дочкой век доживали и хорошего зятя в дом принимали…

— Ну, матушка, спасибо, что напомнили. Эту сказку я теперь Маше своей перескажу, — подал голос Иванов.

— Сказала тебе — сюда вези, — отозвалась Анна Тихоновна. — Я уж сыщу, чего ей рассказать из старых побасок.

17

Михайло сказал, что по нонешней погоде нельзя ехать без «кибитки», и весь четверг возился с ее устройством. Приладил плетенные из прутьев полукруглые ребра, натянул на них три слоя промасленной холстины. А в пятницу дед не велел ехать — день тяжелый. Выехали утром в субботу.

Пара рыжих гладких лошадок бодро везла тележку, в которой рядом сидели дядя с племянником, а за спинами — чемодан да короб подорожников.

— Сколько в день на твоих рысаках проедем? — спросил унтер, когда выехали на Богородицкую дорогу.

— По сорока верст без натуги, — уверенно сказал Михайло. — Ну, еще погода какая. А вы сколько на конях походом проходили?

— На войне и по семьдесят верст случалось, а на маневрах так коней берегли, что быстрей нас пехота шагала…

Кибитка оказалась весьма нужной: стояли последние дни октября — нет-нет, и заморосит дождь, да и ветер холодный налетал постоянно. И правда, проезжали до сорока верст в день, вовсе не изнуряя коней, часто шедших шагом. Если унтер не дремал, Михайло расспрашивал про походы, заграничные земли с ихними порядками, про тяжкую службу мирного времени, про теперешнюю дворцовую и как скопил столько денег на выкуп.

— А может, Федор все же правду сказал, что, если деньгами ссудить, свою торговлю заведешь? — спросил как-то Иванов.

— Брехал старик. Может, оттого вздумал, что при барине в Лебедянь с охотой ездил. Любо было на многолюдство, на товары разные наглядеться, а главное, на коней, которых туда пригоняют. Да что скрывать, и от Степаниды уехать рад был, а теперь про нее такая тоска берет…

— Про солдатку какую-то я слыхал…

— Что ж солдатка! То дело давнее. Первое — после Стешиной смерти отшибло от нее, а второе — хотя баба добрая, да не вдовая, замуж не возьмешь… Но ты вперед скажи, сколько оброку назначишь, чтоб свои дела мог прикидывать…

— Какой оброк? Как денег снова подкоплю да кой с чем в своей семье справлюсь, вас вовсе на волю выпишу. Ведь и за то пошлину казна берет, а денег у меня мало осталось. Однако, может, и нонче половину отпущу, когда купчую утвердят…

— А хозяйка твоя поперек не станет говорить? Коли нам расселиться да земли прикупить, то на три исправных двора работников хватит и оброк тебе не пустой брать можно.

— Да полно, дурень! Сам видел мою Анну Яковлевну. Коли надумаешь от деда отделиться, я на устройство помощь подам…

За Воронежем пошли дожди, дороги размокли. Хорошо, что тележка оказалась прочной — не ломалась, хотя и кренилась с боку на бок, как пьяная. А кругом за черноземными полями белели хатки, окруженные облетавшими садами. Проезжих встречалось мало. Только однажды остановил их рьяный капитан-исправник, но, заглянув в отпускной билет Иванова, раза три извинился и приглашал к себе обедать и ночевать.

«Как бы не оказалось, что Красовский куда уехал и даром такой путь отломаем, — думал Иванов. — Надо бы еще из Петербурга написать, что долгий отпуск получаю и полтора месяца от одной канцелярии до другой перерыву. Ну, авось…»

В полдень 10 ноября сквозь сетку дождя завиднелись ряды белых домиков, сады, за ними купол церкви, колокольня. Встречный верховой драгун, окликнутый Ивановым, сдержал коня.

— Он и есть самый Беловодск, ваше благородие.

— А где квартиру майора Красовского сыскать?

— Насупротив церкви, на площади, всяк укажет дом со светелкой. Только их высокоблагородие в постеле лежат, так что ежели по службе, то пожалуйте к ротмистру Мухину.

— Чем же болен? — встрепенулся Иванов.

— Конь оземь бросил и ногу раздавил, ваше благородие.

— Давно ли?

— Да уж ден, никак, десять будет. Бают, обе кости враздроб.

— А окромя ноги все ли цело?

— Будто, что все. Я при том не случился, ваше благородие.

— Ну, спасибо, братец! Трогай, Миша…

«Такого наездника, как Красовский, чтобы конь сбросил! Или уж состарился, что в седле не крепок… Сколько же ему? С Суворовым в Тульчине за писаря был, тому не меньше сорока лет. Да сам писал, кажись, что шестьдесят. Для наездника не так и много…»

Дом нашли сразу — один и был на площади с мезонином. Иванов взошел на крыльцо и толкнул дверь. В передней два денщика хлебали из чашки щи и вскочили при входе офицера.

— Как доложить, ваше благородие? — спросил усач с галунами ефрейтора.

— Покажи ход к Александру Герасимычу. Бранить не станет…

— Пожалуйте.

В большой комнате у стены против окон на диване под одеялом лежал Красовский, обращенный лицом к двери, поседевший, худой, в очках и с книгой в руке. А у его изголовья в кресле, с белым пухом вокруг лысины, в сером подряснике, дремал отец Филофей, маленький, будто ссохшийся, кроме чрева, которое круглилось под тканью.

— Батюшки! Александр Иванович! Друг милый! — воскликнул Красовский, отбросив очки, книгу и широко раскрыв руки:

— Pectus — amico!.. [11] Дьякон проснулся и таращился на приезжего, склонившегося через него, чтобы поцеловаться с приподнявшимся Красовский.

— Да как тебя угораздило, наездника знаменитого?! Ушам не поверил, — разгибаясь, сказал унтер и чмокнул Филофея в темя.

— Но кто же тебе уже рассказал?

— Драгуна встретили, про квартиру расспрашивали.

— Вот и угораздило на старости лет, — пожал плечами майор. И продекламировал:


Други, время скоротечно,

И не видишь, как летит.

Молодыми быть не вечно,

Старость вмиг нас посетит, —


Как поэт Дмитриев писал… Да на чем ты? На почтовых? Почему колокольчика не слышали? Надо ямщику, отпуская, на водку дать, за привоз гостя такого. — Он достал из-под подушки кошелек.

— На своих из родной Козловки, племяш меня привез, которого, как и коней, накормить и постоем ублажить прошу. А колокольцев в мужицком быту не водится, — отвечал Иванов. а — Коль захочешь, дюжину тебе подарю за то, что приехал!.. Эй, Алеша!

В двери, утирая усы, вскочил ефрейтор.

— Прими и устрой наилучше возницу друга моего, коней и тележку.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! У нас мигом.

— А ты, допреж всего в баню захочешь? — спросил майор.

— Не откажусь, две недели ехавши.

— Сейчас затопят. Жаль, с тобой попариться не могу. А пока рассказывай, с чем в Козловку добрался. И ко мне надолго ли?

Через два часа Иванов в чистом белье и в халате хозяина сидел у придвинутого к дивану стола, на котором допевал свою песню самовар, ел за обе щеки и, пересказав все о поездке в Епифань и Тулу, спросил объяснения, как случилось несчастье с ногой, недвижно лежавшей в лубке и бинтах. Но хозяин, у которого, как уверял Филофей, впервой за две недели проснулся аппетит, тоже подналег на жаркое и, только когда дьякон по всем правилам заварил и разлил чай, начал повествование.

— Ну, слушай же, ab ovo [12], чтобы все должным образом себе представить. Завел я здесь на заводе такое правило, чтобы каждую лошадь, ежели решено пристрелить по болезни или иной причине, обязательно мне перед тем казали. До меня как бывало? В десяти, скажем, верстах отсюда, в степи, где-то конь ногу сломал, с сурчину оступился, его застрелили и бумагу составили. А потом глядь — под кем-то того коня в Лебедяни или в ином месте через год аль два встречаешь. Вот я и приказал при каждом несчастье или болезни заразной ко мне верхового гнать и сам туда сломя голову скакал, чтобы убедиться в истине, приказать при мне пристрелить и труп закопать. Себя не жалел, но и порядок навел… Разом убыль против прежнего весьма сократилась. Так уж шесть лет прошло, с тех пор как de facto [13] начальствую… Ну-с, а в прошлом месяце, шестого числа, привели со Стрелецкого завода, он отсюда двадцать верст, кобылу-трехлетку золотистой масти мне напоказ, перед тем как прикончить. Такая красавица беспорочная, что хоть под царское седло, ей-богу. Ноги, шея, грудь, репица на отлет, глаз огненный, ноздри розовые — цветок, да и только… «Отчего стрелять решили?» — спрашиваю. «Двух ездоков убила: нежданную свечку дает, назад себя падает и всаднику — грудь всмятку. А сама вскочит, и хоть бы что! Табунщика-калмыка, а потом драгуна опытного так убила». Ну, слушаю, на нее гляжу, а сам думаю: знать, плохие ездоки были! Errare humanuni est — человеку свойственно ошибаться… От бывалых и разумных наездников знаю, что разные способы прилагали от такого норова отучать. Цыгане кулаком бьют между ушами что есть силы, но от того слух у лошади теряется и ушам паралич бывает. Англичане, сказывают, сырые яйца у ней на темени бьют и потом с глаз и ноздрей не стирают, пока все не засохнет, — будто от такой неприятности, не раз повторенной, она дыбиться бросит. А я-то думаю, что верней в карманах яичница делается, прежде чем до конской головы дойдет. Но самое разумное средство в том, чтобы все время на очень тугом поводу мундштуком ей голову держать. Не может она дать свечку, если головой вверх не дернет. Поэтому у немцев средство придумано, шпрунт называется, — крепкий ремень от подбородника к подпруге протягивать… Вот я и помиловал эту кобылу — Стрелкой ее звали. Приказал не убивать, а себе на другой же день под седлом привести. Ротмистр Мухин убеждал: «Бросьте с огнем играть, ну ее, ведьму! Или уж хоть шпрунт шорнику закажите». Но как тому поверить? Других убила, меня же никогда…

Стал ежедневно на ней ездить в степь по дороге. Ход — лучше не бывает: рысь широкая, галоп легкий, карьер ветру подобен. Не лошадь — наслаждение. Три недели ездил, до двадцать восьмого числа. Все в восторге — выездил-таки майор, вот она, Конная-то гвардия! А тут и опростоволосился. Вернулся с двухчасовой поездки, еду почти перед домом своим. Вдруг засвербило в носу и стал чихать — раз, два, три подряд, аж сопли на усах, что штаб-офицеру вовсе на людях невместно. Платок нужен. Ну, за пазуху полез, а она, подлая тварь, мигом почуяла, что руку ослабил, дала свечу да назад и грох! Едва поспел ноги из стремян и вбок выброситься… Но, чувствую, как правая под нею — хряск! А кобыла поднялась да галопом к конюшне… Ну, сбежался народ, выскочили мои денщики, на доску гладильную положили, в дом внесли. Хорошо, у нас тут отставной штаб-хирург при дочке, вдове-офицерше, живет. Семьдесят лет, а руки как у молодого. Прибежал, вспорол рейтузы, сапог, оглядел ногу. А она уже синяя и вот эдак торчит, — Красовский согнул палец под прямым углом. — Стал он ее поворачивать, я только волком не вою, а Филофей слезами плачет, на меня глядючи.

— Ты истинно, яко зверь лютый, зубами в подушку вцепился и так ее прокусил, аж перо изо рту торчало, — заметил дьякон.

— Вцепишься от такой боли… Ну, выправил он ее как надо, лубки у него с собой, бинты. Уложил, увязал. «Лежи месяц и благодари бога», — сказал. «За что же, — говорю, — когда боль адская?» — «А за то, — отвечает, — первое, что грудь целу сохранил, а второе, что концы костей переломленных наружу не вышли, отчего приключается заражение раны. И, наконец, что месяца через два опять на коня сядешь, раз жилы целы, которые движением стопы управляют…» — «Ну, тогда, — я говорю, — ее, растакую-этакую, все равно объезжу». — «Нет, — говорит, — никто уже не объездит, раз ротмистр Мухин ей своей рукой пистолет в ухо сунул, и все-с…»

— А сейчас болит ли? — спросил Иванов.

— Ежели не двигать, то нисколько. Но зад ужас как отлежал, мяса на нем, видать, мало осталось. Приходится на бок поворачиваться, а Филофею, у него рука самая легкая, ногу ломаную осторожненько передвигать. Тогда покрехаешь… Да что теперь! Ночи сплю напролет, а с нонешнего дня благодаря тебе и аппетит обрел. Ногу-то хирург истинно хорошо сложил — пальцами двигаю и синь прошла. Ну, dixi!.. [14] Рассказывай теперь подробнее про патронов, кои рекомендации писали, про губернатора и гражданскую палату. А есть ли бумаги с собой?

— Как же! Копию с печатями отцу отдал, а подлинник и вторую копию в сем вьюке вожу, — указал Иванов на свой багаж.

— Так доставай да читай вслух.

— Но то пока только купчая на меня, а воли еще не дано…

— Шаг важнейший сделан, второй, как сможешь, не замедлится. А, признаюсь, когда начинал ты сей искус, мы с Елизаровым на него взирали лишь как на отклонение мыслей от муки, претерпеваемой через эскадронного изверга… Как его?..

— Барона Вейсмана, — подсказал Иванов.

— Вот-вот. И не чаяли, что про завершение услышим.

— Семен Елизарыч и не услышал… Но совершить сейчас смог только благодаря роты нашей высокому жалованью.

— Нет, брат, благодаря доброй воле да упорству. Видно, и супруга твоя того же поля ягода, раз не перечила.

— От нее за то одну похвалу имел, — ответил Иванов.

— Благословенна жена сия, — закрестился за самоваром Филофей.

— Истину глаголешь, — согласился майор. — Ну, читай же.

Когда унтер окончил чтение вплоть до подписи последнего свидетеля, майор со странно заблестевшим взором воскликнул:


О боги! О судьба! О счастие! О сладость!

Народ, пляши и пой! Дели со мною радость!..


Это Филофей меня своим Дмитриевым так напичкал, что всюду его леплю. Но и в самом деле, ежели б мог, откинул бы на радостях некий галопад. Молодец ты, Александр Иваныч! Давай, Филофей, бутылку заветную. Недаром ее берегли. Привез мне ротмистр Мухин к шестидесятилетию дюжину Клико настоящего из Харькова. Вот уж подлинно лучшее вино на свете! Правду Батюшков написал:

Налейте мне еще шампанского стакан, Я сердцем славянин, желудком — галломан!..

Только две бутылки осталось. Одну сейчас разопьем, а другую…

И надо сулею наливки пожертвовать моим усачам и Михайле.

— Он-то и не пьет вовсе.

— Пущай хоть пригубит, а они попразднуют. И вели, Филофеюшка, самовар подогреть. Рассказывай, какова служба во дворце? По-французски еще не обучился от царедворцев, как мы, бывало, в Париже: «Божур, же ву при, же ву зем, вив Анри Катр…»

* * *

Однако рассказы унтера скоро прервались. Утомление дорогой, жаркая баня и обильная трапеза, запитая шампанским, потянули ко сну. Видя это, хозяин, также выпивший три бокала, отложил продолжение беседы, а отец Филофей с одного бокала прикорнул к изголовью майора, так что Иванов почти донес его до кровати в соседней комнате, где, стянув сапожки и подрясник, укутал, как дитя, одеялом, после чего рядом обрел вторую, приготовленную для себя постель.

На другое утро в окна глянуло солнце, и после чаю за дьяконом забежали трое ребят, с которыми он отправился куда-то, а друзья возобновили разговор с прерванной вчера темы.

Иванов рассказал, как во дворце узнал полковника Пашкова и что услышал от его лакея и кучера.

— Подробней мне изъясни, сколь блюдет волю покойной насчет крепостных, — попросил Красовский.

И пошел рассказ о том, что узнал от старого фельдшера, как Пашков выполняет заветы Дарьи Михайловны, какова новая его супруга, как везли до Москвы и отправили оттуда с приказчиком.

— Ну, слава богу, — сказал Красовский. — А то, про камергерство прочитав, я опять Дмитриева вспомнил, у которого лисица в басне про дворцовую службу рассказывает, что в ней: «Где такнуть, где польстить, пред сильным унижаться…» А если так, то пускай любой мундир взденет. Разговор сей к письму его меня приводит, на кое еще не отписал из-за лежки вынужденной. Теперь стану от души благодарить за приглашение, но приму ли — бог весть. Как нога служить будет, несмотря на пророчество лекарское? В бричке табуны не объедешь.

— А заводы оставить жалеешь?

— Жалею. Ведь их начальник полковник Чертков больше в Харькове живет, жиром заплыл и все мне доверил, помощнику своему. — Красовский указал на письменный стол, на котором лежали конторские книги и бумаги. — Но, сказывают, в отставку сбирается, и тогда что? Цесаревича, которого, помнится, тебе поругивал, более нету, чтобы чины мне дальше лепить. Восемь лет майором служу, что, впрочем, немного для армейского штаб-офицера. При отставке, может, подполковника дадут, а начальником заводов не поставят — место полковничье.

— Так и ехал бы к Пашкову в Петербург. Там хотя не с конями, а с людьми, но дело как раз по тебе, — сказал Иванов. — Лучше, право, не сыскать, раз научился в бумагах разбираться.

Разговор прервал приход ротмистра Мухина и хирурга Гениха. Первый кратко доложил дела по заводам, второй, осмотрев ступню Красовского, обнадежил, что будет вполне владеть ею. Подали завтрак — закуски, ветчину, настойки. Унтера просили рассказать о Зимнем дворце, про выходы и церемонии. Вот уж неизменная тема расспросов у собеседников всех сословий и чинов!

Когда гости ушли, Красовский попросил написать под диктовку письмо Пашкову. Благодарил за приглашение, объяснял, почему не сразу отвечает и нерешительность о дальнейшем, ибо еще не знает, предстоит ли покинуть дело и места, которые полюбил. Зацончив это письмо, Иванов принялся за свое Анне Яковлевне, которое запечатал в данный в суде конверт толстой бумаги вместе с копией купчей крепости.

Потом обедали. Филофей резал и нацеплял на вилку Красовского куски жаркого. Майор мог обойтись без этого, как вечером и давеча, но, когда дьякон вышел, шепнул Иванову:

— Не хочу огорчать, пусть еще покружится вокруг меня малость. Видишь, каков одуванчик стал, уже вчерашнее забыл…

Действительно, однокашник по семинарии крепкого, жилистого Красовского Филофей выглядел сущим стариком. Руки и ноги его были худы, только чрево выпячивало подрясник. Вокруг лысины вился белый пушок, и такие же были жидкие усы и бородка. Он был сравнительно бодр с утра, когда в хорошую погоду уходил гулять с соседскими ребятами, а в плохую рассаживал их у себя, и за стеной комнаты майора было слышно, как что-то рассказывает или читает вирши. Дьякон больше не спорил с Красовским о вере и обрядности, как бывало раньше, а после обеда дремал в кресле или искал терявшиеся очки, ключи или книжку, которую читал. Иногда в полусне запевал дребезжащим голоском что-нибудь церковное, вроде: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобой…», или причитал жалобно: «Ох, Сашенька, чадо мое любезное…»

— О ком он? — удивился Иванов, услышав такое бормотание, донесшееся из соседней комнаты.

— О внуке, что в Лебедяни остался.

— А сын что?

— В секретари произведен, со всех, с кого может, мзду дерет, кому надобно, руки и зады лижет. Дом построил, деревню купил. Его-то Филофей проклял, а вот за внука страждет, что по той же дорожке пойдет.

— А согласится в Петербург переехать? — спросил унтер.

— Он-то согласится, но не знаю, как от степи оторву. Ты осенью приехал, да все со мною сидишь. Впрочем, сейчас кругом мокро да серо. А весной, братец, как хорошо! И летом в ином роде прекрасно. Не верь слепцам, которые говорят, что как выгорит трава, то степь тоску наводит. Им везде на природе тоска. Какие тут дали! Какой воздух чистый, за двадцать верст с пригорка все как на ладони. Про весну и не говорю, когда степь цветет. Едешь на коне, а травы душистые тебе по коленям шуршат, топтать их жалко… Так вот Филофей-то с ребятами здешними целые дни в степи пропадает, цветы собирает, на птиц смотрит, виршам с голоса их учит. Тут дурак один — чиновник именуется — пришел ко мне жаловаться, что дьякон богопротивное детям внушает. Едва добился, что он слышал да сдуру не уразумел. Оказалось, Ломоносова «Кузнечика» детям Филофей читал и толковал:


Хотя у многих ты в глазах презренна тварь,

Но в самой истине ты перед ними царь.

Ты ангел во плоти иль лучше — ты бесплотен,

Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен…


Хорошо, я сообразил, о чем речь, когда мне дурак-то про царя и свободу толковать стал, да носом его — в печатную книгу, где стоит, что цензурой разрешена. Тогда отстал. А то, видишь, царем стрекотуху назвал. Но, словом, Филофею на природе хорошо, а в городе не захирел бы.

— А ежели тебе его в разъезды по поместьям Пашкова брать? Коляску дадут покойную и жить везде не по недели придется.

— Уж и не знаю. Больно слаб становится.

Но случались вечера, когда дьякон, всхрапнув после обеда, бодро подсаживался к свече и читал приятелям вслух любимых поэтов. Иванов не прочь был послушать, а майор, который знал все наизусть, через полчаса говорил добродушно, но твердо:

— Ах, Филофеюшка, дай мне с другом наговориться. Ведь еще не все я узнал, sine qua non… [15] А память у Красовского оказалась острейшая. Он помнил происшествия, случившиеся в Стрельне, прозвища, прибаутки и привычки кирасир, наездников и офицеров. Не забыл и рассказанного Ивановым восемнадцать лет назад в Лебедяни.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24