Беседы в изгнании - Русское литературное зарубежье
ModernLib.Net / Искусство, дизайн / Глэд Джон / Беседы в изгнании - Русское литературное зарубежье - Чтение
(стр. 4)
Автор:
|
Глэд Джон |
Жанр:
|
Искусство, дизайн |
-
Читать книгу полностью
(870 Кб)
- Скачать в формате fb2
(340 Кб)
- Скачать в формате doc
(347 Кб)
- Скачать в формате txt
(338 Кб)
- Скачать в формате html
(341 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|
Редактировал его Владимир Бенедиктович Станкевич - бывший комиссар ставки Временного правительства. Потом я работал в Берлине, в газете "Голос России", ее издавал Шклявер и после него Крымов. Но работал в газетах я недолго, мало для них писал. Одно время потом работал в бульварной газете "Время", издавал ее знаменитый Григорий Наумович Брейтман, редактор киевских, если не ошибаюсь, "Последних новостей". Это была еженедельная такая очень буржуазная газета, но там можно было всегда перехватить несколько марок. Мы с ним были в очень хороших отношениях, и мы, молодежь тогдашняя, - я, Офросимов, Корвин-Петровский, Иванов - мы к нему часто приходили, давали ему фельетоны, статьи, я уже не знаю, что там было. Потом я работал в "Накануне" как редактор литературного приложения: это было с 23 по 24 год, когда "Накануне" приказало долго жить. До меня литературное приложение редактировал Алексей Толстой; когда он уехал в советскую Россию, я редактировал приложение примерно год. Вот приблизительно все русские издания, где я работал. Потом я работал в немецком издательстве "Таурус", оно издавало и русские книги. А потом я больше писал русские книги, так как мои русские книги переводились довольно хорошо. Ну, например, "Азеф", который первоначально назывался "Генерал Бо", переведен на 9 или 10 языков, и все издательства платили, в особенности немецкое издательство платило хорошо, так что я перебивался кое-как. "Тухачевский, красный маршал" был переведен на многие языки - на скандинавские, на французский, немецкий, английский и т. д. ДГ. Какие были тиражи ваших книг в 20-30-х годах на русском языке? РГ. Видите ли - тиражи всегда были тайной издательства. Моими издателями были Абрам Саулович Каган, который до сих пор живет где-то в Нью-Йорке, у него есть здесь издательство "Юниверсити-пресс", и Яков Ноич Блох. "Петрополис" - так называлось это издательство. В былые времена они открыли издательство в Питере, и там издавали очень хорошие книги, всех русских поэтов - Гумилева, Ахматову, Георгия Иванова, Мандельштама - это были их издания. Ну, и люди они были очень милые, но тиражи всегда были тайной издательства, я никогда этого не мог знать и предпочитал всегда от них получать аванс, а остальное было чрезвычайно проблематично. Но первое издание "Азефа" разошлось в 6 месяцев, они должны были выпустить второе издание в одном томе. Как я ни допытывался, так я до гробовой доски, вероятно, не узнаю его тиража. ДГ. В книге "Я унес Россию" вы с одобрением цитируете Зинаиду Гиппиус: "Мы не в изгнании, мы в послании". Как вы понимаете это послание? РГ. Я думаю, что это было совершенно правильное высказывание, потому что русская эмиграция - явление небывалое. И в то время, как в Советском Союзе русская культура уничтожена под корень, физически истреблены представители русской культуры, все те, кто не подходили под Маркса, Ленина, Сталина, да и многие книги по тому знаменитому Декрету, который издала Крупская, были запрещены к пользованию публично в библиотеках; так что задачей эмиграции действительно оказалось сохранение эмиграцией старой русской культуры, и ее сохранение во всех странах Европы - Берлине и, главным образом, в Париже - в этом смысле это было послание для будущего, эстафета для будущего. ДГ. Некоторые из ваших книг были изданы в Советском Союзе в 20-х годах. Это было трудно тогда? РГ. Это не было трудно, потому что их провели мои друзья, советские писатели, которые приезжали в Берлин. Это был, главным образом, Илья Груздев, знаменитый комментатор М. Горького. Как Эккерман при Гете, так Груздев при Горьком. Ну, и Константин Федин тоже, будущий страшный генерал, был вполне приличным человеком и моим большим другом. Тогда времена были либеральные и эти книги могли пройти, правда, очень скоро они все оказались в запретных фондах. ДГ. Их и здесь невозможно найти. РГ. Да, их и здесь трудно найти. И "Ледяной поход" попал в запретные фонды, хотя вначале они его трактовали как разоблачение белого террора, что было, конечно, ерундой. Это было разоблачение всей нелепости и всех ужасов гражданской войны. И под конец они сообразили, вероятно, что это все-таки неподходяще, и "Ледяной поход" также попал в запретные фонды. Об этом мне рассказывали многие советские писатели, в частности, Солженицын упоминал, что, когда он был еще свободен в Советском Союзе, после успеха его "Ивана Денисовича", ему были открыты фонды, он там нашел все книги, которые ему понадобились, даже книги, изданные за границей, как, например, "Дзержинский", что является, конечно, страшной контрой... Я удивился и спросил: "Александр Исаевич, как вы упоминаете мою книгу в "Архипелаге ГУЛАГ"?" Он говорит, что "вот в запретных фондах я ее прочел, ну и "Ледяной поход" там был". "Ледяной поход" там, надо сказать, имел очень большой успех, и у меня был письменный отзыв Максима Горького и Айхенвальда и тогдашних многих писателей. ДГ. Вы видели все три волны русской эмиграции. Что вы скажете об отношениях между ними? РГ. Отношения, видите... Отношения первой и второй эмиграции, по-моему, очень в конце концов хорошие. Мы, собственно, слились, хотя вначале это было довольно трудно. Но я принадлежал к той группе эмигрантов, которая в Париже как раз и работала именно над помощью второй эмиграции, которая, явившись в Париж, оказалась совершенно беспомощна, и у нас была группа небольшая: я, Мельгунов, Херасков, из Америки нам помогали Николаевский, Зензинов деньгами, одеждой... И мы организовали такой комитет, что ли, помощи второй эмиграции и многим помогли, и я знаю, что одному помогли даже бежать из Европы в Южную Америку, а там помогали устройством на работу, одеждой, деньгами, всем, чем можно. Я в этом отношении, может быть, не являюсь таким типичным представителем эмиграции, потому что у меня всегда было отвращение ко всяким перегородкам между людьми. Я встретил вторую эмиграцию так же, как и третью, - с открытой душой: люди как люди, человек как человек, но, конечно, все же психологически между первой эмиграцией и второй, и особенно третьей, конечно, есть большая разница. Это естественно: ну, третья эмиграция вся выросла в Советском Союзе, в то время как мы все сложились и выросли при Его Величестве Государе Императоре. Совсем две вещи разные. С третьей эмиграцией отношения, конечно, сложнее, потому что они дальше от нас стоят, но в то же самое время и с представителями этой эмиграции у меня лично самые хорошие отношения, и я не люблю перегородок, вы знаете. ДГ. Но вы ведь в "Новом журнале" очень мало печатаете людей из третьей эмиграции. РГ. Что вы! Мы печатали из третьей эмиграции... Я как-то даже составил такую рапортичку, ну, довольно много, я скажу, что третья эмиграция немножко нас сторонится, создав свои журналы, что, по-моему, слегка, так сказать, отличается - это особая статья, но я печатал очень много, в частности того же Бродского, когда он еще был в Советском Союзе; а тут у третьей эмиграции мы печатали довольно много: Кротков, если его можно отнести к третьей эмиграции, Кузнецов. Нет, довольно много. ДГ. Вы уехали из России почти 65 лет назад... РГ. Я уехал из России, вернее меня вывезли из России, чему я очень рад, кстати сказать, 1 января 1919 года. Мы пересекли границу Германии. Я был выслан Украинской директорией и немецким командованием в Германию. Нас спасли от неминуемого расстрела. Большевики наседали на Киев, а я сидел в тюрьме, в педагогическом музее, который был сделан тюрьмой для всех тех солдат и офицеров, которые были арестованы Петлюрой. Ну, вот мы там сидели, досиделись до самого конца. И когда нас осталось всего 500 человек, какой-то генерал по фамилии чуть ли не Вестфален, но это был не Вестфален, конечно, а какой-то другой, понял, что мы погибнем, нас расстреляют, конечно, когда большевики вступят, большевики напирали и везли целую чрезвычайку во главе с Лацисом и Португейсом, там пощады не было; ну, и вот немцы нас вывезли по соглашению с украинцами, и 1 января 1919 года я пересек границу Германии, чему я был очень рад. С тех пор началась моя эмигрантская жизнь. Теперь считайте: от 82-х отнимите 19, это сколько будет? 63... ДГ. Что вы думаете о советском русском языке? РГ. О советском русском языке я думаю то же самое, что и Корней Чуковский. Вы знаете, некоторые слова в советском русском языке, по-моему, очень удачны и хороши, они вошли в жизнь. Ну, скажем, слово "перекур". У нас такого слова не было в армии, а Солженицын, например, употребляет. Это ведь блатное выражение: "Это дело перекурим как-нибудь". Это, по-моему, хорошо, но многое очень меня, старого эмигранта... многое режет мне слух: например, всегда в былые времена говорилось: "Написал письмо ему по такому-то адресу", а в Советском Союзе говорят: "на адрес". Почему, я не знаю. Я остаюсь при старом, конечно, дико было бы написать... Но советский канцелярит, который так беспощадно исхлестал Корней Чуковский, - это нечто ужасное, по-моему, совершенно прав был Чуковский. Ну, тут, видно, ничего не поделаешь. ДГ. Вы пишете, что нет уже русской интеллигенции, а есть советская образованщина... РГ. Да, это я повторяю то, что говорил Солженицын, и я думаю, что это совершенно правильно. Образованщина советская... Конечно, нельзя сказать так на сто процентов, например, Сахаров - это, разумеется, высший класс русской интеллигенции, и Солженицын, и Шафаревич, и многие другие. Но в массе своей, по-моему, образованщина эта захлестнула русскую интеллигенцию, и это естественно, потому что ведь все же росло и все растет на марксизме-ленинизме, и тут того широкого кругозора, который был у старой русской интеллигенции, его не получается, его нет просто-напросто. ДГ. Какое будущее вы тогда видите для русской культуры вообще и для советской культуры в частности? РГ. Я очень пессимистично настроен, вообще апокалипсически, если хотите знать: может быть, это моя мания, я не знаю, но без какого-то мирового катаклизма я не вижу будущего. Ибо советский режим ни к какой эволюции не склонен, мы это видели на протяжении десятилетий. И все эти попытки якобы эволюции были все фальшивые. Тот же НЭП был военной хитростью Ленина. В Советском Союзе многие поверили, и за границей поверили. Я был в те времена сменовеховцем, который тоже поверил. В литературе, в искусстве была относительная свобода, тогда можно было поверить, тогда думалось, что вот еще немножко, и будет поворот к национальному правовому государству. Но сейчас, после коллективизации, после всех этих великих строек и перестроек, я не вижу, чтобы они могли, даже если бы захотели, повернуть куда-то в сторону либерализма. Уже сейчас появляется какой-то оптимизм к Юрию Андропову, моим американским друзьям кажется, что Андропов куда-то повернет. Я думаю, что, кроме чекистского подвала, он никуда повернуть не может. ДГ. Кому вы думаете передать "Новый журнал", какие у вас планы относительно журнала? РГ. Видите, планов у меня, конечно, мало, потому что я человек убеленный сединами. Мне 86 лет, и я очень хотел вначале, когда появилась третья волна, передать кому-нибудь из них. Я говорил с Владимиром Максимовым, он отказался, оказывается, он уже ангажирован в "Континенте", я этого не знал. Я говорил с Виктором Некрасовым, он отказался. Я говорил еще кое с кем, они отказались, и когда все отказались, то мне пришлось продолжать тащить самому, и я не вижу совершенно возможностей передать кому-то ведение журнала, потому что людей моего призыва, моей культуры, извините за выражение, очень мало, то есть первая эмиграция вымирает. Кому перейдет "Новый журнал", я не знаю. Я думаю, что он умрет с моей смертью. ДГ. Вы стремитесь, когда вы выбираете рукописи, создать какой-нибудь особый профиль "Нового журнала"? РГ. Это советское выражение, мы так никогда не говорили, хотя говорим теперь. Если хотите, есть свой профиль, есть свое лицо: этот журнал ведется в традициях старых русских толстых журналов. Мой журнал - это преемник парижских "Современных записок", и в этой традиции мы и ведем. Поэтому я публикую все, что стоит на определенной, ну, культурно высокой линии; например, такие вещи, какие публиковались в журналах третьей волны, очень многие я бы просто не мог публиковать, а если бы я опубликовал, то получил бы сотни отчаянных и ругательных писем от моих читателей. ДГ. Ну, чего бы вы не стали печатать в "Новом журнале"? РГ. Есть такие вещи, которые просто-напросто порнографические. И наш читатель, он к этому не привык. ДГ. Вы Лимонова имеете, что ли, в виду? РГ. Лимонов у меня был и предлагал что-то такое, но он успеха не имел. Лимонов, Мамлеев и прочие там... Все эти попытки как-то оседлать коня литературы на порнографии я понимаю, и этим можно сделать какое-то "имя" под названием, но для "НЖ" это, конечно, совершенно неподходящее. Это неинтересно - вот что. ДГ. Может быть, эта новая волна описывает жизнь в Советском Союзе, которая слишком радикально отличается от вашей тогдашней жизни в России. Может быть, у вас с ними мало общего? РГ. Ну, как сказать, мало общего. Вот, например, последнее, что я напечатал, - повесть Юрия Кроткова. Кротков - советский человек в корне. Он был - он это сам сказал, я никого не разоблачаю, это он сам написал, - он был стукачом 20 лет и знает всю эту омерзительную кухню до тонкостей. Я напечатал его вещь, и со многими очень рискованными местами тоже. Это уже, так сказать, стиль третьей эмиграции, и что же вы думаете? В ответ на эти рискованные сексуальные места я тут же получил бездну писем: "Как "НЖ" может это допустить?" Но я много печатал вещей, которые показывали жизнь в СССР чрезвычайно ярко. Я чуть ли не 10 лет печатал, например, рассказы Варлама Шаламова. ДГ. Вы знаете, я впервые узнал Шаламова и начал его переводить благодаря "Новому журналу". РГ. Я считаю, что мы не делали никакой из этого помпы, никакой публикации особой, но это было просто открытием этого писателя, потому что это замечательный писатель и его вещи останутся, по-моему, и в литературе и в истории, потому что он чрезвычайно важен для истории. ДГ. Больше всего из ваших книг мне понравился "Азеф". Как вы задумали писать его? РГ. "Азефа" я задумал писать так: как-то в Берлине ко мне пришел человек, не имеющий никакого отношения к литературе, и говорит: "Вот я читал воспоминания Савинкова "Воспоминания террориста" (книга сначала печаталась в журнале "Былое", а потом вышла отдельным изданием) - какой материал!" Я прочел, и у меня засело в голову написать роман с центральной фигурой Азефа. А в это время я очень дружил с Борисом Ивановичем Николаевским. Он был известный человек, меньшевик, историк революционного движения. Я спросил его, есть ли материалы об Азефе? Он сказал, что есть, и связался - он был страстным следопытом - с кафешантанной певицей Хейди Дехера, немкой, просто-напросто. Азеф с ней жил последние годы. Борис Иванович, связавшись с ней, получил от нее письма Азефа, написал небольшую даже книжку. Он показал мне копии этих писем, материалы, и меня это подхватило, и я засел за роман, который меня очень увлек. Роман имел успех, вышло первое издание, потом тут же второе, а потом на девяти или скольких-то языках - и в Англии, и в Германии, и во Франции, и в Польше, и в Латвии, и в Испании - где это только не печаталось. Тема была очень интересная, и французский писатель Кристиан Мегре в своем французском отзыве назвал эту книгу и меня "предшественниками Камю и Мальро". А Камю даже по этой книге написал пьесу о русских террористах, я не помню, как она называлась, но она шла. ДГ. И книги на английском языке уже нет в продаже. РГ. По-английски нет. По-английски она не прошла с каким-нибудь треском, так прошла, очень скромно, но была издана по-английски трижды. Один раз в Англии с предисловием Стивена Грэма, второй раз в Америке, то же самое, а потом в третий раз в издательстве "Даблдэй" в переводе Лили Гинзбург, но тут она большого успеха не имела. Но это я понимаю, уже Азеф этот для многих не тема. ДГ. Вы участник гражданской войны. Какой роман, по-вашему, наиболее близко отражает ту эпоху? РГ. Роман я вам назвать не могу. Может быть, "Тихий Дон" Шолохова. Но это, собственно, не Шолохова, теперь это уже доказано почти что, что это плагиат, что написал его Федор Крюков, известный казачий писатель, который умер во время гражданской войны. ДГ. Это еще вопрос. Американский славист Герман Ермолаев пишет об этом, но он считает, что это еще не доказано. РГ. Да, это спорный вопрос, и доказать трудно. Но я затрудняюсь сказать, какое беллетристическое произведение отвечает эпохе. А не беллетристическое, например, "1920 год" Шульгина. Очень, по-моему, интересен. ДГ. Ну, скажем, "Август 14-го" Солженицына. РГ. "Август 14-го" гражданской войны еще не захватывает. ДГ. Да, но уже подходит к гражданской. РГ. Он подходит, да, но, что будет дальше, я не знаю, из опубликованного этого пока нет. Я думаю, что так много написано мемуаров и они так интересны, что романы и не нужны. ДГ. Ну, а, скажем, "Доктор Живаго"? РГ. "Доктор Живаго", да, хорош. У него есть места о гражданской войне, но это эпизодически. ДГ. У вас большие разногласия с Андреем Синявским? РГ. Да. ДГ. Объясните. РГ. Разногласий личных у меня с ним нет, потому что я никогда его не видел. О первых его произведениях я отозвался в "НЖ" достаточно похвально, но, когда он написал свою, простите за выражение, похабную книгу о Пушкине "Прогулки с Пушкиным", меня это просто возмутило, просто шокировало, как очень многих людей. Я ни в какой мере не пурист, можно писать о чем угодно, но нельзя так писать, как пишет он, -нарочито похабно, нарочито по-блатному. Чтобы не быть голословным, например, он говорит, что в смерти Пушкина его интересует больше всего момент, дала или не дала, - это о жене Пушкина. Вы знаете, это ниже блатного уровня, можно написать абсолютно то же самое, но другими словами. И вот это похабство меня возмутило, и я решил дать им по морде. И дал, и, по-моему, очень удачно в смысле того, что на эту статью были большие отзывы и благодарности и всякие такие вещи. Он способный человек, но какой-то, по-моему, вывихнутый. Я этих выкрутасов не люблю. ДГ. Расскажите о письме Волошина, которое он написал Ященко. РГ. Это письмо было потрясающим. В книге я привожу точную дату его. Неожиданно в "Новую русскую книгу" пришла дама, я ее как сейчас вижу: удивительно приятная, типичная русская интеллигентка, красивая, я бы сказал, очень скромно одетая, сдержанная. Вошла, спрашивает: "Могу я видеть профессора Ященко?" Я говорю: "Пожалуйста". Ну и Александр Семенович ее принял, а она ему сразу и говорит: "Я вам привезла письмо от Максимилиана Александровича Волошина". Ященко прямо подпрыгнул: "Как, от Макса?" Он с ним был очень дружен по России, и в Париже были вместе. Письмо это мне Ященко прямо тогда и прочел. Оно было страницах на 45-ти, совершенно потрясающее описание террора в Крыму по занятии его красными. Террор, как известно, проводился Белой Куном, помощницей его была Землячка, Розалия Залкинд, известная большевичка, такая фурия большевизма. И они там перестреляли не то 100 не то 150 тысяч бывших белых. Волошин рассказывает в этом письме, что Бела Кун остановился у него, и, так как Волошин был человек не от мира сего, он покорил даже этого убийцу - Белу Куна. Тот с ним в какой-то мере подружился и разрешил ему вычеркивать каждого десятого человека из проскрипционных списков, и Волошин вычеркивал со страшными мучениями, потому что он знал, что девять остальных будут зверски убиты. Волошин описывал, как он молился за убиваемых и убивающих, и письмо это было совершенно потрясающим. Ященко сделал глупость, что он его слишком многим читал, таскал, и в конце концов этот уникальный исторический документ пропал. И Ященко понял, что кто-то его украл. ДГ. Да и вряд ли обнаружится когда-либо. РГ. Да, никогда не обнаружится. Я думаю, что оно попало, как Войнович пишет, "туда, куда надо". ДГ. Расскажите об истории "Нового журнала". Как он был основан, как вы переняли его? РГ. Об истории "Нового журнала" рассказ долгий, но я вкратце попробую рассказать. Когда Гитлер вступил во Францию и "Современные записки" кончились, многие сотрудники приплыли в США, и среди них Марк Александрович Алданов и Михаил Осипович Цетлин (Цетлин в "Современных записках" заведовал отделом поэзии). У них сразу зародилась мысль продолжить "Современные записки", как-нибудь издавать по-русски свободный толстый журнал. ДГ. Почему они не сохранили старое название? РГ. Может быть, не могли, может быть, не хотели, я не знаю. Никаких дотаций, "грантов", субсидий они не получали, да и не искали, наверное. И вот на частные деньги они решили издавать этот самый журнал, причем Алданов писал Бунину во Францию, что журнал наверное будет, по крайней мере выпустят две книги. Вот они и выпустили 2 книги, потом их поддерживали подписчики, и дело более или менее стало развиваться. И я теперь уже редактирую 150-ю книгу. Конечно, ни Алданов, ни Цетлин не могли предположить, что это скромное, частное издание превратится в 150 книг "НЖ". Цетлин умер на 11 книге, Алданов на 4 книге уехал обратно в Европу, отошел от редакции. Потом это дело перешло к Михаилу Михайловичу Карповичу, которого вы знаете, - он был профессором Гарвардского университета. Он стал единоличным редактором и пригласил меня быть секретарем редакции. В 1952 году я начал работу. ДГ. Уже 30 лет. РГ. Да. Михаил Михайлович был очень занятой человек, он вел два курса в Гарвардском университете, был деканом, потом у него было плохо в семье, была больна жена, и он был всегда занят по семейным делам. Так что я редактировал рукописи, а ему предоставлял их на просмотр. А когда он умер в 1958 году, то я стал редактором журнала и с этого времени тащу этот самый журнал. 148-я книга должна была выйти на этих днях, 149-я вся в наборе. Я сейчас редактирую 150-ю. ДГ. Сколько было номеров "Современных записок"? РГ. 75 номеров, и если выйдет 150-й номер "НЖ", то всего получится 225 номеров, и я должен сказать безо всяких скромностей, что это большой вклад в русскую литературу. ДГ. Из тех писателей, которых вы печатали в "НЖ", какие были как бы большим открытием, по-вашему? РГ. Больших открытий... Кроме Шаламова. Это было открытие. В 1963 году я получил рукопись совершенно случайно. Один известный профессор-славист позвонил мне по телефону и говорит, что он из Москвы привез рукопись одного русского писателя. На другой день он приехал ко мне и дает рукопись в 600 страниц. Я очень обрадовался, хотя я Шаламова не знал как писателя. Я когда-то читал его стихи, но особого моего внимания они не привлекли. Ну, и в течение 10 лет я публиковал эти самые рассказы Шаламова и считаю, что это, конечно, было настоящим открытием. Других таких сразу на ум мне не приходит. У нас было очень много маститых и очень интересных авторов. Милюков был, и Маклаков, и Бердяев, и Лосский, и Шестов, и Франк, и - очень многие - и философ Федотов постоянно сотрудничал. ДГ. Шестова вы лично знали? РГ. Лично нет, встречал, но очень мало, личного общения у меня с ним не было. ДГ. А как насчет Алданова? РГ. Алданова я знал хорошо. Алданов печатался очень много в "НЖ", и почти все его последние вещи были напечатаны в "НЖ". Но вы знаете, когда так публикуешь, то не кажется даже, что это открытие или что-то такое. Вот теперь, когда берешь книги и их просматриваешь и наталкиваешься то на одну рукопись, то на другую статью, то видишь, какой ценный материал там. ДГ. Какой у вас тираж? РГ. Тираж очень небольшой - 1500-1600 экземпляров, но мы рассылаем журналы в 36 стран. Это все-таки кое-что. Все библиотеки видные, все университеты - все наш журнал покупают. Даже в Японии подписчики у меня появились. Советский Союз подписывается через американские агентства: библиотека имени Ленина, ленинградская какая-то библиотека, там еще кто-то. Потом даже есть подписка из Монголии, из Улан-Батора. Я думаю, что это подписка, наверное, из учреждения. Читают и те, кому надо, и там, где надо, ну, пускай читают. Много вот таких подписок у нас: почтовый ящик номер такой-то, улица такая-то, и все. Но из Советского Союза много откликов было за эти годы. ДГ. Вы их сохраняете? РГ. Да, я их сохраняю и многие напечатал, например, отзыв Солженицына, который говорил, что во что бы то ни стало надо держать "НЖ", что он имеет большое значение. И Аркадий Белинков написал мне письмо: "Мы все обязаны "Новому журналу", всякие такие комплименты. Целый ряд таких документов у меня есть. ДГ. Расскажите об Алексее Толстом. Вы с ним дружили? РГ. Об Алексее Толстом рассказывать очень трудно в двух словах. Толстой был необычайно талантливый человек и писатель. Все в нем было талантливо. Во-первых, импозантная фигура такая, барская. Если он вам рассказывал какой-нибудь анекдот, все, что он писал, было необычайно талантливо. И Бунин где-то верно писал, что даже халтуру свою Алексей Толстой писал талантливо. Человек он был с большим шармом, но что касается каких-то моральных претензий - их к нему предъявлять было нельзя. Он мог сделать все что угодно. Как он сам говорил Ященко: "Я люблю легкую, изящную жизнь". И это он произносил в нос тоном фата. И он действительно мог, и он доказал, что он может сделать все что хотите. Он в Советский Союз поехал, что он там только не делал: "Хождение по мукам" он перелицевал для цензуры, он писал всякую халтуру вроде "Хлеба", "Инженера Гарина" и все что угодно, хвалил концлагеря и в конце концов поставил свою подпись под чудовищным убийством польских офицеров в Катыни. Когда Советы пытались это свалить на немцев, он был членом комиссии: кажется, председателем был академик Бурденко, и Толстой расписался, что вот он свидетельствует. Его любимым выражением было... по-французски он говорил неважно -не хочу произносить это слово, это больше, чем наплевать. На всякие такие скользкие темы он говорил: "je m'en fous" или "perdu monocle" -выдуманное французско-нижегородское выражение. ДГ. Федин. РГ. Я был с ним очень дружен, очень хорош, но как человек, конечно, в сравнение с Толстым не идет, потому что такой яркости, такого таланта в Федине не было, но он был талантливый прозаик, и если бы он писал только свободно, то я думаю, что это было бы хорошо, наверное. Вот рассказ "Сад", потом еще "Анна Тимофеевна" - повесть, все это было хорошо. Но, во-первых, он был очень тяжело болен туберкулезом, во-вторых, он был очень тщеславен, и, когда он почувствовал, что из-за болезни талант от него уходит, он пошел по линии халтуры. Он чувствовал, что если хочешь остаться наверху пирамиды, то нужно быть функционером. Вот он и пошел: сначала в генсеки Союза писателей, потом председателем, потом членом Верховного Совета, одного, другого, лауреат Сталинских премий - то-се, пятое-десятое. И он превратился черт знает во что. Он сделал - надо честно сказать, я Костю очень любил - кучу гадостей в советской литературе. Сделал гадости в отношении Пастернака. Он зарезал роман Солженицына "Раковый корпус" - нехорошо. Но он был в славе чиновничьей: у него была дача в Переделкине, какой-то там необыкновенный красного дерева гарнитур и все что хотите. И умер он, перевалив за 80, несмотря на эту тяжелую болезнь. ДГ. Набоков. РГ. Ну, это не моя специальность. Я знаю, что Набокова очень превозносят, но лично я никогда не мог дочитать его до конца. ДГ. Но вы знали его? РГ. Лично я с ним встречался только мельком, знакомства никакого не было. Набоков был сноб с головы до ног. И меня это отталкивало совершенно, но для международных снобов - это, по-моему, была находка. Талантлив был технически, и вся его нарочитая снобистика - она пробила себе дорогу. Его знают, его печатают, его восхваляют, но я его, откровенно говоря, просто не могу читать, я раскрывал, читал и чувствовал, что это не для меня. ДГ. Саша Черный. РГ. Саша Черный был очаровательным человеком. Я с ним встретился в Берлине в 20-х годах, когда он приехал. Ну, он был человек, совершенно раздавленный революцией, он не мог ничего писать - былые вещи его были очень острые и интересные. В эмиграции он писал довольно-таки плохо, но человек он был очаровательный, чистый. Ненавидел большевизм. Я сам ненавижу большевизм, я многих встречал людей, ненавидящих большевизм, но такой ненависти, как у Саши Черного, я не встречал. Это даже больше, чем у Бунина в "Окаянных днях". Он не мог говорить спокойно об этом. Я помню, он мне рассказывал в студенческом ресторане в Берлине, как он выезжал из Советской России и какой-то чекист осматривал его рукописи, и тут же, говорит, на ваших глазах рвал одни, другие отбрасывал куда-то туда, и все это было совершенно "бессмысленно". Если бы у меня была сила, он сказал, я бы ему горло перегрыз. Он жил в Берлине не очень долго, потом переехал в Италию, потом во Францию и во Франции умер. ДГ. Пильняк. РГ. Пильняк был очаровательный писатель, надо сказать, вот этого писателя я очень люблю - очень талантлив был. В Пильняке была такая же талантливость, которую вы чувствуете, как в Алексее Толстом. Что он ни начнет рассказывать или писать, все это было удивительно талантливо. ДГ. Вы его лично знали? РГ. Да, я его знал довольно хорошо. В Берлине мы с ним часто встречались и выпивали, и все как следует. Он написал повесть, кажется, "Красное дерево". Она так в Советском Союзе и не вышла, зарезана цензурой, а в издательстве "Петрополис" вышло тогда много его повестей. И потом он был человек и писатель сильный, и он написал "Повесть о непогашенной луне". Это о Фрунзе. Как Сталин убил Фрунзе. Для того, чтобы написать такую вещь, нужна большая художественная смелость, какой, например, у Федина в жизни никогда не было. Он не мог поднять такую тему. Но за это бедняга заплатил. ДГ. Бунин. РГ. Ну, Бунин тоже из тех, в ком талант чувствуете с первого слова. Я встречался с ним не очень много, но встречался все-таки в Париже, и переписывались мы довольно-таки много. ДГ. Мережковских вы, наверное, знали? РГ. Никогда не встречал. Я ценю Мережковского, хотя, может быть, с некоторыми оговорками, и очень ценю Зинаиду Гиппиус. Но, к сожалению, их не встречал. Один только раз видел их на каком-то вечере, они были так оживлены. Но поразила меня, помню, Зинаида Гиппиус: уж она человек с большим вкусом и все такое, но одета она была и выглядела как какая-то болонка, в каких-то стекляшках, налакированная. Но все это фигуры, все, понимаете ли, таких фигур в литературных кругах сейчас почти что нет. Это все личности.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|