Авторский сборник - Сочинения в четырех томах. Том 2
ModernLib.Net / Отечественная проза / Гиляровский Владимир / Сочинения в четырех томах. Том 2 - Чтение
(стр. 16)
Автор:
|
Гиляровский Владимир |
Жанр:
|
Отечественная проза |
Серия:
|
Авторский сборник
|
-
Читать книгу полностью
(778 Кб)
- Скачать в формате fb2
(347 Кб)
- Скачать в формате doc
(343 Кб)
- Скачать в формате txt
(329 Кб)
- Скачать в формате html
(347 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26
|
|
О краже шпал составили протокол. Жандарм представлен к награде,
ао подвигах нового «Трефа» появились статьи в газетах. Жена Зюзи купила шляпку…
«С ДОЗВОЛЕНИЯ НАЧАЛЬСТВА»
М. В. Лентовский четверть века назад был полицией обязан подпиской о невыезде. И в один прекрасный вечер он вылетел на воздушном шаре с Леоной Дар за пределы не только столицы, но даже и Московской губернии. Забеспокоились кредиторы. Заявили в полицию, и один из злобных кредиторов, кажется Давыдов, даже требовал, чтобы полиция привлекла его за неисполнение подписки о невыезде. Конечно, дело окончилось ничем, а Лентовский смеялся: — Я не давал подписки о невылете!.. Прошло четверть века. Мир ринулся в воздух. Цеппелин носится на своем воздушном корабле
надГерманией, перелетает из города в город, его чествует весь народ, начиная с императора. Смелый Блерио на легком аэроплане перелетел
птицей через бурный Ламанш из Франции в Англию. Братья Райты парят над Америкой. А за Цеппелином, Блерио, Райтами в каждой стране сотни ученых изобретателей стараются вовсю победить воздух. Государства стараются опередить друг друга в победе над воздухом, сознавая, что у кого первого будет сильный воздушный флот, тот будет - Владыкой мира. Все и всюду поощряют изобретателей, помогают средствами, ищут, пробуют, дают полную свободу искателям победы над воздухом. Когда появилось первое известие об успехах Цеппелина — вся Россия встрепенулась. В глухих деревнях заинтересовались. И первый «изобретатель» русский был встречен восторженно. Это — прославленный Ткаченко. С рассветом на глухой полустанок киево-воронежской дороги пришел крестьянин соседней деревни Ткаченко с коленкоровыми крыльями под мышкой и торжественно заявил: — А вот и я прилетел!.. И рассказал, что ночью вылетел из своей деревни, за 14 верст, и долетел только до полустанка, хотя собирался в Киев. — Крылья поломались, материя лопнула, а то в Киеве к обеду был бы!.. Ему поверили с радости: — Каковы наши-то!.. И все чествовали изобретателя. Даже сам начальник станции подарил «великому» старую тужурку, а становиха семь аршин коленкору на новые крылья. Осведомленные газеты послали нарочных корреспондентов… Слава Ткаченки возросла… Это был первый русский изобретатель. Вторым явился Татаринов. А потом пошли и настоящие изобретатели. Ученые люди, талантливые. Русь устремилась ввысь. Нашлись люди. Нашлись средства. Надежды победить воздух стали осуществляться. И скоро зареют над степями неоглядными, над лесами дремучими русские победители воздуха. С трепетом сердца следят все за изобретателями. Лекции о воздухоплавании собирают публику. Каждое известие газетное о новом изобретении читается жадно. — А пристав?! И крылья аэропланов опускаются при этом слове. Только что смелый изобретатель сел на свой аэроплан и хочет подняться — вдруг грозный оклик: — Я т-тебе полетаю! Я т-тебе па-акажу, как летать! В участок!.. И составляется протокол, и появляется распоряжение: «Летать воспрещается…» Сейчас читаю в газетах телеграмму: «ХАРЬКОВ, 27.XI. У изобретателя летательной машины Школина, сделавшего недавно доклад в техническом обществе, приставом отобрана подписка о том, что без разрешения полиции он летать на своей машине не будет». — Господин пристав! Позвольте мне полетать! — просится русский Райт или Цеппелин… Сейчас справка о благонадежности «по месту жительства просителя» — в Баку, Владивосток, Ташкент и Сольвычегодск. Он имел несчастье в продолжение последнего года побывать в этих городах. Через год получаются справки. — Я ему полетаю!.. — бормочет пристав, читая справки. А Германия готовит воздушный флот. Господин пристав, слышали?
ВАНЯ КУЗНЕЦ — Ваня Кузнец в добровольцы просится, — доложил становому письмоводитель. — Ну и прекрасно, отправить его к воинскому начальнику. Я вдвойне рад — первое потому, что избавлюсь от скандалиста и пьяницы, а второе потому, что он, наверно, с десяток врагов передушит голыми руками. — Да он уже второй месяц не пьет. Как водку запретили, другим человеком стал. — Где он? — В канцелярии. Становой из отставных офицеров, полный и добродушный, вышел в канцелярию. У двери стоял весь в саже красавец юноша. Сквозь разорванный рукав рубахи сквозили великолепно отделанные мускулы. — На войну, Ваня? Что ж, доброе дело. А это помнишь? — улыбнулся становой, указывая на дверь с решеткой. — Было, да прошло. Это мой праздничный номер. Связанный валялся тут на полу. — Не покоен ты был во хмелю. — Быльем поросло. Как проклятую запретили, — век бы ее не было, — человеком стал. Пожалуйте мне свидетельство для воинского начальника. — Ступай с богом. Федор Федорович, напишите ему самое лучшее свидетельство. А ты, Ваня, иди ко мне, я тебя хоть стойке да поворотам выучу, объясню, как начальству отвечать, — сразу солдатом будешь. Старый капитан увел Кузнеца в сад и преподал ему военную выправку. На другой день Иван был уж у воинского начальника, а через два месяца на передовых позициях в одном из славных полков, куда он попал совершенно случайно, понадобился кузнец, а он тут и подвернулся. В первом сражении ему посчастливилось отбить у немцев раненого во время атаки полковника, которого он и принес на руках к своим, за что и получил Георгиевский крест.
* * * Наши войска отступали перед сильным напором врага. Последний полк арьергарда с саперами и казаками должен был разрушить мост на пути наступления неприятеля. Полк охранял саперов, минировавших каждый устой огромного моста, а казачьи разъезды рыскали на неприятельской стороне и не допускали к мосту разведчиков врага, который двигался огромной массой с тяжелой артиллерией. Во время саперной работы прапорщик, ротный командир, доложил командиру полка: — Господин полковник, унтер-офицер Федоров предлагает… — Какой Федоров? Который спас меня? — Так точно. Он предлагает интересную вещь, а именно: взорвать минированный мост тогда, когда через него пойдет неприятельская артиллерия. — Это нелепость. Вы подумайте: сначала пойдут разведчики, потом кавалерия, затем пехота и артиллерия. Кто же будет взрывать? Мы отойдем, а если и решится на это какой-нибудь смельчак, так его разъезды найдут ранее, чем он это сделает. — У него очень смелый план. Благоволите его выслушать. Призвали Федорова. — Изволите видеть, ваше высокоблагородие, вот этот глиняный обрыв берега, вот на нем все дыры, это гнезда стрижей. Они-то меня и надоумили. С обрыва весь мост как на ладони… Я бы думал так: мост минирован, а взорвать его, когда по нем пойдет войско и, главное, орудия. Для этого провода от мин провести под землей к обрыву, а оттуда и взорвать врага. — Кто же взорвет? — Я, ваше высокоблагородие. — Каким образом? — Это можно наверняка. Сверху этого обрыва выкопайте землянку, чтобы одному человеку залечь в ней, проведите к ней — ведь всего сто шагов от моста — концы проводов, заройте меня в эту землянку, сверху заровняйте землю, чтобы и следов не было, а между стрижиными гнездами сделайте из землянки такую же дырку, в которую я и дышать буду и наблюдать за мостом. Как он с артиллерией пойдет, так я и взорву, и конец ему. — Да ведь и тебе тоже. Ведь это значит тебя заживо похоронить. — Точно так. Меня закопаете одного, а я уж, должно быть, побольше… Полковник задумался.
* * * Становой справлял свои именины. В числе гостей был воинский начальник, священник и прапорщик с двумя Георгиями — серебряным 4-й степени и золотым с бантом 1-й степени. Он был герой, дня и украшение скромного праздника. В окна заглядывали обыватели и шептались: — Ишь, Ваня-то Кузнец наш чего добился… С полковником и батюшкой рядышком… — Ай да Ваня!.. И матери своей сорок рублей вечную пенсию выслужил… А кто думал? — А всего полгода и на войне пробыл. За чаем прапорщик рассказывал откровенно и просто о том, за что ему дали офицерские погоны и золотой крестик. — Приладили все ловко. Могилу саперы вырыли хоть куда. Сверху и с боков досками и брусьями обложили, кровать на козлах поставили — хошь сиди, хошь лежи. Прямо от изголовья провели четыре толстых газовых трубы — в две дышать, в две глядеть. Весь мост на виду мне, а им только видны стрижиные гнезда и ничего больше. Ни за что не догадаешься, потому что из этих гнезд будто снаружи на них глаза человеческие глядят. Сверху, должно быть, тоже так заровняли надо мной землю, что и не узнаешь… Приготовили мне землянку эту, поставили воды, хлеба и стали со мной прощаться… Полковник, ротный, офицеры… все прощались, много хорошего говорили, чуть до слез не довели. Батюшка пришел, исповедал и приобщил… Ну, просто хоронили как будто покойника… Пришло время лезть. Поклонился всем, перекрестился и полез. Потом лесенку убрали, а я лег на кровать — лицом книзу, чтобы не смущаться, и только крикнул: «Закрывай, ребята, скорей! Неприятель совсем близко». Э-эх! Жутко стало. А молчу… Застучали доски. Скоро-скоро саперы закрыли… Потом покрыли шинелью, чтобы земля не сыпалась сквозь щели. Сразу темно стало. Я поднял голову, а передо мной четыре дыры и сквозь них и мост, и река, и дорога видны. Как застучала земля по доскам! Да ведь так гремела, будто из пушек палят… Все тише… тише… Все страшнее мне становится… и вспомнил я первым делом кутузку… Проснешься, бывало, ночью, темь кругом, пить захочется. Кости от побоев болят, да еще руки связаны… И думаю: хуже бывало. Тут хоть дело могу большое сделать, а там за что мучился? За винище. И сразу повеселел… А сверху гремит все… Только глуше… А потом смолкло. Ушли, значит… Смотрю я на мост — никого. Тихо. Дышать немного тяжело — сырой землей пахнет… И захотелось мне спать… Вот как захотелось… Я лег, а дышать нечем. И ко сну клонит… И зачем это я согласился на такое дело? Каюсь, значит… А глаза закрываются. Думаю, впрочем: засну — не проснусь. Я опять подышал в трубу. Да сразу и ожил. Из-за моста скачет взвод казаков… Вот как несутся. И по мосту во весь мах… Ну, думаю, значит, враг близко. Проскакали казаки, а так минут через десять неприятельская кавалерия. Проскакали и остановились у моста. С коней послезали и четверых отправили к мосту. А провода у меня и справа и слева. Только соедини — и мост взорван. Мучило меня только одно: вдруг неприятель раздумает идти по мосту, пропал я, малый, зря… Потом еще четверо сели на коней и поехали по мосту… Те стоят по ту сторону реки. Потом стучат по мосту, и все восьмеро разведчиков вернулись. Весь эскадрон сел на коней, и поехали шагом по мосту, а трое отделились и поскакали назад. Стихло все. Опять никого. Потом вижу пыль за мостом… Кавалерийский полк идет. За ним полк пехоты и там артиллерия, и еще пехота, и еще артиллерия… А у меня грудь спирает, никак в трубу вполне надышаться не могу… В виски кровь колотит… Загремела по мосту кавалерия. Двинулась пехота… А мост сажень семьдесят, широкий… Идут отделениями… Заполнили мост. Так меня и тянет провода соединить… Больше ни о чем и не думаю… Жду все-таки… Двинулись орудия… Два посереди моста, а два въезжают… Торопятся… Мост тесно набит народом. Руки у меня дрожат, зубы стучат, задыхаюсь. Ну, думаю, пора, а то еще задохнусь, зря заряд пропадет. Отодвинулся от трубы, поднял к свету проводы и соединил их… Как шандарахнет! Будто вся земля взорвалась… Чем-то меня ударило, и я куда-то полетел… С бледными лицами, боясь дохнуть, слушали все рассказ Кузнеца. Он смолк. — Ну а как же вы спаслись? — наконец осторожно и тихо спросил воинский начальник. — Ничего не знаю. Очнулся я в госпитале. Сестра милосердия передо мной… Я открыл глаза и ничего не говорю и ничего не понимаю. Все думаю: а где же труба? Ищу, чтобы подышать… Потом уж начал приходить в себя… Прибежали доктора… Потом генералы пришли… Все чужие — своих из полка никого… На другой день сам командующий армией пришел, поздравил меня прапорщиком, надел золотой крест и сказал: «Молодец Федоров, твоя заслуга великая никогда не забудется». И приказал отпустить меня на месяц домой и сто рублей подарил на дорогу. — А как же все-таки вы спаслись? — Ничего не знаю. Доктор и сестра говорили, что меня замертво привезли с позиции, сказали, что я взорвал неприятельское войско, и приказали меня вылечить. Да сказали, что я был зарыт в землю и взрывом выбросило меня из земли… Как это случилось — не знаю. Должно быть, и берег отвалило взрывом… И стрижиные гнезда все пропали.
ПОДЗЕМНАЯ МОСКВА За сорок пять лет моей жизни в Москве я такого ливня не видал. Какие сцены!
Столешников переулок представляет из себя бурный поток, несущий щепки, хлам, поленья дров и большущую бочку. За ней по тротуару мчатся мальчишки по грудь в воде, догоняют ее, ловят, но не в силах удержать. Одному, уже взрослому, удается сесть на нее, но — он кувыркается и тонет, смельчаки с тротуара бросаются и вытаскивают его, не могущего бороться с течением. Уже на углу Петровки бочка упирается в стоящий по кузов в воде автомобиль, но мальчуганы не в силах ее оторвать. С другой стороны улицы переходит по пояс в воде огромный бородатый дядя, отрывает бочку от автомобиля и, при криках обиженных неудачей добычи мальчуганов, переправляет ее через Петровку и угоняет куда-то по воде… А поток с шумом мчится через Петровские линии в главный резервуар — Неглинный проезд, представляющий собой реку в разливе… Пивная на Неглинной с началом дождя наполняется публикой, не желающей намокнуть. Буфетчик радуется: дождик загнал. Служащие мечутся с кружками и бутылками. Лица довольные, пьют и беседуют… — Хорошо, дождик-то… Что ни капля — золото. — Для огородов, для хлеба… благодать. Пьют. Ливень усиливается… Через порог набегает вода. Гости ставят ноги на перекладину столиков. — Ишь ты, как разошелся! И вдруг водопадом через порог хлынули волны мутной воды… Испуганные гости кладут ноги друг другу на стол: — Извиняюсь. Разрешите. — Пожалуйста, а я на ваш… Кто-то лезет на стол. Стулья всплывают… На столах стоит публика с кружками и стаканами в руках… Хозяин по пояс в воде спасает кассу… Кто-то валится с опрокинувшимся столом… — От дождя — да в воду… — острит горбун, забравшийся на буфет. Вода прибывает и прибывает… Ужас на лицах… В окна доносились неистовые крики: спасите! Тонул кто-то. Это Неглинка не вместила в себя огромной массы воды… Широкая, великолепная Неглинка. Огромный коридор, от Самотеки до Москвы-реки у Каменного моста, перестроенный из узкой клоаки в конце восьмидесятых годов, при существовании которой такие водополья, как эти два последние на Неглинном проезде, были обычными. При всяком небольшом ливне, воду которого не вмещала узкая и засоренная подземная Неглинка, клоака, выстроенная, кажется, в доисторические времена. Только благодаря вмешательству газет состоялась в срочном порядке эта перестройка. На обычные заметки после каждого наводнения купеческая дума не обращала внимания: «Пущай их пишут». В 1884 году в дождливое лето наводнения были ужасны. И вот в июле я решился опуститься в эту клоаку, написал несколько заметок, и наконец, поручили усмирение Неглинки инженеру Левачеву, моему старому товарищу по охоте на зверя.
ЗАПОРОЖСКАЯ СЕЧЬ
(1775–1925) I Там, за каменными порогами, где Днепр разливается во всю свою ширь по степям бескрайним, в те времена берега его были покрыты вековыми лесами и в плавнях непролазных водились звери дикие, птицы и тучи насекомых. Огромные острова, образовавшиеся при перемене русла, оказались дики и недоступны. На некоторых из этих островов и были сечи запорожские, населенные удалым казачеством, грозой татар, поляков и турок. Со всех сторон страны великой Сюда стекались удальцы, Сыны России полудикой За волю-вольную борцы. Кто был порядком недоволен, Кто в жизни радости не знал, Судьбой-злодейкой обездолен, На Сечь привольную бежал. Среди ликующей природы Пришлец был принят здесь,
как свой,Во имя правды и свободы И буйной воли удалой. Вчерашний вор и князь опальный, Разбоя грозного сыны, Монах-беглец, холоп кабальный, Боярин, поп — здесь все равны. Только ни одной женщины никогда не допускалось на Сечь. Никогда. Доходили до Сечи только удальцы-богатыри, которым дома житья не было, а силы и отваги хватало, чтобы добраться в непрерывных опасностях по степям глухим и плавням болотным до Сечи Запорожской. Этот путь был достаточным экзаменом для поступления в товарищество удальцов. Разве только спросит пришедшего атаман кошевой: — А ты в бога веруешь? — Верую. — Ступай, ищи себе курень. И становился пришелец полноправным товарищем и обучался делу казацкому в степях и в плавнях в охоте на зверя и рыбу, да в вечных набегах. И удалому было где отличиться, а иногда и звание атаманово заслужить. А власть атаманская в походах была безгранична — он властитель жизни каждого, и никто ему возражать не смел. Но кончился поход, — и всесильный атаман опять становился простым рядовым казаком, уходил в свой курень и подчинялся своему куренному атаману. Каждый курень — это полк, и все вместе они подчинялись кошевому атаману. Атаман всего коша запорожского, в свою очередь, в мирное время подчинялся казацкой раде, которая собиралась при всяком выходящем из ряда вон случае и в каждой участвовало все сечевое казачество. Но, когда рада постановляла поход и вновь избирала кошевого или утверждала старого, его власть была полная, и шли запорожцы или Польшу громить, или татар отгонять, или пошарпать богатые поселения Крыма, или далекие берега Анатолии, а то и в самый Стамбул за добычей грянуть. Соскучится казачество дома сидеть, и решит рада поход. Застучат топоры на берегах Днепра, в лесах дремучих, зашуршит высокий камыш в плавнях, задымится смола в котлах. Засверкают на воде «чайки», да гиляры, — а по бортам их топорщатся крылья из просмоленного камыша, — никакая буря не перевернет. Узкие, длинные «чайки»-скороходы поднимали по сто казаков. Идут под ветром сотни две «чаек» — паруса рогожные. Разве только у кошевого атамана парус дерюжный был. Идут — паруса зобами. И вдруг налетная буря. И гаркнет кошевой: — Машта на кичку! Заполощут паруса на воде, и сотни две мачт одновременно упадут на нос и вдоль «чайки» лягут. — На бабай! — покрывает бурю голосом своим атаман и выхухолевой шапкой машет. И заскрипят пудовые весла на кленовых бабайках. Как крылья поднимаются и опускаются они, и кланяются мерно казачьи головы, сверкая упрямыми затылками, и крутит буря чубы косматые.
II
С песнями возвращаются победители. Подходят запорожцы к Днепровскому лиману, а донцы, вместе поработавшие, — к донским гирлам. На всех «чайках» паруса из дорогих тканей шелковых, а у самого кошевого на «чайке», коврами убранной, — из шалей турецких. А то конными полками вся Сечь на Польшу ударит. И двигалось войско запорожское по степям бескрайним, и зажигались на границах польских сторожевые огни тревожные, предупреждающие о приближении запорожского войска… горячо приготовлялись к боям, а вдали
Подобно сотне черных нитей, Как бы ползущих из земли, То словно слившихся в огромный Клуб черной пыли, то опять Вдруг расплываясь — тучей черной Неслась казацкой силы рать. Все ближе… ближе… Слышны клики, Видны отдельные полки, Стучат копыта, блещут пики, Горят на солнце бунчуки… Кто как. Кто в чем. На том папаха, Из черна соболя окол, На этом рваная рубаха, На этом бархат… Этот гол, И лишь полгруди закрывают Усы аршинной долины, Зато оружьем щеголяют Степей удалые сыны… И бегут гарнизоны польские, и пылают города и местечки. Кровь и пламя —
поминки за сожженных в медныхбыках и зарубленных
на эшафотах Варшавы запорожскихатаманов
* * * И вернутся в Сечь с новой славой казачьей, да с добычей богатой, и гремит разгул по куреням, песни, да пляски, да музыка. Все было в Сечи — только женщины не допускались, и никогда ни одна женщина не была в куренях… Но не всегда была и победа. Бывало, что половина бойцов не вернется: кто в плен попадет, кто в битвах погибнет. Опустеет Сечь, да ненадолго. Опять народ набежит. А то особо удалые казаки, ватажки, разбредались по сторонам, доходили до границ Польши и до самого Дона, набирали удальцов и вели их в Сечь, по пути добывая в стычках и коней, и оружие… и вновь пополнялась Сечь удальцами в новых походах на защиту окраин от набегов поляков, татар и турок… Русские цари старались дружить с Сечью, защитницей своих владений, посылали им свои дары… и было так до Екатерины II, которая разгромила Сечь, не признававшую ее власти. Это было летом 1775 года. Подлым способом была взята Сечь. Лукавый Потемкин, оскорбленный в своем величии, которого Сечь и знать не хотела, ввел свои войска в Сечь, и во время пира, который дали им доверчивые запорожцы, Сечь была занята и разогнана. Расползлась Сечь. Кто ушел в Турцию, кто в гетманщину, атаман увел свой курень, и образовалось из них Кубанское и Черноморское казачество и пластуны. Во время разгрома Сечи, ровно 150 лет тому назад, был схвачен и увезен в Москву непокорный Екатерине и враг Потемкина, последний кошевой атаман, властитель Сечи Запорожской — Колнышевский. Не мог простить властолюбивый Потемкин непокорного Колнышевского, которого много лет подряд выбирала Сечь атаманом. Он был привезен в Москву, посажен в тюрьму, по всей вероятности, пытан и в 1776 году отправлен на Белое море, в Соловецкий монастырь, где брошен в ужасную подземную тюрьму под одной из башен. Пробыл он в этой тюрьме, как неизвестный преступник, без имени, более двадцати лет, никем не видимый, и только с воцарением Павла был переведен в надземную тюрьму, и ему, наконец, вернули его имя и разрешили жить вместе с монахами. Все еще он был бодр. Из накопившихся в монастырской казне денег, присылавшихся на его содержание, Колнышевский соорудил для монастыря евангелие и церковную утварь и умер сам в 1803 году. На каменной плите его могилы у стены монастыря начертано: «Последний атаман Великого Коша Запорожского… Колнышевский (имени я не помню) скончался в 1803 году». О могиле этой почему-то молчали монахи. Открыл ее в конце прошлого столетия историк запорожских казаков Дм. Ив. Эварницкий, который, вернувшись с Соловков, был у меня в Москве и рассказал все это. О запорожцах — целая литература. Кто не читал Гоголя, Гребенко, Карецкого?! Наконец, ряд томов «Истории Запорожских Казаков» — огромный труд профессора Дмитрия Ивановича Эварницкого, ныне состоящего хранителем государственного музея древностей запорожских в Екатеринославе. Эварницкий — друг И. Е. Репина, давший ему тему для его знаменитой картины «Письмо к султану». Это запорожцы с Чертомлыцкой Сечи во главе с атаманом Сирко пишут письмо к султану турецкому. На этой картине художник увековечил своего друга — Дмитрия Ивановича Эварницкого: как живой он сидит со своей улыбкой в фигуре писаря. Еще слово одно. У Пушкина, который тоже не забыл запорожцев, самозванец говорит о себе, как он
Бежал в Сечь Запорожскую, Владеть конем и саблей научился, Явился в Польшу к вам и т. д.
Был ли самозванец в Запорожье, да еще и кто такой самозванец, — недоискано и неведомо. Но я еще десятилетним гимназистом слыхал от своего деда, Петра Ивановича Мусатого, отца моей матери, что Пушкин писал верно, самозванец был в Запорожье, — он слыхал это от отца своего, Ивана Усатого, бежавшего на Кубань, где родился и вырос мой дед, прибавивший потом — не знаю почему, — когда он очутился в 50-х годах в Вологодской губернии, букву М, тогда и его отец и старики все время только и жили воспоминаниями о Запорожье. Много лет спустя, на турецкой войне, среди кубанцев-пластунов я слыхал интереснейшую легенду, переходившую у них из поколения в поколение, подтверждающую пребывание в Сечи «Лжедимитрия». Когда на коронацию Дмитрия прибыли наши запорожцы почетными гостями, то их поставили около самого красного крыльца, откуда выходил царь. Ему подвели коня и поставили скамейку, с которой он, поддерживаемый боярами, по царским обычаям должен был садиться. — Вышел царь, спускается… мы глядим на него и шепчемся, — рассказывали депутаты своим детям. — Знакомое лицо и ухватка. Где-то мы его видали? Спустился царь, отмахнул рукой бояр, пнул скамейку, положил руку на холку, да прямо, без стремени, прыг в седло — и как врос. А мы все разом: — Це наш, Грицко! А он мигнул нам, да — и поехал… Без изменений повторяю слышанный мною рассказ.
СУХАРЕВКА — Извозчик, к Бахаревой сушне! — Квадцать допеек. — А по хорде мочешь? (Старая шутка)
I.
НОВАЯ
Ликвидирована столетняя Сухаревка. 5000 квадратных сажен занимала она. И десятки лет старая дума, мечтавшая о ликвидации этого заражающего окрестности торжища, не знала, куда его перевести. 7000 квадратных сажен пустыря было рядом, и Московский совет занял его под сухаревское торжище. Тут же, рядом, в углу между Садовой и Трубной улицами, существовало владение Гефсиманского скита, где когда-то были монастырские огороды, а последнее время дикий пустырь, притон темного люда. Теперь это — «Новая Сухаревка», строго распланированная, с рядами деревянных бараков. В них помещаются 1647 отдельных магазинов, из которых 1000 уже заняты торговцами. Чистота, порядок, электрическое освещение огромными фонарями для ночной охраны, 6 водонапорных кранов и пожарная сигнализация. Бараки расположены по отделам: галантерея, обувь, кожа, одежда, москательный, щепной, скобяной, шапочный, стеклянный, мебель, меха, мануфактура, мясной, рыбный, мучной, письменные принадлежности, табак и пока только две книжных лавки букинистов и ни одной антикварной. — Где же антиквария? — спрашиваю одного старого сухаревщика. — Старьевщики-то? Да кому теперь ихнее барахло нужно? Вот там, в «развале», есть один-другой со своими рогожками. Для «развала», т. е. именно для толкучки, отведен угол ближе к Трубной улице. Его со временем отгородят от рядов. А пока иду туда. Это пахнет старой Сухаревкой. Развалены на рогожках и полотнах товары: замки, ключи, отвертки, старое железо, куски кожи для починки обуви, ржавые гвозди и обломки. Точильщик на своем станке шлифует ржавый топор. Дальше, вдоль забора, выстроены ряды порыжелых сапог, калош, груды тряпья, подушек, рвани. Трое татар горячатся на своем языке, осматривая и выворачивая поношенное пальто молодого человека в старом пиджаке. Вот и «антиквар» с несколькими хрустальными и фарфоровыми посудинами и поломанной скульптурой. Там невозмутимые китайцы, как тени, двигаются с трещотками, женщины с ярко-красными самодельными букетами, «ручники», обвешанные платьем, кружевами, кто с чем в руках, то становятся в линию, то расходятся. Покупают пока мало. А вот и самое веселое место толкучки — обжорка. Длинный обжорный ряд начинается с бабы с покрытым подушкой и замотанным ситцевым одеялом ведром, из которого она за гривенник накладывает полную тарелку мятой картошки и поливает ее из кувшина грибным соусом. Пахнет постным маслом. Рядом другой, «скоромный» аромат: на жаровне кипит и брызжет жареная колбаса, и тут же блюдо с вареной свининой. Вот блин-ница печет белые блины и поливает их маслом. Один за другим несколько самоваров с горячим медовым сбитнем, лотки с булками и бутербродами. А кругом раскрасневшиеся лица питающихся.
II.
В 21-м ГОДУ
Издали смотрю на торжище, окутанное серой пылью. Видна сплошная масса. Контуров и цветов не различишь. Шумит, что-то делит кучка папиросников — «королей Явы». Именитое купечество, как их назвал Бим-Бом в цирке, где они, развалясь в первых рядах, обжирались лакомствами. Это было время королей Явы, самых богатых людей Москвы. Встречаю одну молодую особу. — Можете представить себе, вот этакий мальчишка, лет двенадцати, мне сейчас предлагал к нему на содержание идти, обещал и номер, и денег массу показывал… Насилу отвязалась. Пока… — Пока. Проехал броневик. Проползли мешочники. Стою и брезгливо смотрю. Прямо-таки противно окунуться в это серое, живое, кишащее. Все-таки иду. Присматриваюсь и уже различаю отдельные фигуры, серые, грязно-белые, черные, вылинявшие и ни одного яркого пятна. Вдали в середине толпы весело мелькнул красный платочек на голове женщины — и опять все серо. Поднимающаяся пыль дополняет впечатление. Френчи, шинели, защитные рубахи. Я в толпе. Вот восточный человек, торгующий колбасами и обломками сыра на лотке, запустил под рубаху обломок доски и ожесточенно дерет себе спину и не видит, как мальчуган стащил у него кусочек сыру, запихнул в рот и нырнул в толпу. Где-то вдали гогочет гусь. Весело стоит босой рыжий мужичонко, на котором надет толстый дерюжный мешок с огромным клеймом и какими-то цифрами. Он держит коробку с махоркой и стаканчиком-меркой. Орет на весь базар: — Махорка рязанская, самкраше! Кому махорки? Иду по наружному ряду. — Картошка — 800 руб. фунт. Сало грязными кусками, захватанное и желтое, по 14 000 руб. фунт. Масло в пыльной бумаге — 15 000 руб. фунт. Ржавая ветчина — 16 000 руб. фунт. Изюм с землей, какие-то ярко-зеленые конфеты. Торгуются, покупают. — Извиняюсь. Ничего подобного. Пока… Вот на тележке целый лабаз: мешки муки, пшена, рису. Все это мусорно и все по 5000 руб. за фунт. На другой стороне рынка — развал: на земле лежат обломки железа, ключи, замки, дверцы, ручки, разрозненная дорогая посуда, статуэтки, вазочки и черт знает еще что, никелированная клетка для попугая, а на ней висят старые штаны. Их при мне же купили, а клетку, но уже без штанов, я видел там же через неделю. Кому она?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26
|