Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Авторский сборник - Сочинения в четырех томах. Том 2

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гиляровский Владимир / Сочинения в четырех томах. Том 2 - Чтение (стр. 16)
Автор: Гиляровский Владимир
Жанр: Отечественная проза
Серия: Авторский сборник

 

 


      О краже шпал составили протокол.
      Жандарм представлен к награде, ао подвигах нового «Трефа» появились статьи в газетах.
      Жена Зюзи купила шляпку…
 
       «С ДОЗВОЛЕНИЯ НАЧАЛЬСТВА»
 
      М. В. Лентовский четверть века назад был полицией обязан подпиской о невыезде.
      И в один прекрасный вечер он вылетел на воздушном шаре с Леоной Дар за пределы не только столицы, но даже и Московской губернии. Забеспокоились кредиторы. Заявили в полицию, и один из злобных кредиторов, кажется Давыдов, даже требовал, чтобы полиция привлекла его за неисполнение подписки о невыезде.
      Конечно, дело окончилось ничем, а Лентовский смеялся:
      — Я не давал подписки о невылете!..
      Прошло четверть века.
      Мир ринулся в воздух.
      Цеппелин носится на своем воздушном корабле надГерманией, перелетает из города в город, его чествует весь народ, начиная с императора.
      Смелый Блерио на легком аэроплане перелетел птицей через бурный Ламанш из Франции в Англию.
      Братья Райты парят над Америкой.
      А за Цеппелином, Блерио, Райтами в каждой стране сотни ученых изобретателей стараются вовсю победить воздух.
      Государства стараются опередить друг друга в победе над воздухом, сознавая, что у кого первого будет сильный воздушный флот, тот будет -
      Владыкой мира.
      Все и всюду поощряют изобретателей, помогают средствами, ищут, пробуют, дают полную свободу искателям победы над воздухом.
      Когда появилось первое известие об успехах Цеппелина — вся Россия встрепенулась.
      В глухих деревнях заинтересовались.
      И первый «изобретатель» русский был встречен восторженно.
      Это — прославленный Ткаченко.
      С рассветом на глухой полустанок киево-воронежской дороги пришел крестьянин соседней деревни Ткаченко с коленкоровыми крыльями под мышкой и торжественно заявил:
      — А вот и я прилетел!..
      И рассказал, что ночью вылетел из своей деревни, за 14 верст, и долетел только до полустанка, хотя собирался в Киев.
      — Крылья поломались, материя лопнула, а то в Киеве к обеду был бы!..
      Ему поверили с радости:
      — Каковы наши-то!..
      И все чествовали изобретателя. Даже сам начальник станции подарил «великому» старую тужурку, а становиха семь аршин коленкору на новые крылья.
      Осведомленные газеты послали нарочных корреспондентов…
      Слава Ткаченки возросла…
      Это был первый русский изобретатель. Вторым явился Татаринов.
      А потом пошли и настоящие изобретатели.
      Ученые люди, талантливые.
      Русь устремилась ввысь.
      Нашлись люди. Нашлись средства.
      Надежды победить воздух стали осуществляться.
      И скоро зареют над степями неоглядными, над лесами дремучими русские победители воздуха. С трепетом сердца следят все за изобретателями.
      Лекции о воздухоплавании собирают публику. Каждое известие газетное о новом изобретении читается жадно.
      — А пристав?!
      И крылья аэропланов опускаются при этом слове.
      Только что смелый изобретатель сел на свой аэроплан и хочет подняться — вдруг грозный оклик:
      — Я т-тебе полетаю! Я т-тебе па-акажу, как летать! В участок!..
      И составляется протокол, и появляется распоряжение:
      «Летать воспрещается…»
      Сейчас читаю в газетах телеграмму:
      «ХАРЬКОВ, 27.XI. У изобретателя летательной машины Школина, сделавшего недавно доклад в техническом обществе, приставом отобрана подписка о том, что без разрешения полиции он летать на своей машине не будет».
      — Господин пристав! Позвольте мне полетать! — просится русский Райт или Цеппелин…
      Сейчас справка о благонадежности «по месту жительства просителя» — в Баку, Владивосток, Ташкент и Сольвычегодск.
      Он имел несчастье в продолжение последнего года побывать в этих городах.
      Через год получаются справки.
      — Я ему полетаю!.. — бормочет пристав, читая справки.
      А Германия готовит воздушный флот. Господин пристав, слышали?
 
      ВАНЯ КУЗНЕЦ
      — Ваня Кузнец в добровольцы просится, — доложил становому письмоводитель.
      — Ну и прекрасно, отправить его к воинскому начальнику. Я вдвойне рад — первое потому, что избавлюсь от скандалиста и пьяницы, а второе потому, что он, наверно, с десяток врагов передушит голыми руками.
      — Да он уже второй месяц не пьет. Как водку запретили, другим человеком стал.
      — Где он?
      — В канцелярии.
      Становой из отставных офицеров, полный и добродушный, вышел в канцелярию. У двери стоял весь в саже красавец юноша. Сквозь разорванный рукав рубахи сквозили великолепно отделанные мускулы.
      — На войну, Ваня? Что ж, доброе дело. А это помнишь? — улыбнулся становой, указывая на дверь с решеткой.
      — Было, да прошло. Это мой праздничный номер. Связанный валялся тут на полу.
      — Не покоен ты был во хмелю.
      — Быльем поросло. Как проклятую запретили, — век бы ее не было, — человеком стал. Пожалуйте мне свидетельство для воинского начальника.
      — Ступай с богом. Федор Федорович, напишите ему самое лучшее свидетельство. А ты, Ваня, иди ко мне, я тебя хоть стойке да поворотам выучу, объясню, как начальству отвечать, — сразу солдатом будешь.
      Старый капитан увел Кузнеца в сад и преподал ему военную выправку. На другой день Иван был уж у воинского начальника, а через два месяца на передовых позициях в одном из славных полков, куда он попал совершенно случайно, понадобился кузнец, а он тут и подвернулся. В первом сражении ему посчастливилось отбить у немцев раненого во время атаки полковника, которого он и принес на руках к своим, за что и получил Георгиевский крест.

* * *

      Наши войска отступали перед сильным напором врага. Последний полк арьергарда с саперами и казаками должен был разрушить мост на пути наступления неприятеля.
      Полк охранял саперов, минировавших каждый устой огромного моста, а казачьи разъезды рыскали на неприятельской стороне и не допускали к мосту разведчиков врага, который двигался огромной массой с тяжелой артиллерией.
      Во время саперной работы прапорщик, ротный командир, доложил командиру полка:
      — Господин полковник, унтер-офицер Федоров предлагает…
      — Какой Федоров? Который спас меня?
      — Так точно. Он предлагает интересную вещь, а именно: взорвать минированный мост тогда, когда через него пойдет неприятельская артиллерия.
      — Это нелепость. Вы подумайте: сначала пойдут разведчики, потом кавалерия, затем пехота и артиллерия. Кто же будет взрывать? Мы отойдем, а если и решится на это какой-нибудь смельчак, так его разъезды найдут ранее, чем он это сделает.
      — У него очень смелый план. Благоволите его выслушать.
      Призвали Федорова.
      — Изволите видеть, ваше высокоблагородие, вот этот глиняный обрыв берега, вот на нем все дыры, это гнезда стрижей. Они-то меня и надоумили. С обрыва весь мост как на ладони… Я бы думал так: мост минирован, а взорвать его, когда по нем пойдет войско и, главное, орудия. Для этого провода от мин провести под землей к обрыву, а оттуда и взорвать врага.
      — Кто же взорвет?
      — Я, ваше высокоблагородие.
      — Каким образом?
      — Это можно наверняка. Сверху этого обрыва выкопайте землянку, чтобы одному человеку залечь в ней, проведите к ней — ведь всего сто шагов от моста — концы проводов, заройте меня в эту землянку, сверху заровняйте землю, чтобы и следов не было, а между стрижиными гнездами сделайте из землянки такую же дырку, в которую я и дышать буду и наблюдать за мостом. Как он с артиллерией пойдет, так я и взорву, и конец ему.
      — Да ведь и тебе тоже. Ведь это значит тебя заживо похоронить.
      — Точно так. Меня закопаете одного, а я уж, должно быть, побольше…
      Полковник задумался.

* * *

      Становой справлял свои именины. В числе гостей был воинский начальник, священник и прапорщик с двумя Георгиями — серебряным 4-й степени и золотым с бантом 1-й степени.
      Он был герой, дня и украшение скромного праздника.
      В окна заглядывали обыватели и шептались:
      — Ишь, Ваня-то Кузнец наш чего добился… С полковником и батюшкой рядышком…
      — Ай да Ваня!.. И матери своей сорок рублей вечную пенсию выслужил… А кто думал?
      — А всего полгода и на войне пробыл.
      За чаем прапорщик рассказывал откровенно и просто о том, за что ему дали офицерские погоны и золотой крестик.
      — Приладили все ловко. Могилу саперы вырыли хоть куда. Сверху и с боков досками и брусьями обложили, кровать на козлах поставили — хошь сиди, хошь лежи. Прямо от изголовья провели четыре толстых газовых трубы — в две дышать, в две глядеть. Весь мост на виду мне, а им только видны стрижиные гнезда и ничего больше. Ни за что не догадаешься, потому что из этих гнезд будто снаружи на них глаза человеческие глядят. Сверху, должно быть, тоже так заровняли надо мной землю, что и не узнаешь…
      Приготовили мне землянку эту, поставили воды, хлеба и стали со мной прощаться… Полковник, ротный, офицеры… все прощались, много хорошего говорили, чуть до слез не довели. Батюшка пришел, исповедал и приобщил… Ну, просто хоронили как будто покойника…
      Пришло время лезть. Поклонился всем, перекрестился и полез. Потом лесенку убрали, а я лег на кровать — лицом книзу, чтобы не смущаться, и только крикнул: «Закрывай, ребята, скорей! Неприятель совсем близко».
      Э-эх! Жутко стало. А молчу… Застучали доски. Скоро-скоро саперы закрыли… Потом покрыли шинелью, чтобы земля не сыпалась сквозь щели. Сразу темно стало. Я поднял голову, а передо мной четыре дыры и сквозь них и мост, и река, и дорога видны. Как застучала земля по доскам! Да ведь так гремела, будто из пушек палят… Все тише… тише… Все страшнее мне становится… и вспомнил я первым делом кутузку… Проснешься, бывало, ночью, темь кругом, пить захочется. Кости от побоев болят, да еще руки связаны… И думаю: хуже бывало. Тут хоть дело могу большое сделать, а там за что мучился? За винище. И сразу повеселел… А сверху гремит все… Только глуше… А потом смолкло. Ушли, значит… Смотрю я на мост — никого. Тихо. Дышать немного тяжело — сырой землей пахнет… И захотелось мне спать… Вот как захотелось… Я лег, а дышать нечем. И ко сну клонит… И зачем это я согласился на такое дело? Каюсь, значит… А глаза закрываются. Думаю, впрочем: засну — не проснусь. Я опять подышал в трубу. Да сразу и ожил. Из-за моста скачет взвод казаков… Вот как несутся. И по мосту во весь мах… Ну, думаю, значит, враг близко. Проскакали казаки, а так минут через десять неприятельская кавалерия. Проскакали и остановились у моста. С коней послезали и четверых отправили к мосту. А провода у меня и справа и слева. Только соедини — и мост взорван. Мучило меня только одно: вдруг неприятель раздумает идти по мосту, пропал я, малый, зря… Потом еще четверо сели на коней и поехали по мосту… Те стоят по ту сторону реки. Потом стучат по мосту, и все восьмеро разведчиков вернулись. Весь эскадрон сел на коней, и поехали шагом по мосту, а трое отделились и поскакали назад.
      Стихло все. Опять никого. Потом вижу пыль за мостом… Кавалерийский полк идет. За ним полк пехоты и там артиллерия, и еще пехота, и еще артиллерия… А у меня грудь спирает, никак в трубу вполне надышаться не могу… В виски кровь колотит… Загремела по мосту кавалерия. Двинулась пехота… А мост сажень семьдесят, широкий… Идут отделениями… Заполнили мост. Так меня и тянет провода соединить… Больше ни о чем и не думаю… Жду все-таки… Двинулись орудия… Два посереди моста, а два въезжают… Торопятся… Мост тесно набит народом. Руки у меня дрожат, зубы стучат, задыхаюсь. Ну, думаю, пора, а то еще задохнусь, зря заряд пропадет. Отодвинулся от трубы, поднял к свету проводы и соединил их… Как шандарахнет! Будто вся земля взорвалась… Чем-то меня ударило, и я куда-то полетел…
      С бледными лицами, боясь дохнуть, слушали все рассказ Кузнеца.
      Он смолк.
      — Ну а как же вы спаслись? — наконец осторожно и тихо спросил воинский начальник.
      — Ничего не знаю. Очнулся я в госпитале. Сестра милосердия передо мной… Я открыл глаза и ничего не говорю и ничего не понимаю. Все думаю: а где же труба? Ищу, чтобы подышать… Потом уж начал приходить в себя… Прибежали доктора… Потом генералы пришли… Все чужие — своих из полка никого… На другой день сам командующий армией пришел, поздравил меня прапорщиком, надел золотой крест и сказал:
      «Молодец Федоров, твоя заслуга великая никогда не забудется».
      И приказал отпустить меня на месяц домой и сто рублей подарил на дорогу.
      — А как же все-таки вы спаслись?
      — Ничего не знаю. Доктор и сестра говорили, что меня замертво привезли с позиции, сказали, что я взорвал неприятельское войско, и приказали меня вылечить. Да сказали, что я был зарыт в землю и взрывом выбросило меня из земли… Как это случилось — не знаю. Должно быть, и берег отвалило взрывом… И стрижиные гнезда все пропали.
 
      ПОДЗЕМНАЯ МОСКВА
      За сорок пять лет моей жизни в Москве я такого ливня не видал.
      Какие сцены!
 
      Столешников переулок представляет из себя бурный поток, несущий щепки, хлам, поленья дров и большущую бочку. За ней по тротуару мчатся мальчишки по грудь в воде, догоняют ее, ловят, но не в силах удержать. Одному, уже взрослому, удается сесть на нее, но — он кувыркается и тонет, смельчаки с тротуара бросаются и вытаскивают его, не могущего бороться с течением.
      Уже на углу Петровки бочка упирается в стоящий по кузов в воде автомобиль, но мальчуганы не в силах ее оторвать. С другой стороны улицы переходит по пояс в воде огромный бородатый дядя, отрывает бочку от автомобиля и, при криках обиженных неудачей добычи мальчуганов, переправляет ее через Петровку и угоняет куда-то по воде…
      А поток с шумом мчится через Петровские линии в главный резервуар — Неглинный проезд, представляющий собой реку в разливе…
      Пивная на Неглинной с началом дождя наполняется публикой, не желающей намокнуть. Буфетчик радуется: дождик загнал. Служащие мечутся с кружками и бутылками.
      Лица довольные, пьют и беседуют…
      — Хорошо, дождик-то… Что ни капля — золото.
      — Для огородов, для хлеба… благодать. Пьют.
      Ливень усиливается… Через порог набегает вода. Гости ставят ноги на перекладину столиков.
      — Ишь ты, как разошелся!
      И вдруг водопадом через порог хлынули волны мутной воды… Испуганные гости кладут ноги друг другу на стол:
      — Извиняюсь. Разрешите.
      — Пожалуйста, а я на ваш…
      Кто-то лезет на стол. Стулья всплывают… На столах стоит публика с кружками и стаканами в руках… Хозяин по пояс в воде спасает кассу… Кто-то валится с опрокинувшимся столом…
      — От дождя — да в воду… — острит горбун, забравшийся на буфет.
      Вода прибывает и прибывает… Ужас на лицах…
      В окна доносились неистовые крики: спасите!
      Тонул кто-то.
      Это Неглинка не вместила в себя огромной массы воды…
      Широкая, великолепная Неглинка.
      Огромный коридор, от Самотеки до Москвы-реки у Каменного моста, перестроенный из узкой клоаки в конце восьмидесятых годов, при существовании которой такие водополья, как эти два последние на Неглинном проезде, были обычными. При всяком небольшом ливне, воду которого не вмещала узкая и засоренная подземная Неглинка, клоака, выстроенная, кажется, в доисторические времена.
      Только благодаря вмешательству газет состоялась в срочном порядке эта перестройка. На обычные заметки после каждого наводнения купеческая дума не обращала внимания:
      «Пущай их пишут».
      В 1884 году в дождливое лето наводнения были ужасны.
      И вот в июле я решился опуститься в эту клоаку, написал несколько заметок, и наконец, поручили усмирение Неглинки инженеру Левачеву, моему старому товарищу по охоте на зверя.
 
       ЗАПОРОЖСКАЯ СЕЧЬ
      (1775–1925)
      I
      Там, за каменными порогами, где Днепр разливается во всю свою ширь по степям бескрайним, в те времена берега его были покрыты вековыми лесами и в плавнях непролазных водились звери дикие, птицы и тучи насекомых. Огромные острова, образовавшиеся при перемене русла, оказались дики и недоступны. На некоторых из этих островов и были сечи запорожские, населенные удалым казачеством, грозой татар, поляков и турок.
      Со всех сторон страны великой Сюда стекались удальцы, Сыны России полудикой За волю-вольную борцы. Кто был порядком недоволен, Кто в жизни радости не знал, Судьбой-злодейкой обездолен, На Сечь привольную бежал. Среди ликующей природы Пришлец был принят здесь, как свой,Во имя правды и свободы И буйной воли удалой. Вчерашний вор и князь опальный, Разбоя грозного сыны, Монах-беглец, холоп кабальный, Боярин, поп — здесь все равны.
      Только ни одной женщины никогда не допускалось на Сечь. Никогда. Доходили до Сечи только удальцы-богатыри, которым дома житья не было, а силы и отваги хватало, чтобы добраться в непрерывных опасностях по степям глухим и плавням болотным до Сечи Запорожской.
      Этот путь был достаточным экзаменом для поступления в товарищество удальцов. Разве только спросит пришедшего атаман кошевой:
      — А ты в бога веруешь?
      — Верую.
      — Ступай, ищи себе курень.
      И становился пришелец полноправным товарищем и обучался делу казацкому в степях и в плавнях в охоте на зверя и рыбу, да в вечных набегах. И удалому было где отличиться, а иногда и звание атаманово заслужить. А власть атаманская в походах была безгранична — он властитель жизни каждого, и никто ему возражать не смел. Но кончился поход, — и всесильный атаман опять становился простым рядовым казаком, уходил в свой курень и подчинялся своему куренному атаману.
      Каждый курень — это полк, и все вместе они подчинялись кошевому атаману.
      Атаман всего коша запорожского, в свою очередь, в мирное время подчинялся казацкой раде, которая собиралась при всяком выходящем из ряда вон случае и в каждой участвовало все сечевое казачество. Но, когда рада постановляла поход и вновь избирала кошевого или утверждала старого, его власть была полная, и шли запорожцы или Польшу громить, или татар отгонять, или пошарпать богатые поселения Крыма, или далекие берега Анатолии, а то и в самый Стамбул за добычей грянуть. Соскучится казачество дома сидеть, и решит рада поход. Застучат топоры на берегах Днепра, в лесах дремучих, зашуршит высокий камыш в плавнях, задымится смола в котлах. Засверкают на воде «чайки», да гиляры, — а по бортам их топорщатся крылья из просмоленного камыша, — никакая буря не перевернет. Узкие, длинные «чайки»-скороходы поднимали по сто казаков. Идут под ветром сотни две «чаек» — паруса рогожные. Разве только у кошевого атамана парус дерюжный был. Идут — паруса зобами.
      И вдруг налетная буря.
      И гаркнет кошевой:
      — Машта на кичку!
      Заполощут паруса на воде, и сотни две мачт одновременно упадут на нос и вдоль «чайки» лягут.
      — На бабай! — покрывает бурю голосом своим атаман и выхухолевой шапкой машет. И заскрипят пудовые весла на кленовых бабайках. Как крылья поднимаются и опускаются они, и кланяются мерно казачьи головы, сверкая упрямыми затылками, и крутит буря чубы косматые.
 
       II
 
      С песнями возвращаются победители. Подходят запорожцы к Днепровскому лиману, а донцы, вместе поработавшие, — к донским гирлам.
      На всех «чайках» паруса из дорогих тканей шелковых, а у самого кошевого на «чайке», коврами убранной, — из шалей турецких.
      А то конными полками вся Сечь на Польшу ударит. И двигалось войско запорожское по степям бескрайним, и зажигались на границах польских сторожевые огни тревожные, предупреждающие о приближении запорожского войска… горячо приготовлялись к боям, а вдали
 
      Подобно сотне черных нитей,
      Как бы ползущих из земли,
      То словно слившихся в огромный
      Клуб черной пыли, то опять
      Вдруг расплываясь — тучей черной
      Неслась казацкой силы рать.
      Все ближе… ближе… Слышны клики,
      Видны отдельные полки,
      Стучат копыта, блещут пики,
      Горят на солнце бунчуки…
      Кто как. Кто в чем. На том папаха,
      Из черна соболя окол,
      На этом рваная рубаха,
      На этом бархат… Этот гол,
      И лишь полгруди закрывают
      Усы аршинной долины,
      Зато оружьем щеголяют
      Степей удалые сыны…
      И бегут гарнизоны польские,
      и пылают города и местечки.
      Кровь и пламя — поминки за сожженных в медныхбыках и зарубленных на эшафотах Варшавы запорожскихатаманов

* * *

      И вернутся в Сечь с новой славой казачьей, да с добычей богатой, и гремит разгул по куреням, песни, да пляски, да музыка. Все было в Сечи — только женщины не допускались, и никогда ни одна женщина не была в куренях…
      Но не всегда была и победа. Бывало, что половина бойцов не вернется: кто в плен попадет, кто в битвах погибнет. Опустеет Сечь, да ненадолго. Опять народ набежит. А то особо удалые казаки, ватажки, разбредались по сторонам, доходили до границ Польши и до самого Дона, набирали удальцов и вели их в Сечь, по пути добывая в стычках и коней, и оружие… и вновь пополнялась Сечь удальцами в новых походах на защиту окраин от набегов поляков, татар и турок…
      Русские цари старались дружить с Сечью, защитницей своих владений, посылали им свои дары… и было так до Екатерины II, которая разгромила Сечь, не признававшую ее власти.
      Это было летом 1775 года. Подлым способом была взята Сечь. Лукавый Потемкин, оскорбленный в своем величии, которого Сечь и знать не хотела, ввел свои войска в Сечь, и во время пира, который дали им доверчивые запорожцы, Сечь была занята и разогнана.
      Расползлась Сечь. Кто ушел в Турцию, кто в гетманщину, атаман увел свой курень, и образовалось из них Кубанское и Черноморское казачество и пластуны.
      Во время разгрома Сечи, ровно 150 лет тому назад, был схвачен и увезен в Москву непокорный Екатерине и враг Потемкина, последний кошевой атаман, властитель Сечи Запорожской — Колнышевский. Не мог простить властолюбивый Потемкин непокорного Колнышевского, которого много лет подряд выбирала Сечь атаманом. Он был привезен в Москву, посажен в тюрьму, по всей вероятности, пытан и в 1776 году отправлен на Белое море, в Соловецкий монастырь, где брошен в ужасную подземную тюрьму под одной из башен. Пробыл он в этой тюрьме, как неизвестный преступник, без имени, более двадцати лет, никем не видимый, и только с воцарением Павла был переведен в надземную тюрьму, и ему, наконец, вернули его имя и разрешили жить вместе с монахами. Все еще он был бодр. Из накопившихся в монастырской казне денег, присылавшихся на его содержание, Колнышевский соорудил для монастыря евангелие и церковную утварь и умер сам в 1803 году. На каменной плите его могилы у стены монастыря начертано: «Последний атаман Великого Коша Запорожского… Колнышевский (имени я не помню) скончался в 1803 году». О могиле этой почему-то молчали монахи. Открыл ее в конце прошлого столетия историк запорожских казаков Дм. Ив. Эварницкий, который, вернувшись с Соловков, был у меня в Москве и рассказал все это.
      О запорожцах — целая литература. Кто не читал Гоголя, Гребенко, Карецкого?! Наконец, ряд томов «Истории Запорожских Казаков» — огромный труд профессора Дмитрия Ивановича Эварницкого, ныне состоящего хранителем государственного музея древностей запорожских в Екатеринославе.
      Эварницкий — друг И. Е. Репина, давший ему тему для его знаменитой картины «Письмо к султану». Это запорожцы с Чертомлыцкой Сечи во главе с атаманом Сирко пишут письмо к султану турецкому. На этой картине художник увековечил своего друга — Дмитрия Ивановича Эварницкого: как живой он сидит со своей улыбкой в фигуре писаря.
      Еще слово одно.
      У Пушкина, который тоже не забыл запорожцев, самозванец говорит о себе, как он
 
      Бежал в Сечь Запорожскую,
      Владеть конем и саблей научился,
      Явился в Польшу к вам и т. д.
 
      Был ли самозванец в Запорожье, да еще и кто такой самозванец, — недоискано и неведомо.
      Но я еще десятилетним гимназистом слыхал от своего деда, Петра Ивановича Мусатого, отца моей матери, что Пушкин писал верно, самозванец был в Запорожье, — он слыхал это от отца своего, Ивана Усатого, бежавшего на Кубань, где родился и вырос мой дед, прибавивший потом — не знаю почему, — когда он очутился в 50-х годах в Вологодской губернии, букву М, тогда и его отец и старики все время только и жили воспоминаниями о Запорожье.
      Много лет спустя, на турецкой войне, среди кубанцев-пластунов я слыхал интереснейшую легенду, переходившую у них из поколения в поколение, подтверждающую пребывание в Сечи «Лжедимитрия».
      Когда на коронацию Дмитрия прибыли наши запорожцы почетными гостями, то их поставили около самого красного крыльца, откуда выходил царь. Ему подвели коня и поставили скамейку, с которой он, поддерживаемый боярами, по царским обычаям должен был садиться.
      — Вышел царь, спускается… мы глядим на него и шепчемся, — рассказывали депутаты своим детям.
      — Знакомое лицо и ухватка. Где-то мы его видали?
      Спустился царь, отмахнул рукой бояр, пнул скамейку, положил руку на холку, да прямо, без стремени, прыг в седло — и как врос. А мы все разом:
      — Це наш, Грицко!
      А он мигнул нам, да — и поехал…
      Без изменений повторяю слышанный мною рассказ.
 
      СУХАРЕВКА
      — Извозчик, к Бахаревой сушне!
      — Квадцать допеек.
      — А по хорде мочешь?
      (Старая шутка)
 
      I.
 
      НОВАЯ
 
      Ликвидирована столетняя Сухаревка. 5000 квадратных сажен занимала она. И десятки лет старая дума, мечтавшая о ликвидации этого заражающего окрестности торжища, не знала, куда его перевести.
      7000 квадратных сажен пустыря было рядом, и Московский совет занял его под сухаревское торжище. Тут же, рядом, в углу между Садовой и Трубной улицами, существовало владение Гефсиманского скита, где когда-то были монастырские огороды, а последнее время дикий пустырь, притон темного люда. Теперь это — «Новая Сухаревка», строго распланированная, с рядами деревянных бараков. В них помещаются 1647 отдельных магазинов, из которых 1000 уже заняты торговцами. Чистота, порядок, электрическое освещение огромными фонарями для ночной охраны, 6 водонапорных кранов и пожарная сигнализация. Бараки расположены по отделам: галантерея, обувь, кожа, одежда, москательный, щепной, скобяной, шапочный, стеклянный, мебель, меха, мануфактура, мясной, рыбный, мучной, письменные принадлежности, табак и пока только две книжных лавки букинистов и ни одной антикварной.
      — Где же антиквария? — спрашиваю одного старого сухаревщика.
      — Старьевщики-то? Да кому теперь ихнее барахло нужно? Вот там, в «развале», есть один-другой со своими рогожками.
      Для «развала», т. е. именно для толкучки, отведен угол ближе к Трубной улице. Его со временем отгородят от рядов.
      А пока иду туда. Это пахнет старой Сухаревкой. Развалены на рогожках и полотнах товары: замки, ключи, отвертки, старое железо, куски кожи для починки обуви, ржавые гвозди и обломки. Точильщик на своем станке шлифует ржавый топор. Дальше, вдоль забора, выстроены ряды порыжелых сапог, калош, груды тряпья, подушек, рвани. Трое татар горячатся на своем языке, осматривая и выворачивая поношенное пальто молодого человека в старом пиджаке. Вот и «антиквар» с несколькими хрустальными и фарфоровыми посудинами и поломанной скульптурой. Там невозмутимые китайцы, как тени, двигаются с трещотками, женщины с ярко-красными самодельными букетами, «ручники», обвешанные платьем, кружевами, кто с чем в руках, то становятся в линию, то расходятся. Покупают пока мало.
      А вот и самое веселое место толкучки — обжорка. Длинный обжорный ряд начинается с бабы с покрытым подушкой и замотанным ситцевым одеялом ведром, из которого она за гривенник накладывает полную тарелку мятой картошки и поливает ее из кувшина грибным соусом. Пахнет постным маслом. Рядом другой, «скоромный» аромат: на жаровне кипит и брызжет жареная колбаса, и тут же блюдо с вареной свининой. Вот блин-ница печет белые блины и поливает их маслом. Один за другим несколько самоваров с горячим медовым сбитнем, лотки с булками и бутербродами. А кругом раскрасневшиеся лица питающихся.
 
       II.
 
       В 21-м ГОДУ
 
      Издали смотрю на торжище, окутанное серой пылью. Видна сплошная масса. Контуров и цветов не различишь. Шумит, что-то делит кучка папиросников — «королей Явы». Именитое купечество, как их назвал Бим-Бом в цирке, где они, развалясь в первых рядах, обжирались лакомствами. Это было время королей Явы, самых богатых людей Москвы.
      Встречаю одну молодую особу.
      — Можете представить себе, вот этакий мальчишка, лет двенадцати, мне сейчас предлагал к нему на содержание идти, обещал и номер, и денег массу показывал… Насилу отвязалась. Пока…
      — Пока.
      Проехал броневик. Проползли мешочники. Стою и брезгливо смотрю. Прямо-таки противно окунуться в это серое, живое, кишащее.
      Все-таки иду. Присматриваюсь и уже различаю отдельные фигуры, серые, грязно-белые, черные, вылинявшие и ни одного яркого пятна. Вдали в середине толпы весело мелькнул красный платочек на голове женщины — и опять все серо. Поднимающаяся пыль дополняет впечатление. Френчи, шинели, защитные рубахи.
      Я в толпе. Вот восточный человек, торгующий колбасами и обломками сыра на лотке, запустил под рубаху обломок доски и ожесточенно дерет себе спину и не видит, как мальчуган стащил у него кусочек сыру, запихнул в рот и нырнул в толпу.
      Где-то вдали гогочет гусь.
      Весело стоит босой рыжий мужичонко, на котором надет толстый дерюжный мешок с огромным клеймом и какими-то цифрами. Он держит коробку с махоркой и стаканчиком-меркой. Орет на весь базар:
      — Махорка рязанская, самкраше! Кому махорки? Иду по наружному ряду.
      — Картошка — 800 руб. фунт. Сало грязными кусками, захватанное и желтое, по 14 000 руб. фунт. Масло в пыльной бумаге — 15 000 руб. фунт. Ржавая ветчина — 16 000 руб. фунт. Изюм с землей, какие-то ярко-зеленые конфеты. Торгуются, покупают.
      — Извиняюсь. Ничего подобного. Пока…
      Вот на тележке целый лабаз: мешки муки, пшена, рису. Все это мусорно и все по 5000 руб. за фунт. На другой стороне рынка — развал: на земле лежат обломки железа, ключи, замки, дверцы, ручки, разрозненная дорогая посуда, статуэтки, вазочки и черт знает еще что, никелированная клетка для попугая, а на ней висят старые штаны. Их при мне же купили, а клетку, но уже без штанов, я видел там же через неделю. Кому она?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26