Авторский сборник - Сочинения в четырех томах. Том 2
ModernLib.Net / Отечественная проза / Гиляровский Владимир / Сочинения в четырех томах. Том 2 - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Гиляровский Владимир |
Жанр:
|
Отечественная проза |
Серия:
|
Авторский сборник
|
-
Читать книгу полностью
(778 Кб)
- Скачать в формате fb2
(347 Кб)
- Скачать в формате doc
(343 Кб)
- Скачать в формате txt
(329 Кб)
- Скачать в формате html
(347 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26
|
|
Измученные, усталые за день на поденщине или голодные, не добывшие ничего, люди кое-как разлягутся на нарах, и под нарами, и наслаждаются единственным своим счастьем — сном… И вдруг — облава. Сотни полицейских окружают ночлежные дома, становятся у выходов квартир, смотрят паспорта, делают перекличку. Целая бессонная, тревожная ночь… А какой ужас для тех, у кого нет паспортов! Если вовремя явится «стрема», крикнет кто-нибудь предупреждающее о полиции условное «двадцать шесть»! Беспаспортные выскакивают на улицу, на двор, лезут по обледенелым водосточным трубам на крышу, где все время обхода, в надежде спастись, лежат, прижавшись к трубе, на покрытой снегом крыше, ежеминутно рискуя упасть и разбиться вдребезги… Но полиция знает, что если люди лезут на крышу, то имеют на это основательные причины… — Эй, голуби, слетайте вниз! — раздается энергичное приказание, и гимнастика с риском пропадает даром… И в ночь на вчерашнее число, как раз в тот момент, когда мы смотрели «На дне» в Художественном театре, с крыш домов Хитрова рынка снимали «голубей»… В эту ночь был обход, результатом которого был арест почти тысячи беспаспортных бездомников. Всю ночь работала полиция, разводя этих полуголодных, полураздетых по участкам и направляя толпы иногородних беспаспортников в пересыльную тюрьму, для рассылки по месту приписки. Удостоверенные московские мещане и ремесленники явятся на другой же день на Хитров рынок, а остальные из своих губерний вернутся сюда же, через день, два, смотря по расстоянию… Многие отправлены в работный дом, откуда тоже многие немедленно вернутся в ночлежки… И так без конца! В числе забираемых облавой масса административно высланных, которым запрещено жить в столичных губерниях. Большинством из этих выбирается ближайшая к Москве губерния, особенно Зарайский уезд. Заберут десяток таких субъектов, отправят в пересыльную тюрьму, препроводят оттуда этапом в Зарайск, явятся они в Зарайске в полицию. — Пришли? — спросят. — Пришли! — ответят. Запишут их в полиции и скажут! — Ступайте! Глухой, злополучный городишко этот Зарайск. Копейки в нем заработать нельзя. И в перспективе у высланных или умереть с голоду, так как работы нет, или замерзнуть в снегу, так как ночевать негде, то и направляются они снова в Москву, на свой Хитров рынок. А в Москве можно и украсть, и «пострелять» милостыньку, и ночевать в ночлежке… Куда им больше деваться? Что делать? Паспорта у них волчьи: ни тебе квартиры, ни тебе ночлега!.. Зимой — ночлежный дом, кража и милостыня… А летом — «заячьи номера» в лесу: каждый кустик ночевать пустит… Или новое преступление, чтобы снова судиться, судиться до тех пор, пока, наконец, не сошлют в каторгу… А там надежда на побег… И при счастливом случае опять трущобы Хитрова рынка!.. Но есть там и постоянные жители, чувствующие себя как дома. Это люди, имеющие при себе кусок спасительной бумажки, называемой — паспорт… Я помню, тоже лет двадцать назад, в доме Буниных, на Хитровом рынке, в подвальной квартире, трущобе ужаснейшей, жил старик, его звали, и сам он себя звал, поручик Соломка. Он благодетельствовал, делая паспорта, и за каждый паспорт у него была такса, а именно: плакат — 3 рубля, вечность (вечный паспорт) — 4 рубля, а с заслугами и орденами — 5 рублей. Так все и знали цену, и покупателей было не мало! Есть «Соломки», конечно, и теперь. Без Соломок Хитровке нельзя. Но раньше все было открыто. Теперь время «хитрее» и труднее. Безопаснее всех, конечно, на Хитровом рынке нищим: и документы в порядке, и полиции известны, и ни на какое преступление не пойдут, да и незачем. Заработок хороший! Утром на паперти, днем — по купечеству, а к вечеру дома гуляют. Просящие же по вечерам — это уже неудачники, которые ничего не зашибли днем. Да еще безопасно живут симпатичные труженики — переписчики пьес и ролей для театральных библиотек и антрепренеров. Тяжелый труд — и всегда экстренный. Принесут вечером пьесу, чтоб к утру были роли расписаны. Вокруг немудрого стола с закоптевшей лампой садятся переписчики и строчат, не отрываясь, день и ночь. Вчера мы посетили и переписчиков. Давно они живут все в одном и том же нумере дома Ярошенко, в третьем этаже, в отдельной каморке при ночлежном доме. Мы застали их за экстренною работой: какую-то пьесу расписывают. Копеек по сорок за всю ночь заработают на человека. А утром снарядят одного из своих, кто обует, кто оденет, кто шайку даст — с миру по нитке — и отправят к заказчику с работой и за деньгами. Прокормятся ими, пока кто еще работы не даст. Плата — 50 копеек с акта, за переписку всех ролей. Театр, который так заступается за младшего брата, так его и эксплуатирует! Какая ирония… Здесь я встретил старого знакомого К., писавшего кой-какие статейки в журналах. Яко наг, яко благ! — Откуда? — Только что вернулся. Уходил из Москвы, побывал в Малороссии, прошел в Тифлис, в Баку, затем перебрался в Одессу, а оттуда — билет градоначальник дал — вернулся в свою родную Белокаменную, и вот, как видите!.. Увидал я тут и старика грибника с женой, старого знакомого. Давно живет на Хитровом, зимой поденщиной занимается, а летом — за грибами ходит. — Бьюсь, — говорит, — бьюсь! Прямо голодаем! Работы недостает, снегу мало — в неделю только два дня работать приходится… Вот вчера пятиалтынный во весь день заработал, — кормись с женой чем хочешь… Как до лета дотянуть, не знаю! — Ну, а летом? — Господи! Летом?.. А за ягодками, за грибками… Тепло, зелень, птички поют!.. И не говорите… Долго еще… Доживем ли! А сам чуть не плачет. И все эти люди на дне, бесповоротно на дне. И выхода им нет. Затягивает это дно, эта густая тина, эта атмосфера трущобы, эта голодная и холодная «воля». Эти люди, не ужившиеся с условиями жизни, эти несчастные, загнанные сюда обстоятельствами, приживаются здесь. Здесь воля, независимость друг от друга, полная равноправность всех платящих свой пятак за ночлег делает трущобу терпимой. А потом и привычка. Если такой человек уже отрущобился — его ничем не вытянешь со дна. И с хорошего места уйдет, а не то, что сбежит из непривлекательного работного дома. А после вчерашней облавы работный дом сильно переполнится. Все забранные на Хитровке женщины делятся строго только на две части: одна идет в больницу, другая — работный дом. А там заработок… три копейки в день за мытье полов, а пятак — за стирку. И хлебом хоть и отвратительно, но кормят — только воли нет. Посмотрел бы я Настю, из пьесы Горького, в работном доме! Или Сатина. Или Барона… Первые двое, наверно бы, бежали. А последний скорей бы других ужился там,
метямостовые и вспоминая кареты с гербами предков.
ПРАВОЕ ДЕЛО
Великолепны Балканы! Чудно хороши их заоблачные выси! Десять верст поднимаешься тропкой, и все величественнее открываются картины перед очарованным взором. Верхом на малорослом горном коне, цепляющемся своими выработанными на кремнистых кручах копытами, молча поднимаешься вверх, созерцая чудные картины богатой горной природы… Никто не мешает восторгаться поразительными видами даже в тот момент, когда, балансируя на узком карнизе отвесной кручи, чувствуешь одной ногой каменную скалу, к которой осторожно жмется лошадь, а другая нога висит над черной бездонной пропастью, откуда едва-едва доносится прерывающийся шум каскадов горного потока. А там, под тобой, громадный орел, сорвавшийся со скалы, кажет тебе свою бурую спину, могучие распластанные крылья и старается подняться… Вот он пропал в кусочке облака и через него выплыл из белого тумана, могучий, величественный, сравнялся с тобой и пошел кверху, к небу… А ты поднимаешься еще выше, прорезаешь облако, дрожа от сырости, и, наконец, облако под тобой. Горизонт открылся. Там, внизу, чудная необъятная долина с разбросанными селами и садами, а с другой стороны — цепь гор. Те самые горы, которые казались великанами, когда поднимался на них, теперь кажутся где-то далеко-далеко внизу, как и те долины, — только все будто изрыто, будто под тобой необъятная рельефная карта с белыми пятнами облаков, заснувших в ущельях. И гонит ветер облака из ущелья в ущелье, прижимает их к отвесам, поднимает кверху… И летят они, белые, дальше, дальше, до тех пор летят, пока не растают в горном воздухе под лучами солнца или не соберутся в грозную, темную тучу… Хороши Балканы! Земной рай балканские долины! Они — вечная причина войн и раздоров. С незапамятных времен переходили они от народов к народам. Их виноградники и розы выращены на крови человеческой, на грудах костей. И долго из-за этих красавиц еще будет литься кровь, до тех пор, пока любовь не победит злобы и зависти… И теперь в очаровательной и многострадальной Македонии христианская кровь смешивается с кровью мусульманской… Крест и полумесяц враждуют между собой… А рядом, на севере, в Болгарии, где любовь победила злобу мусульман, там счастье и свобода! Северные богатыри спасли своих южных братьев, и южные македонцы ждут своих спасителей с севера, и рвутся северные братья на защиту своих соплеменников. Но еще время не пришло… Пограничные горы, разделяющие счастье и несчастье, свободу и рабство, строго охраняются… И видят горные заоблачные орлы зоркими очами на своих излюбленных гранитных скалах вооруженных людей, и знают орлы, что им будет добыча. Недаром стоят часовые… Недаром блестит оружие… Петко сменил часового и остался один посредине горной дорожки, извивавшейся по ущелью. Он стоял как на высшей точке дорожки на границе: вниз, к северу, — Болгария, вниз, к югу, — Македония. Он стоял, опершись на дуло ружья обеими руками, и думал. Ночь была темная, тихая, каждый шорох слышен. Упал камешек сверху и запрыгал в пропасть. Часовой вздрогнул, но сразу успокоил себя. «Черепаха, должно быть, столкнула… или змея… А может быть, и скатился…» И опять тишина. Далеко-далеко внизу едва слышно журчал ручеек, и Петко к нему прислушивался, как к единственному живому звуку, и думал о своем доме. Там, на севере, его родина… Милая, теплая Долина роз. Что-то поделывает его жена Еленка? Прядет, должно быть… А дед, столетовский дружинник, рассказывает про былое. И сколько дед знал да видел! Еще маленький Петко заслушивался его рассказов… Бабушка всегда плакала, слушая его, а иногда и сама рассказывала. Говорила, как турки пришли к ним В хату, как убили ее мать, изрубили отца и голову его на кол перед окнами воткнули, а маленького братишку и сестренку, которую она нянчила, в колодце утопили… «А там и не знаю, что было в эту ночь… Помню только, что утром нашла меня соседка в винограднике. Я долго-долго не могла поправиться… Вся избитая, измученная лежала в хате, а потом дед пришел, вернулся с резни с турками…» И тут начал рассказывать дед, как он на Дунае был, как в Враце в Ботевской дружине дрался с турками, как его ранили и в плен взяли. Видел он в плену, как товарищей юнаков мучили, языки вырезывали, глаза выкалывали, уши отрубали, из кожи тела ремни выкраивали… Сотни раз видел он эти муки… И ему было бы то же, да случай спас. Рассказывал дед, как он ушел. — И между турками тоже добрые люди были. Давно, давно это было. Дед еще женат не был. Тогда тоже напали на деревню турки, но только их юнаки прогнали. А на другой день пошел дед в горы и слышит — кто-то стонет в пропасти. Спустился. Лежит молодой турок. На лице кровь запеклась. Один глаз вытек, а другой смотрит злобно. — Убей меня скорей, гяур собака! — хрипит турок. — Убить просит себя! — рассказывает дед. — Да жалко мне его стало. Тоже человек ведь, да еще от ран мучается. Может, у него отец, мать, а то и детки малые есть. И так-то мне его жаль стало. Лежит — не шевелится, на губах кровь запеклась, а сам ругается: — Болгар собака! Оружие на нем дорогое, одежда тоже. Ну, спустился я к ручью, набрал воды в баклагу, подошел к раненому, напоил его и давай лицо отмывать. Ожил он. И глаз Добрее смотрит. Слеза блеснула… А другой глаз не глядит — вытек весь… Закурит дед и продолжает: — Раздел я его. Изорвал свою рубаху, промыл и перевязал раны. Опасных не было. Только камни изорвали да оглушило падение. Успокоился мой турок. — Алла ак бар, э-валла! — молится по-своему и благодарит. И всегда в это время у деда слеза блеснет. — Пошел я наверх, позвал своих болгар, рассказал им всю историю. Взяли мы носилки и перенесли раненого в мою хату. Двадцать дней он пролежал у нас. Потом, когда совсем выздоровел, всех благодарил и ушел. Красивый такой, сильный, только глаза не было, да на лбу поперек шрам кровавый остался. И подарил он мне при прощании вот этот нож и ятаган. — Ты спас Осман-Бея! — сказал, прощаясь, турок. И дед всегда в это время показывал нож с серебряной отделкой. А ятаган у него в плену отняли. — Так и пропал ятаганище! Ну да вот этот, другой, получше. И рассказывал дальше: — В плену, когда я поправился, повели и меня на казнь. Еще со мной было двое наших. Поставили среди войска. А командует войском турок в золоте и орденах. Подъехал он к нам и смотрит. На гнедом коне, высокий, стройный, правого глаза нет, а на лбу шрам. Знакомое лицо. Смотрю на него да как крикну: — Осман-Бей! Посмотрел он мне в лицо своим одним глазом и приказал солдатам провести меня к себе, а сам повернул коня и поскакал. Привели меня к палатке, втолкнули в нее, а сами ушли. Посреди палатки Осман-Бей стоит. — Здравствуй, друг! Не забуду никогда, как ты спас меня! Помню я твою хату, твою семью, как ходили за мной, лечили меня. Много я за вашу ласку ко мне спас болгар от смерти… Долго мы говорили. А тем временем он приказал привести к палатке моих двух товарищей. — Где мой ятаган? — спросил меня Осман-Бей. — Твои отняли, когда в плен брали. — Ну вот тебе другой! Этот получше будет. Береги его на память обо мне. А теперь бери своих товарищей и ступай домой. Аллах велик. Он велит платить добром за добро. Обнял меня Осман-Бей, дал мне кошелек с золотом я велел проводить своей страже до границы. И помнил Петко этот огромный ятаган с серебром и бирюзой. С этим ятаганом дед на Шипке у Столетова дрался, и сказал он, указывая на ятаган, отцу. — Стоян! Это твой ятаган, а отдам тебе его, когда будет это надо. По росту и по руке был отцу этот ятаган! Отец высокий, сухой, мускулистый, ловкий и смелый, как тигр. Еще одного только такого человека знал Петко — это дядю из Македонии, которого раз в жизни видел и не забудет никогда: одно лицо, одна фигура с отцом, только еще сильнее и суровее. Дядя еще после войны исчез из дома и жил то в Македонии, то в Софии; звали его Михалю. Знает Петко, что оба еще почти детьми, и отец и дядя, дрались с турками и добывали, рискуя каждую минуту, воду для солдат на шипкинских позициях. Матери у Петко не было — она умерла вскоре после его рождения. Отец очень редко бывал дома. Воспитывали Петко дед и бабка. Женился он два года назад, и год назад его взяли в солдаты. Оставалось служить только восемь месяцев. Он побывал уже на больших маневрах на Шипке, отстреливался с грозных заоблачных скал самого Орлиного гнезда, о котором столько слыхал от своего деда. Петко стрелял, окутанный холодными облаками, холостыми патронами, а воображал себя таким героем, как отец и дед его, отбивавшие здесь двадцать пять лет тому назад отчаянные атаки сулеймановских заклятников. И в тот миг он, готовый идти на штурм, лезть под пули, в простоте души был уверен, что их сейчас поведут в Македонию — воевать с туркой, и был полон радужной мечты защищать своих братьев. И не он один так думал. По вечерам, после маневров, так думали и старики, а отец прямо говорил дружинникам: — Пойти бы теперь постоять за несчастных братьев… А тут вот напрасно порох тратят… И все это политика да дипломатия… И усачи-дружинники слушали его со сверкающими глазами. Потом кончились маневры, и полк их прямо отправили на границу. Не то что домой отпустили, повидать семью, а и с отцом проститься не пришлось! Ночью двинули и форсированным маршем через дикие горы повели. А за гоpaми-то и есть эта самая Македония, о которой отец так часто говорил, особенно, когда возвращался из своих долгих отлучек. Где отец иногда проводил целые месяцы, никто не знал. А приходил всегда измученным, оборванным, но всегда приносил с собой дорогое турецкое оружие. А два года назад пришел больной — все рану на ноге перевязывал. С месяц хворал… Так никто и не знал, где бывал отец. А к нему иногда ездили важные люди, ученые. Тогда всех выгоняли из хаты, оставался только один дед с ними. Про что говорили, тоже никто не знал. А когда уходили гости, и отец уходил с ними. Бабушка плакала, а дедушка успокаивал ее, говоря: — Правое дело Стоян делает, правое дело… А какое правое дело, Петко так и не знал. Дядю он только раз и видел. Весь в серебре да золоте приходил к ним, когда еще Петко маленьким был, а потом больше и не видались. Раз только отец рассказывал — мастер был отец рассказывать, только редко разговорчив был… Рассказывал отец, вернувшись из долгой отлучки в прошлом году, как где-то с дядей ходил и натерпелся страху… — Да, — говорил отец, — ничего никогда не боялся, а тут — старость, что ли, приходит, — кручи испугался. Боялся идти! Я, выросший на заоблачных скалах, перетрусил, как баба… Нас только было двое — я и дядя… И помнил Петко весь рассказ отцовский почти что от слова до слова. — Быстро мы шли. Горы становились все выше. Наконец и подъем. Перед нами бурая стена, верхняя часть которой обвита облаком. Стена, облако и с обеих сторон узкого гребня, на который мы вошли, бездонные пропасти. Дядя Михалю усилил еще шаг, махнул мне рукой, прося не отставать, и начал подниматься кверху, шагая и подпрыгивая с нечеловеческой быстротой с камня на камень. Внизу, под нами, по той дороге, где шли, послышался топот лошадей. То скакали, то ехали рысью. Оглянулся я на ходу вниз и увидел вдали всадника на вороной лошади. На нем был надет башлык, и за плечами блеснуло Дуло ружья… А дядя лез. Камни и земля из-под ног сыпались на меня, попадали под ноги. Он поднимался вверх, как кошка, все усиливая шаги, и не оглядывался. Только кое-где махал мне рукой. Чувствую, что задыхаюсь. Ноги отказываются служить, особенно болит правая, раненая. А дядя все шагает, все лезет. Вот уже обрывки облаков белеют над нами. Белые кусочки дыма затягивают ущелья… Гора отсырела… Нога скользит. Сердце колотится усиленно… Чувствую, что вишу над пропастью, и боюсь в нее взглянуть, а глаза невольно опускаются вниз. Впереди голая скала стены, на верху которой шагает дядя. «Нет, не могу дальше! Брошу дядю… Ночую где-нибудь внизу, а на другой день пойду долинами. И зачем — думаю, — я пошел за ним? Зачем?» А Михалю уже вверху, скрывается в облаках… Его быстро убегающая фигура белеет в тумане, все гуще окутываясь им. А внизу — там смерть… Повис над пропастью, прижавшись правым боком к скале, и чувствую, в первый раз в жизни чувствую, что тянет в бездну, в эту черную, бездонную, зияющую пропасть. Молчаливая, мертвая, темная могила. Тянет против желания, но тянет неудержимо, Страшная усталость, дышать нечем, тошнит, виски бьются… В этом висячем положении дальше быть невозможно. Не хватает сил ухватиться за торчащий каменный выступ и через него пробраться на узкий желтый карнизик-тропку, образовавшийся в скале. А дядя Михалю бегом пробежал по этой полуаршинной дорожке. — Э-эй, сюда! — слышится из-за облаков его голос. Открыл запекшиеся губы, хотел крикнуть ему в ответ, а звуков нет… И в то же время слышится топот копыт внизу и резкий голос. — Собака гяур! И грохот выстрела, и свист пули над головой, и воет эта пуля дальше в облаках. Эхо ущелья повторяет десятки раз грохот выстрела. Будто горы рушатся! Опять новый выстрел, другой, третий… Ущелье грохочет, и одна пуля тычется в землю у самого лица, рикошетирует и свистит в облаках… — Эге-гей! — весело кричит в облаках дядя. — Эге-гей! — кричу я в ответ и, забыв все, и усталость, и зияющую бездну, смело прыгаю на каменный уступ, момент балансирую на нем и вишу половиной тела над пропастью и снова шагаю по козьей тропинке, конец которой скрывается в облаках. Еще несколько шагов — и облако скрыло черноту бездны, а холод, сырой холод заставляет дрожать вспотевшее во время бега тело… А дядя сидит на выступе скалы, свесивши в пропасть ноги в знак полного к ней презрения, и заряжает винтовку. Я сел рядом с ним… Кругом свистели пули и грохотали выстрелы… Петко теперь тоже стоял на краю пропасти, но ему уже не было страшно. Он больше боялся дороги, по которой могли идти люди, а он должен был не пропускать их. Он помнил приказание капитана. А капитан сердитый. Все, даже офицеры, не любят его еще за то, что он учился и жил в Вене, воспитывался на немецкий манер и хоть носил имя болгарское, а болгар и за людей не считал. А наказ он давал такой: — Ни туда, ни сюда — никого не пропускать, кто бы ни шел. Гнать назад или представлять ко мне, а не будут слушаться, — стрелять в ослушников. А вчера на этом же самом месте из Македонии шли беглецы — старик и женщина с двумя детьми… Оборванвые, голодные… Они жаловались, что их селение сожгли турки, всех жителей перерезали и только они успели скрыться в лесу, избежали смерти и пробирались к нам, в Болгарию. Часовой пожалел и пропустил их. А капитан увидел, приказал сменить часового и бросить в подземную тюрьму, которую нарочно приказал вырыть. Говорят, часового расстреляют завтра… Семью беглецов переловили, и капитан прогнал их назад… Как плакали, несчастные!.. Офицеры просили капитана пропустить, но он был неумолим и закричал на офицеров… Несчастные ушли в слезах обратно. «Если сейчас они вернутся, что делать?» — задал себе вопрос Петко и вспомнил рассказы бабушки о турецких зверствах. И решил, что пропустил бы несчастных, а там пусть расстреливают. Женщин и детей с македонской стороны пропустил бы: от смерти и муки бегут. А вот с своей стороны мужчин, особенно же вооруженных, не пустил бы. И если бы стали идти насильно, выстрелил бы в них, потому, куда не приказано, не ходи, на то дисциплина! А почему не приказано, он не знал. Стало быть, начальство про то знает… «Политика… дипломатия, — блеснули в памяти слова отца. — Да еще дисциплина». И думал он: «Какие такие эти политика и дипломатия, которые придумали дисциплину, чтобы за своих родных не позволять заступиться, а турки пусть неповинных людей режут?» И решил: «Швабы придумали это». Он напрягал весь свой ум, чтобы разобраться в этих вопросах. Отца бы спросить, он ученый, все знает. А этих несчастных я пропустил бы». — Приказано не пускать. — А не пустить — турки их замучают. — Приказано — значит, нельзя. — А дети малые за что погибают? Чем младенцы виноваты? — Приказано — нельзя! Приказано — не рассуждать! — А если несчастные не послушают, пойдут спасать свою жизнь, — приказано стрелять… убивать? И это приказал начальник, капитан, и я должен слушаться, потому — дисциплина. Политика… дипломатия… дисциплина… Вот оно все откуда! Недаром отец не любил этих слов. Турки вот тоже убивают… Им тоже приказано… Им муллы приказывают, сам слышал: «Чем больше убьешь гяуров, тем блаженнее в раю Магомета будешь… Аллах велит гяуров бить…» И сам же говорит: «Аллах создал всех людей…» Создал и велит бить свое создание… — Муллы велят, творя его волю: и бить и мучить. — А мой дед и отец били турок за то, что они мучили наших. А командир приказывает убивать наших, которые переходят границу. Оттуда идут — от смерти спасаться. Туда идут — спасать от смерти братьев, драться с турками за них. Когда дед и отец дрались с турками, им дали кресты и медали. У дедушки — комитская медаль. Отец ее целовал — вот какая медаль! А получил ее дедушка за то, что еще до войны с турками дрался, когда сам комитом был… А теперь в комитов стрелять велят… Ум Петко положительно разметался… Вдали на юге показалось зарево. «Турки палят», — подумал Петко и долго смотрел на зарево, пока оно не погасло. Потом он смотрел на звездное синее-синее небо и слушал внизу отдалённое журчанье ручья… Холодно было. Близко утро. Можно уже слегка различать предметы… Небо белеет, и звезды меркнут и сливаются с небом. Только одна утренняя звезда поразительно ярко блестит и как-то в один миг делается совсем маленькой и блестит еще ярче. Вдали к юго-востоку облака начали краснеть, переходя вверху сначала в темно-багровый, а потом в свинцовый цвет, и, наконец, слились с небом. Все меньше-меньше Утренняя звезда. Она как-то прячется. Будто стыдно ей… Будто стыдно и облакам за эту ночь, стыдно, что они скрывали от неба то, что творится там, за горами, где сейчас было зарево, красивое, как кровь невинных, пропитавшая там землю. И покраснели облака, чувствуя издали появление солнца, которое все увидит и в наказание растопит облака. А звезда, молчаливая звезда, чувствуя приближение солнца, побледнела… А луны в эту ночь не было. Ее умирающий серп показался над горами и бессильно спрятался… Кругом бело. Вдруг из-за хребта вырвался и блеснул солнечный луч, сначала один, а потом целый золотой сноп, и заиграл на порозовевших вершинах и сразу засеребрил и зазолотил их до самого темного подножия, черневшего там, глубоко, под часовым. Потянул по ущелью свежий ветерок… Сразу, быстро поднялось солнце, и засиял бриллиантами весь хребет с цепью вершин самых причудливых форм… Ожили горы. Снизу послышались шаги… Петко обернулся к северу и стал прислушиваться… А ветер, рвавшийся вдоль ущелья, с силой урагана свистал в расщелинах и шелестел деревьями… Шаги все слышнее. Петко волновался и осмотрел винтовку… Все, что передумал он ночью, опять с быстротой молнии промелькнуло в голове… — Кто же это? С нашей стороны… Комиты, должно быть… И вдруг из-за каменной скалы, на узкой тропинке, еще окутанной облаком, заснувшим в ущелье, появились одна за другой человеческие фигуры… Сквозь туман облака трудно было рассмотреть их. — Стой, кто идет? — торопливо окликнул Петко. — Свой! — получился энергичный ответ. Голос показался часовому знакомым. — Вернись назад! Молчат. Идут. Он рассмотрел вооруженных людей. — Ште стрелям! — кричит Петко. — Б'лгарин си? — спросил Петка тот же энергичный голос. — Б'лгарин сме! — А если болгарин, так знай, что идут свои комиты, борцы за свободу наших братьев… По тропинке один за другим шло много людей. Впереди шел, весь в золоте и оружии, высокий усач-македонец. С ним рядом шел… — Отец! Дядя Михалю!.. — крикнул часовой и остолбенел. — Петко, здравствуй! — в один голос крикнули дядя и отец; последний подошел и поцеловал его. — Ну вот и хорошо, что ты здесь: еще комита у нас есть! — сказал дядя, стискивая руку Петка. Петко стоял и ничего не понимал… — Стой… Нельзя идти… Дисциплина… Стрелять буду, — бормотал он, как во сне. Дядя тем временем взял у него ружье, схватил его под руку и повлек за собой по тропинке, по той самой тропинке, по которой вчера пришли старик и женщина с детьми… Петко ничего не сознавал и не понимал, что ему говорили отец и дядя. На отце он увидал дорогой дедушкин ятаган, и на сердце у него стало хорошо: он верил отцу и дяде, и только теперь понял, что он идет на правое дело — спасать братьев.
СМЕРТЬ АКТЕРА
(Памяти М. Н. Акимова)
Тучки небесные, вечные странники!.. Лермонтов.
Так и умер в пути, вечный странник! Из Баку он приехал в Москву, подписал контракт на семьсот рублей в месяц во Владивостоке — и перед отъездом умер. Молодой, талантливый, с первых шагов на сцене на ролях простаков стал известностью, а последние годы, перейдя на типичные роли, шествовал в славе. И умер. Внезапно, или от разрыва сердца, или от кровоизлияния в мозг, как часто умирают представители нервной деятельности нервного века, люди, живущие нервами и сердцем. В своем номере, среди ролей, пьес, венков и подарков, напоминавших его успехи, рисовавших дальнейшую славу на пути его любимого дела — сцены. Умер внезапно, неожиданно, и только тридцати восьми лет… Его вдова, задыхаясь от слез, мне говорила: — Сразу как-то… И ведь совершенно здоров был… Ходил по комнате. Вдруг остановился, схватился за лоб, пожаловался на головокружение, — да так комочком свернулся и упал… Сразу без чувств… Явился доктор… Банки поставили — кровь нейдет… И доктор констатировал смерть от кровоизлияния в мозг… Эта внезапная смерть поразила бедную женщину.
* * * Вечные странники! И после смерти не было покоя человеку! Отель, этот ящик, разделенный перегородками, взволновался. Соседи по коридору, удовлетворив свое любопытство, забегали, засуетились, послышался озлобленный шепот: — Это что же такое! Покойник в номерах на ночь! Разве это допустимо? Убрать его, убрать! — шипели жильцы. — Конечно, вон отсюда, сию же минуту вон! — вторили жилицы. Услужливые кавалеры побежали к хозяину. Остальные шушукались в коридоре и у своих полуотворенных дверей. Незнакомые — перезнакомились. А из номера покойного слышался сдержанный, горький плач. Часы били девять. Явилась полиция. Еще доктор. Составили протокол. Покойного раздели, завернули в простыню и собрались уже нести в часовню полицейского дома.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26
|