Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сочинения в четырех томах. Том 1

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гиляровский Владимир / Сочинения в четырех томах. Том 1 - Чтение (стр. 8)
Автор: Гиляровский Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – Рождеством я заболел,- рассказывал Улан,- отправили меня с завода в больницу, а там конвойный солдат признал меня, и попал я в острог как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют… Простое дело – подлез под забор и драла… Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за халат эту сменку добыл. Потом на завод узнать о Репке – сказали, что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал… Я в больницу вчера.
      «Где тут с сорокинского завода старик Иван Иванов?» – спрашиваю.
      «Вчера похоронили»,- ответили.
      – Как Иван Иванов с сорокинского завода?
      – Ну да, он записался так и все время так жил… Бородищу во какую отрастил – ни в жисть не узнать, допрежь одни усы носил.
      Тут только я понял, что мой друг был знаменитый Репка. Но не подал никакого вида. Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток…
      – Счастливо, кланяйся матушке-Волге низовой… А я буду пробираться к Костыге, там и жизнь кончу!
      Мы крепко обнялись, расцеловались… Я отвернулся, вынул десять рублей, дал ему и побе-жал на пароход.
      – Костыге кланяйся!..
      – Прощавай, Алеша. Спасибо. Доеду,- крикнул он мне, когда я уже стоял на палубе. Но я не отвечал – только шапку снял и поклонился. И долго не мог прийти в себя: чудесный Репка, сыгравший два раза роль в моей судьбе, занял всего меня.
 
      *
 
      Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?
 
      Глава шестая
 
      ТЮРЬМА И ВОЛЯ
 
      Арест. Важный государственный преступник. Завтрак у полицмейстера. Жандарм в золотом пенсне. Чудесная находка. Астраханский Майдан. Встреча с Орловым. Атаман Ваняка и его шайка. По Волге на косовушке. Ночь в камышовом лабиринте. Возвращение с добычей. Разбойничий пир. Побег. В задонских степях. На зимовнике. Красавица казачка. Опять жандарм в золотом пенсне. Прощай, степь! Цирк и новая жизнь.
      В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трактире, пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня был кошелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная рубаха, и я чувствовал себя превеликолепно. Иду по какому-то переулку и вдруг услышал отчаянный крик нескольких голосов:
      – Держи его, дьявола! Держи, держи его! Откуда-то из-за угла вынырнул молодой человек
      в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
      – Не убежишь!
      – Да я и бежать не думаю,- отвечаю.
      – Это не он, тот туда убежал,- вступился за меня прохожий с чрезвычайно знакомым лицом.
      Разъяснилось, что я – не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже была красная рубаха.
      – Да вон у него бумаги в руках,- вашебродие,- указал городовой на поднятую пачку.
      – Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал чело-век, обронил, и я поднял.
      – Гляди, мол, тоже рубаха-то красная, тоже, должно, из ефтих! – раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую.
      – А ты кто будешь? Откуда? – спросил квартальный.
      Тогда я только понял весь ужас моего положения и молчал.
      – Тащи его в часть, там узнаем,- приказал квартальный, рассматривая отобранные у меня чужие бумаги.
      – Да это прокламации! Тащи его, дьявола… Мы тебе там покажем. Из той же партии, что бежавший…
      Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел – хоть на виселицу.
      На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех – перегрыз бы горло, разбросал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
      Огромное здание полицейского управления с высоченной каланчой. Меня ввели в пустую канцелярию. По случаю воскресного дня никого не было, но появились -коротенький квартальный и какой-то ярыга с гусиным пером за ухом.
      – Ты кто такой? А? – обратился ко мне квартальный.
      – Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, – весело ответил я.
      Но в это время вбежал тот квартальный, который меня арестовал, и спросил:
      – Полицмейстер здесь? Доложите, по важному делу… Государственные преступники.
      Квартальные пошептались, и один из них пошел на лево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких.
      Из двери вышел огромный бравый полковник с бакенбардами.
      – Вот этот самый, вашевскобродие!
      – А! Вы кто такой? – очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный.
      – Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его напой, накорми, потом спрашивай.
      Полковник улыбнулся.
      – Правда это?
      – Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть,- ответил я, уже успокоившись.
      Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести.
      – Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в кабинет.
      – Прикажете конвой-с?
      – Никаких. Оставайтесь здесь.
      Спустились, окруженные полицейскими, этажом ниже и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался.
      – Хорош?
      – Да, пудов на шестнадцать!
      – Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились?
      – Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого
      взял.
      – С берлоги? Это интересно… Садитесь, пожалуйста.
      Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты царей – больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня – в кресло и вынул большой револьвер кольт.
      – А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
      – Кольт? Великолепные револьверы.
      – Да вы настоящий охотник! Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много медведей!
      Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
      – В Сибири охотились?
      – Нет.
      – Где же?
      – Все равно, полковник, я вам своего имени не скажу, и кто, и откуда я – не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
      – Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более.
      – Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в полицию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
      – Вы, пожалуй, правы… Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки?
      Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный:
      – Изволили требовать?
      – Нет. Но подождите здесь… Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час.
      И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в другую дверь, предварительно заперев в стол кольт. Квартальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя.
      Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
      Другой денщик тащил водку и закуску. За ним вошел полковник.
      – Пожалуйте,- пригласил он меня барским жестом и добавил: – Сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
      Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какую-то фамилию, а меня представил так – охотник, медвежатник.
      – Очень приятно, молодой человек!
      И сел. Я сообразил, что меня приняли, действительно, за какую-то видную птицу, и решил поддерживать это положение.
      – Пожалуйте,- пододвинул он мне рюмку.
      – Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью.
      Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух.
      Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм умилился:
      – Знаете что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью… А таких, извините, пьяниц, извините, еще не видал.
      Я принял комплимент и сказал:
      – Рюмками воробья причащать, а стаканчиками куманька угощать…
      – Браво, браво…
      Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами, и еще, налив два раза по полстакана, чокнулся с полковничьими рюмками и окончательно овладел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу.
      – Вам квасу?
      – Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю,- сказал я, прочитав ярлык на бутылке.
      – А я пива с водкой не мешаю,- сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за стаканом. Полковники переглянулись.
      – Кофе и коньяк! Лакей исчез. Я закурил.
      – Ну, что сын? – обратился он к жандарму.
      – Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что будет назначен в конный полк, из первых идет…
      Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
      У меня явилось желание озорничать.
      – Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
      – Откажусь, полковник. Я не меняю своих убеждений.
      – Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
      – Да, в гостях неудобно.
      – Я не к тому… Я очень рад… Я ведь только одну рюмку пью.
      Я налил две рюмки.
      – И я только одну,- сказал жандарм.
      – А я уж остатки… Разрешите.
      Из графинчика вышло немного больше половины стакана. Я выпил и закусил сахаром.
      – Великолепный коньяк,- похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал.
      Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания.
      – Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и спрашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу…
      По лицу полицмейстера пробежала тучка, и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил:
      – Вы сами откуда?
      – Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
      У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он грозил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал:
      – Коля, я к тебе пойду! – и, поклонившись, злой походкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вышел за ним. Я взял из салатника столовую ложку, свернул ее штопором и сунул под салфетку.
      – Простите,- извинился он, садясь за стол.- Я вижу в вас, безусловно, человека хорошего общества, почему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном… не скажу преступлении, но… вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я – власть исполнительная… Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского полковника…
      – …который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
      – Да, он человек нервный, ранен в голову… И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра – извините уж, это распоряжение полковника – под стражей…
      – Я чувствую это, полковник; благодарю вас за милое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
      Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественный жест полковника показал квартальному, что ему делать.
      Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал:
      – Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
      Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
      – Пожалуйте сюда! – уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту.
      Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок, и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше.
      «Утро вечера мудренее!» – подумал я засыпая.
      Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову – больно, приклеились волосы к выступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет – только решетки, две поперечные и две продольные, из ржавых железных прутьев. Я встал на колени на нечто вроде подоконника и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга… Пароход где-то просвистал. По дамбе стучат телеги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на пожарном дворе лошадь иногда стукнет ногой. Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудобной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает… Упираюсь шеей в верхнюю перекладину и слышу треск – поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилаживаюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, перекладина поднимается, а за ней вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, примащиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости. Смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-дежурный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват.
      Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жажда мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара что-то блестит. Вижу – дамский перламутровый кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, засверкало солнышко… Пароход свистит два раза – значит, отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек – двугривенных нет. Лежит белая бумажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь. Интересуюсь бумажкой – оказывается, второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу:
      – Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
      – Давай!
      Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
      Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное… Душа ликует…
 
      *
 
      Астрахань. Пристань забита народом.
      Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний…
      Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мелкая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным улицам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы.
      На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддевку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съестным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мутной серой лапши ко рту, как передо мной выросла
      богатырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом… Взглянул – серые знакомые глаза… А еще знакомее показалось мне шадровитое лицо… Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
      – Барин? Да это вы!..
      – Я, Лавруша…
      – Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга…
      – Ну, и я не барин, а Алеша… Алексей Иванов…
      – Брось это! – вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил.- Со свиданием селяночки хлебанем.
 
      *
 
      Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань – иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море… А потом запил и спутался с разбойным людом…
      Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, толстая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысловой осетриной, вся залитая доверху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой разил.
      Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
      С нами жил еще любимый подручный Орлова – Ноздря. Неуклюжий, сутулый, ноги калмыцкие – колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а из-под вывороченных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания Орлова исполняет. У него только два ответа на все: «ну-к што ж» и «ладно».
      Скажи ему Орлов, примерно:
      – Видишь, купец у лабаза стоит?
      – Ну-к што ж!
      – Пойди, дай ему по морде!
      – Ладно.
      И пойдет, и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать!
      – Золото, а не человек,- хвалил мне его Орлов,- только одна беда – пьян напьется и давай лупить пи с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чуть что, связать и в чулан. Проспится и не обидится – про то атаману знать, скажет.
      На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичище саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зловещее лицо, в курчавых волосах копной, и в бороде торчат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит – уж у них обычай ничего не спрашивать – коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция.
      – Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челно-чишке… Жулябу и Басашку с товаром оставил на Свиной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке насилу перевезли все.
 
      *
 
      Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка скользила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика – так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы…
      Козлик разбирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задевали иногда камыши, шуршавшие метелками, а из-под носа лодки уплывали в них ничего не боящиеся стада уток.
      Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада… Тишина иногда нарушается всплеском большой рыбины, потрескиванием камышей и какими-то странными звуками…
      – Что это? – спрашиваю.
      – Дикие свиньи свою водяную картошку ищут. Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ!
      Иногда только они перекидывались какими-то непонятными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двигались в холодном густом тумане бесшумными веслами.
      Уверенно Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путаных протоков среди однообразных аллей камыша.
      Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
      Вдруг оглушительный свист… Еще два коротких, ответный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделявшего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом ветлы-раскоряки – их можно уже рассмотреть сквозь посветлевший, зеленоватый от взошедшей луны, туман.
      Из-под ветел появились два человека – один высокий, другой низкий.
      Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами. Молча им Орлов сунул штоф, и только допив его, заговорили. Их никто не спрашивал.
      Все молчали, когда они пили.
      Привязали лодку к ветле. Вышли.
      – Вот! – сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах.
      Козлик докладывал Орлову:
      – То из той клети, знаешь, и эти балыки с мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще…
      Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу… Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать!
      Вот оно где: «нашел – молчи, украл – молчи, потерял – молчи!»
 
      *
 
      Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота – на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компания уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья разные – и тут же три пустых мешка. Потом опять все уложили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулыбалась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальческую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, махнула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его.
      Понимать надо: согрелся, и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крышку – там почти полведра икры зернистой.
      Ввалилась вся команда, подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили.
      – Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой!
      Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой.
      – Ваня, а ты же икру? – спросил я.
      – Обрыдла. Это тебе в охотку.
      Подали Жареную баранину и еще четвертную поставили на стол.
      Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели… дрались… А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет – все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.
      В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы.
      Иду по берегу вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сходням с баржи… И ее поставили к этим. Так и горят их золотистые породистые головы на полуденном солнце.
      – Что, хороши? – спросил меня старый казак в шапке блином и с серьгой в ухе.
      – Ах, как хороши! Так бы и не ушел от них. Он подошел ко мне близко и понюхал.
      – Ты что, с промыслов?
      – Да, из Астрахани, еду работы искать.
      – Вот я и унюхал… А ты по какой части?
      – В цирке служил.
      – Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести?
      – С радостью.
      И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук – не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видел бы я степей задонских, и не писал бы этих строк!
      – Кисмет!
      …Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
      Все гладь и гладь… Не видно края…
      Ни кустика, ни деревца… Кружит орел, крылом сверкая…
      И степь, и небо без конца…
      Вспоминается детство. Леса дремучие… За каждым деревом, за каждым кустиком кроется опасность… Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь… И охота в лесу какая-то подлая, из-за угла… Взять медведя… Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги… Он в себя не придет, чуть высунется – или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота – все исподтишка, тихо, молком… А степь – не то. Здесь все открыто – и сам ты весь на виду… Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь начистоту, один на один.
      Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз… Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука ус тала и по временам чувствуется боль…
      А кругом – степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов… Пространство необозримое…
      И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином необъятного простора. Разве только
      Строгих стрепетов стремительная стая Сорвется с треском из-под стремени коня…
      Ни души кругом.
      Ни души в этой степи, только что скинувшей снежный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
      Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода, творчество, счастье, призыв к жизни, размах души…
      Привстал на стременах, оглянулся вокруг – все тот же бесконечный зеленый океан… Неоглядный, величественный, грозный…
      И хочется борьбы…
      И я бессознательно ударом плети резнул моего свободного сына степей…
      Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину, потом вытянулся и пошел, и пошел!
      Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кружится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих, некованых ног.
      Заложил уши… фырчит… и несется, как от смерти…
      Еще удар плети… Еще чаще стучат копыта… Еще сильнее свист ветра… Дышать тяжело…
      И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки… Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда и не думая об этом…
      Здесь только я, степь да небо.
 
      *
 
      Я в юности не мало шлялся
      В степях безбрежных на коне,
      От снежной бури укрывался
      Не раз в калмыцком джулуне.
      Как хорошо в степи целинной!
      Какой простор… Какая тишь…
      Дон тихо вьется лентой длинной,
      Шумит таинственно камыш…
      Порой, как бешеный, проскачет
      Казак с арканом на руке.
      За мглою марево маячит.
      Табун мелькает вдалеке…
      Толока пыльная. Пасется
      Овец отара… Стая псов…
      Из-под коня порой сорвется
      Со звоном пара стрепетов…
      Все гладь и гладь… Не видно края…
      Ни кустика, ни деревца…
      Кружит орел, крылом сверкая…
      И степь, и небо без конца…
 
      Чем дальше углубляешься в степь, тем ближе подвигаешься к доисторическому прошлому. Будто во времена Батыя живешь, когда очутишься за Гремячей, в калмыцких улусах, и когда доберешься до Дербентов, в степи Астраханские! Там уж совсем скифы, в полной неприкосновенности, как в первые годы нашествия Батыя, когда монголы заняли дикие степи между низовьями Волги и Дона. Только в Азии, в глубинах Монголии сохранились родичи наших калмыков, которые так же кочуют, как и наши, не изменившие своего образа жизни с первой половины XVII века, когда они пришли из Джунгарии и прочно осели здесь. Как и тогда, так и теперь в этой дикой пустыне им нужен только простор, где можно культивировать свое богатство, свое оружие, свое продовольствие – лошадь. Степь да лошадь – все для калмыка, и жизнь и радость. Родился в степи, выкормлен на кобыльем молоке, всю жизнь ест конину, пьет кумыс, пьянствует ракой, водкой из кобыльего молока, закусывает бозой-сыром из него же, одет весь в конскую и баранью шкуру. Живет при лошади и на лошади. Просидеть двое-трое суток, не слезая с седла, для него обычно.
      Калмыки люди совершенно свободные и в калмыцких степях имеют свои куски земли или служат при чьих-либо табунах из рода в род, как единственные знатоки табунного дела. Они записаны в казаки и отбывают воинскую повинность, гордо нося казачью фуражку и серьгу в левом ухе. Служа при табунах, они поселяются в кибитках, верстах в трех от зимовника, имеют
      свой скот и живут своей дикой жизнью в своих диких степях.
      Есть калмыки и оседлые, занимаются хлебопашеством и садоводством, но я буду говорить только о кочевых, живущих степью.
      Это не те степи, которые описаны Гоголем.
      Только два месяца, март и апрель, до начала мая необозримые, гладкие, как тарелка, равнины сплошь цветут ярким зелено-красным ковром.
      В половине мая стараются закончить сенокос – и на это время оживает голая степь косцами, стремящимися отовсюду на короткое время получить огромный заработок… А с половины мая яркое солнце печет невыносимо, степь выгорает, дождей не бывает месяца по два – по три, суховей, северо-восточный раскаленный ветер, в несколько дней выжигает всякую растительность, а комары, мошкара, слепни и оводы тучами носятся и мучат табуны, пасущиеся на высохшей траве. И так до конца августа…
      В этих степях, между Доном с севера и Егорлыком с юга, паслось до 100 тысяч лошадей: это Сальский округ.
      Эти степи принадлежали войску Донскому и сдавались, для порядка, арендаторам по три копейки за десятину с обязательством доставить известное количество лошадей. Разводить скот и, главное, овец было запрещено, чтобы не портить степи – овца лошадь съест, говорили калмыки. Овца более даже, чем рогатый скот, выбивает степь и разносит заразные болезни.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28