Сочинения в четырех томах. Том 1
ModernLib.Net / Отечественная проза / Гиляровский Владимир / Сочинения в четырех томах. Том 1 - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Гиляровский Владимир |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(828 Кб)
- Скачать в формате fb2
(370 Кб)
- Скачать в формате doc
(365 Кб)
- Скачать в формате txt
(351 Кб)
- Скачать в формате html
(368 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
В это время явился пристав Замойский, сразу всех выгнал и приказал жильцам: – Сидеть в своем номере, и носа в коридор не показывать! Полиция разогнала народ со двора, явилась карета с завешенными стеклами, и в один момент тело Скобелева было увезено к Дюссо, а в 12 часов дня в комнатах, украшенных цветами и пальмами, высшие московские власти уже присутствовали на панихиде.
*
28 июня мы небольшой компанией ужинали у Лентовского в его большом садовом кабинете. На турецком диване мертвецки спал трагик Анатолий Любский, напившийся с горя. В три часа, с почтовым поездом он должен был уехать в Курск на гастроли, взял билет, да засиделся в буфете, и поезд ушел без него. Он прямо с вокзала приехал к Лентовскому, напился вдребезги и уснул на диване. Мы сели ужинать, когда уже начало светать. Ужинали свои: из чужих был только приятель Лентовского, управляющий Московско-Курской железной дорогой К. И. Шестаков. Ужин великолепный, сам Буданов по обыкновению хлопотал, вина прекрасные. Молча пили и закусывали, перебрасываясь словами, а потом, конечно, разговор пошел о Скобелеве. Сплетни так и сплетались. Молчали только двое – я и Лентовский. По-видимому, эти разговоры ему надоели. Он звякнул кулачищем по столу и рявкнул: – Довольно сплетен. Все это вранье. Никто Скобелева не отравлял. Был пьян и кончил разрывом сердца. Просто перегнал. Это может быть и со мной и с вами. Об отраве речи нет, сердце настолько изношено, что удивительно, как он еще жил. И скомандовал: – Встать! Почтим память покойного стаканом шампанского. Он любил выпить! Встали и почтили. – Еще 24-го Михаил Дмитриевич был у меня в Эрмитаже в своем белом кителе. С ним был его адъютант и эта Ванда. На рассвете они вдвоем уехали к ней… Не будет она травить человека в своей квартире. Вот и все… Разговоры прекратить! Все замолчали – лишь пьяный Любский что-то бормотал во сне на турецком диване. Лентовский закончил: – А эту стерву Ванду приказал не пускать в сад… И еще раз треснул кулаком так, что Любский вскочил и подсел к нам. Проснулся Любский, когда уже стало совсем светло и мы пресытились шампанским, а Лентовский своим неизменным «Бенедектином», который пил не из ликерных рюмочек, а из лифитного стакана. – Осадить пора, Миша, теперь не дурно бы по рюмочке холодной водочки и селяночки по-московски, да покислее,- предложил Любский. Явился буфетчик. – Серега, сооруди-ка нам похмельную селяночку на сковороде из живой стерлядки, а то шампанское в горло не лезет. – Можно, а пока вот вам дам водочки со льда и трезвиловки, икорки ачуевской тертой с сардинкой, с лучком и с лимончиком, как рукой снимет. Жадно все набросились после холодной водки и тертой икры с сардинкой на дымящуюся селянку. Отворили окна, подняли шторы, солнце золотило верхушки деревьев и приятный холодок освежал нас. Вдруг вбежал Михайла, любимец Лентовского; старший официант, и прямо к Шестакову. – Вас курьер с вокзала спрашивает, Константин Иванович, несчастье на дороге. Сразу отрезвел Шестаков. – Что такое? Зови сюда! Нет, лучше я сам выйду. Через минуту вернулся. – Извините, ухожу,- схватил шапку, бледный весь. – Что такое, Костя? – спросил Лентовский. – Несчастье, под Орлом страшное крушение, почтовый поезд провалился под землю. Прощайте. И пока он жал всем руки, я сорвал с вешалки шапку и пальто, по пути схватил со стула у двери какую-то бутылку запасного вина и, незамеченный, исчез. У подъезда на Божедомке в числе извозчиков увидел лихача мальчугана «Птичку», дремавшего на козлах своей дорогой запряжки. – Птичка, на Курский вокзал, вали! – Три рубля,- ответил он спросонья. – Вали. Минут через двадцать я отпустил вспененного рысака, не доезжая до вокзала, где на подъезде увидел толпу разного начальства, и воротами пробежал на двор к платформе со стороны рельс. У платформы стоял готовый поезд с двумя вагонами третьего класса впереди и тремя зеркальными министерскими сзади. Я залез под вагон соседнего пустого состава и наблюдал за платформой, по которой металось разное начальство, а старик Сергей Иванович Игнатов с седыми баками, начальник станции, служивший с первого Дня открытия дороги, говорил двум инженерам: – Константин Иванович сейчас приедет. Около Мценска… говорят, весь поезд… погиб и все… телеграмма ужасная… – слышались отрывистые фразы Игнатова. – Идет, идет, – прошу садиться. Ну, решил я, – просят садиться, будем садиться. Я вскочил прямо с полотна на подножку второго министерского вагона, где на счастье была не заперта дверь, и нырнул прямо в уборную. Едва я успел захлопнуть дверь, как послышались голоса входящих в вагон. Через минуту свисток паровоза, и поезд двинулся и помчался, громыхая на стрелках… Вот мы уже за городом… поезд мчится с безумной скоростью, меня бросает на лакированной крышке… Я снял с себя неразлучный пояс из сыромятного калмыцкого ремня и так привернул ручку двери, что никаким ключом не отопрешь. Остановились в Серпухове, набрали наскоро воды, полетели опять. Кто-то подошел к двери, рванул ручку и, успокоившись,- «занято» – ушел. Потом еще остановка, опять воду берут, опять на следующем перегоне проба отворить дверь… А вот и Тула, набрали воды, мчимся. Кто-то снова пробует вертеть ручку и, ругаясь, уходит. Через минуту слышу голоса: – Посмотри, не испортился ли запор. Слышу металлический звук кондукторского ключа и издаю громкое недовольное рычание и начальственным тоном спрашиваю: – Кто там? – Виноват, ваше превосходительство,- и потом тот же голос отвечает,- нет, занято.- И меня уже больше никто не беспокоил. Я ехал ничего, не видя сквозь запертое матовое стекло, а опустить его не решался. Страшно хотелось пить после «трезвиловки» и селянки, и как я обрадовался, вынув из кармана пальто бутылку. Оказался «Шатоля Роз». А не будь этой бутылки – при томящей жажде я был вынужден выдать свое присутствие, что было бы весьма рискованно. Во время происшествий начальство не любит корреспондентов. Вот, наконец, Скуратово, берут воду… у самого окна слышу разговор: – За Чернью, около Бастыева. Всю ночь был такой ливень, такой ливень… Вырвало всю насыпь, и поезд рухнул. А потом голоса слились и ушли. После бешеной езды поезд быстро останавливается. Слышу шаги выходящих и разговоры: – Сейчас, тут рядом, ваше превосходительство, извольте видеть, где народ. Я развязал ремень и, когда голоса стихли, вышел на площадку и соскользнул на полотно через левую дверь.
*
Это место стало гуляньем: из Москвы и Петербурга вскоре приехали: Львов-Кочетов из «Московских ведомостей», А. Д. Курепин из «Нового времени», Н. П. Кичеев из «Новостей» Нотовича, и много, много разных корреспондентов разных газет и публики из ближайших городов и имений. Ширь, даль, зелень. По обе стороны этого многолюдного экстренного лагеря кипела жизнь, вагоны всех классов от товарных до министерских, населенные всяким людом, начиная от прокурора палаты и разных инженер-генералов до рабочих депо и землекопов. Город на колесах. А еще дальше вокруг кольцо войск охраны и толпы гуляющих зевак, съехавшихся сюда, как на зрелище. Это двести девяносто шестая верста от Москвы… место без названия. И в первой телеграмме, посланной мной в газету в день прибытия, я задумался над названием местности. Я спросил, как называется эта ближайшая деревня? – «Кукуевка»,- ответили мне, и я телеграфировал о катастрофе под деревней Кукуевкой. Отсюда и пошло «Кукуевская катастрофа», «Кукуевский овраг» и «Кукуевцы»,- последнее об инженерах. – Кукушка, прокукуй мне про Кукуй,- спросил кто-то в «Будильнике». Вспоминаю момент приезда: впереди шел К. И. Карташов, за ним инженеры, служащие и рабочие… Огромный глубокий овраг пересекает узкая, сажень до двадцати вышины, насыпь полотна дороги, прорванная на большом пространстве, заваленная обломками вагонов. На том и другом краю образовавшейся пропасти полувисят готовые рухнуть разбитые вагоны. На дне насыпи была узкая, аршина в полтора диаметром, чугунная труба – причина катастрофы. Страшный ночной ливень 29 июня 1882 года, давший море воды, вырвал эту трубу, вымыл землю и образовал огромную подземную пещеру в насыпи, в глубину которой и рухнул поезд… Два колена трубы, пудов по двести каждая, виднелись на дне долины в полуверсте от насыпи, такова была сила потока… Оторвался паровоз и первый вагон, оторвались три вагона в хвосте, и вся средина поезда, разбитого вдребезги, так как машинист, во время крушения растерявшись, дал контр-пар, разбивший вагоны, рухнула вместе с людьми на дно пещеры, где их и залило наплывшей жидкой глиной и засыпало землей, перемешанной тоже с обломками вагонов и трупами погибших людей. Четырнадцать дней я посылал с нарочным и по телеграфу сведения о каждом шаге работы… и все это печаталось в «Листке», который первый поместил мою большую телеграмму о катастрофе и который шел в это время нарасхват. Все другие газеты опоздали. На третий день ко мне приехал с деньгами от Н. И. Пастухова наш сотрудник А. М. Дмитриев, «Барон Галкин». – Телеграфируй о каждой мелочи, деньгами не стесняйся,- писал мне Н. И. Пастухов, и я честно исполнил его требование. С момента начала раскопок от рассвета до полуночи я не отходил от рабочих. Четырнадцать дней! С 8 июля, когда московский оптик Пристлей поставил электрическое освещение, я присутствовал на работах ночью, дремал, сидя на обломках, и меня будили при каждом показавшемся из земли трупе. Денег на расходы не жалел. Я пропах весь трупным запахом и более полугода потом страдал галлюцинацией обоняния и окончательно не мог есть мясо. Первый раз я это явление почувствовал так: уже в конце раскопок я как-то поднялся наверх и встретил среди публики своего знакомого педагога – писателя Е. М. Гаршина, брата Всеволода Гаршина. Он увидел меня и ужаснулся. Действительно,- обросший волосами, нечесаный и немытый больше недели, с облупившимся от жары загоревшим дочерна лицом я был страшен. – Ты ужасен, поедем к нам, это рядом, поедем! Вот мои лошади. Вымоемся, передохнем,- стал он меня уговаривать. В этот день экстренного ожидать было нечего: на девятой сажени сверху, на всем пространстве раскапывания пещеры был толстый слой глины, который тщетно снимали и даже думали, что ниже уже ничего нет. Но на самом деле под этим слоем оказалось целое кладбище. Я провел Гаршина по работам, показал ему внизу, далеко под откосом, морг, вырытый в земле, куда складывались трупы, здесь их раздевали, обмывали, признавали, а потом хоронили. Запах был невыносимый… Как раз в это время, когда мы вошли, в морге находился прокурор Московской судебной палаты С. С. Гончаров, высокий, англизированный, с бритым породистым лицом, красиво бросавший в глаз монокль, нагибаясь над трупом. Он энергично вел следствие и сам работал день и ночь. Это тот самый С. С. Гончаров, который безбоязненно открыл хищения в Скопинском банке, несмотря на чинимые Петербургом препятствия, потому что пайщиками банка были и министры и великие князья. Про него тогда на суде и песенку сложили:
Много в Скопине воров. Погубил их Гончаров.
На суде в качестве репортера от петербургской газеты присутствовал Антон Чехов, писавший прекрасные отчеты. Не выдержал ароматов морга Е. М. Гаршин, и мы помчались на его паре в пролетке. Я захватил с собой розовую ситцевую рубаху и нанковые штаны, которые «укупил» мне накануне во Мценске мой стременой Вася, малый из деревни Кукуевки, отвозивший на телеграф мои телеграммы и неотступно состоявший при мне во все время для особых поручений. На мой вопрос, к кому мы едем, Гаршин мне ответил, что гостит он у знакомых, что мы поедем к нему в садовую беседку, выкупаемся в пруде, и никто нас беспокоить не будет. Проехали верст пять полями. Я надышаться не мог после запахов морга и подземного пребывания в раскопках, поливаемых карболкой. Мы поехали к парку, обнесенному не то рвом, не то изгородью, не помню сейчас. Остановились, отпустили лошадей, перебрались через ров и очутились в роскошном вековом парке у огромного пруда. Тишина и безлюдье. – Ну-с, теперь купаться. Душистое мыло и одеколон, присланные мне из Москвы, пошли в дело. Через полчаса я стоял перед Гаршиным в розовой мужицкой рубахе, подпоясанной моим калмыцким ремнем с серебряными бляшками, в новых, лилового цвета,- вкус моего Васьки – нанковых штанах и чисто вымытых сапогах с лакированными голенищами, от которых я так страдал в жару на Кукуевке при непрерывном солнцепеке. Старое белье я засунул в дупло дерева. – Ну, теперь, пойдем,- позвал меня Е. М. Гаршин. Прошли десятка два шагов. На полянке, с которой был виден другой конец пруда, стоял мольберт, за ним сидел в белом пиджаке высокий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел только часть его профиля. – Яков Петрович! – А, Евгений Михайлович! Я слышал, кто-то купается. Не отрываясь от работы, говорил старик. – Я да и не один. Вот мой старый друг, поэт Гиляровский. Старец обернулся и ласково, ласково улыбнулся. – Очень рад, очень рад. Где-то я на днях видел вашу фамилию, ну, вот недавно, недавно… – А корреспонденция из Кукуевки,- вмешался Гаршин,- как раз вчера мы с вами читали… я его оттуда и привез. – Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями, какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят «Листок» из Мценска. Очень, очень рад… Ну, идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень… Мы быстро пошли. – Кто этот славный старик, уж очень знакомое лицо? – спрашиваю я. – Да Яков Петрович Полонский, поэт Полонский, я гощу у него лето, Иван Сергеевич не приехал, хотя собирался… А вот Яков Петрович и его семья – здесь. – Какой Иван Сергеевич? – спрашиваю я. – Да Тургенев, ведь это его имение, Спасское-Лутовиново. Я окончательно ошалел, да так ошалел, что ничего не видя, ничего не понимая, просидел за обедом, за чаем в тургеневских покоях, ошалелым гулял по парку, гулял по селу, ничего не соображая. Во время обеда, за которым я даже словом не обмолвился при детях о Кукуевке, что поняли и оценили после Полонские,- я вовсе не мог есть мяса первый раз в жизни и долго потом в Москве не ел его. Уже после обеда, без детей, я отвечал на вопросы, потом осматривал имение и слушал рассказы Е. М. Гаршина о Тургеневе, о жизни в Спасском, мне показали дом и все реликвии. В памяти у меня портрет вельможи, проколотый в груди,- это сюжет повести «Три портрета». Помню еще библиотеку с бильярдом и портретом поэта Тютчева в ней, помню кабинет Тургенева с вольтеровским креслом и маленькую комнату с изящной красного дерева, крытой синим шелком, мебелью, в которой год назад, когда Иван Сергеевич в последний раз был в свеем имении, гостила Мария Гавриловна Савина, и в память этого Иван Сергеевич эту комнату назвал Савинской. Это было при Якове Петровиче, который прошлое лето проводил с ним здесь. Смутно помнится после ужасов Кукуевки все то, что в другое время не забылось бы. Единственное, что поразило меня на веки вечные, так этот столетний сад, какого я ни до, ни после никогда и нигде не видел, какого я и представить себе не мог. Одно можно сказать: если Тургенев, описывая природу русских усадеб, был в этом неподражаемо велик – так это благодаря этому саду, в котором он вырос и которым он весь проникся. За вечерним чаем я поблагодарил хозяев и стал прощаться, но Яков Петрович и Жозефина Антоновна и слышать об этом не хотели: – Поживите у нас, отдохните. Единственно, что я мог выговорить – это отпустить меня на рассвете. После ужина меня уложили в маленькой гостиной с дверью на садовую террасу, с кожаной мебелью красного дерева, инкрустированной бронзой. Постель мне была постлана на широчайшем мягком диване «Самосоне», описанном Тургеневым в «Накануне». А над «Самосоном» висел большой портрет отца Тургенева. С восходом солнца я навсегда покинул Спасское-Лутовиново. Впоследствии я бывал на «пятницах» Полонского в Петербурге и года через три, когда я уже был женат и жил на Мясницкой, в гостинице «Рояль», возвращаясь домой с женой к обеду, я получил от швейцара карточку «Яков Петрович Полонский». И швейцар сказал, что приходил старик на костылях и очень жалел, что не застал меня. Спустя несколько лет я хоронил Я. П. Полонского, командированный «Русскими ведомостями» в Рязань.
*
В те времена, когда Лентовский блистал своим Эрмитажем на Самотеке, в Каретном ряду, где теперь сад и театр Эрмитаж, существовала, как значилось в «Полицейских ведомостях»: «Свалка чистого снега на пустопорожней земле Мошнина». Зимой сюда свозили со дворов и улиц «чистый», цвета халвы, снег, тут же он таял, и все это, изрытое ямами и оврагами пустопорожнее место покрывалось мусором, среди которого густо росли бурьян, чертополох и лопухи и паслись козы. Публика узнала о существовании этого места из афиш в сентябре 1882 года, объявивших, что «воздухоплаватель Берт сегодня 3 сентября в 7 часов вечера совершит полет на воздушном шаре с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек, сидячее место – 1 рубль». Разгородили в двух местах забор, поставили в проходе билетные кассы и контроль; полезла публика и сплошь забила пустырь, разгороженный канатами, и «сидячие рублевые места», над которыми колыхался небольшой серый шар, наполненный гретым воздухом. Я был командирован редакцией описать полет. Был серый ветреный вечер. – Пузырь полетит…- волновалась серая Москва, глядя на скверный аэростат из серой материи, покачивавшийся на ветру. Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг,- исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неописуем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал: – Кто кочит летайт, иди… – Я,- шепнул я на ухо старику среди общего молчания и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за меня обеими руками, может быть боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной. Публика загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак, крикнул «пускай», и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала в сторону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, причем низком корзины чуть-чуть не ударился в трубу дома – и закрутился… Москва тоже крутилась и проваливалась подо мной. Мы попали в куски низко висевшей тучи. Сыро, гадко, ничего не видно. Пропали из глаз и строения, и гудевшая толпа. Наши разговоры, мало понятные, велись на черт знает каком языке и не по-русски и не по-немецки. Кругом висел серый туман непроглядной тучи. Наконец внизу замелькали огоньки. Воробьевы горы и поля, прорезанные Москвой-рекой. Тишина была полнейшая, шар перестал крутиться и плыл прямо. Мы опять попали в тучу. Берг, увидев у меня табакерку, очень обрадовался и вынюхал у меня чуть не половину. Опять прорвалась туча, открылось небо, звезда, горизонт, а под нами бежали поля, перелески, деревни… Москвы не было видно, она была с той стороны, где были тучи. Вот фонари и огоньки железнодорожной станции и полотно Казанской дороги, я узнал Люберцы, шар стал опускаться и опустился на картофельное поле, где еще был народ. Мы благополучно сели, крестьяне помогли удержать шар, народ сбегался все больше и больше и с радостью помогал свертывать шар. Опоздав ко всем поездам, я вернулся на другой день и был зверски встречен Н. И. Пастуховым: оказалось, что известия о полете в «Листке» не было. Это за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай такого упущения.
*
Еще служа у Бренко, я хорошо познакомился и подружился с М. И. Писаревым и А. Я. Гламой-Мещерской, бывал у них постоянно и запросто, и там впервые увидал многих литературных знаменитостей. У них часто бывал С. А. Юрьев, В. М. Лавров, В. А. Гольцев, еще совсем молодой А. И. Южин и весь кружок «Русской мысли». Тогда же я отделал мою поэму «Бурлаки», которую напечатал в «Москве» у Кланга для картины того же названия – приложение к журналу. И роскошная обстановка, и избранное общество, и московские трущобы, где часто я бывал,- все это у меня перемешивалось, и все создавало интереснейшую, полную, разнообразную жизнь. И все это у меня выходило очень просто, все уживалось как-то, несмотря на то, что я состоял репортером «Московского листка», дружил с Пастуховым и его компанией. И в будущем так всегда было, я печатался одновременно в «Русской мысли» и в «Наблюдателе», в «Русских ведомостях» и «Новом времени»… И мне, одному только мне, это не ставилось в вину, да я и сам не признавал в этом никакой вины, и даже разговоров об этом не было. Только как-то у Лаврова Сергей Андреевич Юрьев сказал мне: – Надо вам, Владимир Алексеевич, в другую компанию перебраться. И я перебил его: – Нигде столько не заработаешь, и нигде не отведут столько места для статей – а пишу я что хочу, меня никто не черкает. Да и любопытная работа. И раз навсегда этот разговор кончился.
*
Я усердно продолжал писать в «Листке», а также сотрудничал в «Осколках», в «Будильнике» и в «Развлечении». В «Русском сатирическом листке» Полушина напечатал по его заказу описание Гуслиц, хотя сатирического в этом ничего не было. Настал 1882 год. К коронации Александра III готовились усиленно. Шли обыски, аресты. Пастухов мне как-то сказал: – Ты вот у меня работаешь и с красными дружишь… Мне сказывали уж… Не заступись я за тебя -выслали бы… Я понял намек на компанию «Русской мысли», на М. И. Писарева, около которого собрались неугодные полиции люди, но внимания на это не обратил. Благодаря Пастухову уж, что ли, меня не трогали. Так прошло время до апреля.
Глава двенадцатая
С БУРЛАКОМ НА ВОЛГЕ
Артистическое турне по Волге. Губа смеется. Обрыдла. Рискованная встреча. Завтрак у полицмейстера. Серебряная ложка. Бурлак хохочет.
Весной 1883 года Бурлак пришел ко мне и пригласил меня поступить в организованное им товарищество для летней поездки по Волге. Это был 1883 год – вторая половина апреля. Москва почти на военном положении, обыски, аресты – готовятся к коронации Александра III, которая назначена на 14 мая. Гостиницы переполняются всевозможными приезжими, частные дома и квартиры снимаются под разные посольства и депутации. 22 апреля труппа выехала в Ярославль, где при полных сборах сыграла весь свой репертуар. Последние два спектакля, как было и далее во всех городах, я не играл, а выехал в Кострому готовить театр. Вот Тверицы, где я нанялся в бурлаки… Вот здесь я расстался с Костыгой… Вот тюремное здание белильного завода. Меня провожали актеры, приветствовали платками и шляпами с берега, а я преважно с капитанского мостика отмахивался им новенькой панамой, а в голову лезло: Белый пудель шаговит, шаговит… Любовался чудным видом Ярославля, лучшим из видов на Волге. Скрылся Ярославль. Пошли тальники, сакмы да ухвостья. Голова кругом идет от воспоминаний. Всю Волгу я проехал со всеми удобствами пассажира первого класса, но почти всегда один. Труппа обыкновенно приезжала после меня, я был передовым. Кроме подготовки театра к спектаклю, в городах я делал визиты в редакцию местной газеты. Прием мне всюду был прекрасный: во-первых, все симпатизировали нашему турне, во-вторых, в редакциях встречали меня, как столичного литератора и поэта,- и я в эти два года печатал массу стихотворений в целом ряде журналов и газет – «Будильник», «Осколки», «Москва», «Развлечение». Кроме статей о нашем театре, прямо надо говорить, реклам, я давал в газеты, по просьбам редакций, стихи и наброски. Никогда я не писал так азартно, как в это лето на пароходе. Из меня, простите за выражение, перли стихи. И ничего удивительного: еду в первый раз в жизни в первом классе по тем местам, где разбойничали и тянули лямку мои друзья Репка и Костыга, где мы с Орловым выгребали в камышах… где… Довольно. В конце концов я рад был, что ехал один, а не с труппой. Не проболтаешься. Ехал и молчал, молчал как убитый. «Нашел – молчи, украл – молчи, потерял – молчи». Этот завет я блюл строго, и только благодаря этому я теперь имею счастье писать эти строки. Я молчал, и все мои переживания прошлого выходили в строках и успокаивали меня, вполне вознаграждая за вечное молчание. Под шум пароходных колес, под крики чаек да под грохот бури низовой писал я и отдыхал. Тогда на пароходе я написал кусочки моего Стеньки Разина, вылившегося потом в поэму и в драму, написал кусочки воспоминаний о бродяжной жизни, которую вы уже прочли выше. Писал и переживал.
Через борт водой холодной Плещут беляки. Ветер свищет, Волга стонет, Буря нам с руки.
Да, я молчал. Десятки лет молчал. Только два человека знали кое-что из моего прошлого… Кое-что… Но эти люди были особые: Вася Васильев – народ, ник, друг народовольцев, счастливо удравший вовремя. А не удалось бы ему удрать, так процесс был бы не 193, а 194-х. (Васильев – псевдоним. Его настоящая фамилия Шведевенгер. Но в паспорте – Васильев.) Вася умел молчать как никто, конспиратор по натуре и привычке. Другой Вася, Андреев-Бурлак, был рыцарь, рыцарь слова. Оба знали и молчали.
*
А испытаний было не мало. Помню случай в Астрахани, когда мы уже закончили нашу блестящую поездку. Труппа уехала обратно в Москву, а мы с Бурлаком и Ильковым решили проехать в Баку, а потом через Кавказ домой, попутно устраивая дивертисменты. Андреев-Бурлак читал «Записки сумасшедшего», рассказ Мармеладова и свои сочинения, Ильков – сцены из народного быта, а я – стихи. Три дня прогуляли мы в Астрахани, а потом были в Баку, Тифлисе, Владикавказе, хорошо заработали, а деньги привез домой только скупердяй Ильков. Проводив своих, я и Бурлак в Астрахани загуляли вовсю. Между прочим, подружились с крупным купцом Мочаловым, у которого были свои рыбные промыслы. С тем самым Мочаловым, у которого десять лет тому назад околачивался на ватагах Орлов, а потом он… А мы у него в притоне, где я прожил пять дней и откуда бежал, обжирались до отвала мочаловской икрой. Об этом и кое-каких других астраханских похождениях, конечно и об Орлове, я рассказывал в минуты откровенности Бурлаку. Рассказал ему подробно, как пили водку и жрали мочаловскую икру. – Чего икру не жрешь? – спрашиваю Орлова. – Обрыдла. Вобла ужовистее. Я рассказал этот случай. Уж очень слова интересные. Бурлак даже записал их в книжку и в рассказ вставил. Но дело не в том. На другой день после этого рассказа заявился к нам утром Мочалов и предложил поехать на ватагу. – Юшки похлебать да стерляжьей жарехи почавкать. На крошечном собственном пароходике мы добрались до его промысла. Первым делом из садка вытащили огромнейшего икряного осетра, при нас же его взрезали, целую гору икры бросили на грохотку, протерли и подали нам в медном луженом ведре, для закуски к водке, пока уху из стерлядей варили да на угольях жареху стерляжью на вертелах, как шашлык, из аршинных стерлядей готовили. Мочалов наложил нам по полной тарелке серой ароматной икры, подал подогретый калач и столовые ложки. Выпиваем. Икру я и Бурлак едим, как кашу. – И тогда так же ложками хлебали? – спросил меня Бурлак, улыбаясь во всю губу. – Только деревянными! -ответил я. Пьем, чокаемся, а Мочалов, глядим, икры не ест, а ободрал воблу, предварительно помолотив ее о сапог, рвет пальцами и запихивает жирное волокно в рот. – Что же ты икру? – спрашивает Бурлак. – Обрыдла! Я только воблу… Гляди какая. Подледная! – Так обрыдла, говоришь? Долго хохотали мы после. А был случай, когда Бурлак до упаду хохотал. Этот случай был в Казани. Казань Бурлаку свой город. Он уроженец Симбирска, был студентом Казанского университета, не кончил, поступил в пароходство, был капитаном парохода «Бурлак» – отсюда его фамилия по сцене. Настоящая фамилия его Андреев. На Волге тогда капитанов Андреевых было три, и для отличия к фамилиям прибавляли название парохода. Были Андреев-Велизарий, Андреев-Ольга и Андреев-Бурлак. Потом он бросил капитанство и поступил на сцену. Я знал капитана Андреева-Ольгу, здоровенного моряка с седыми баками. Его так и звали Ольга, и он 11 июля, на Ольгу, именины даже свои неуклонно справлял. 10 мая труппа еще играла в Нижнем, а я с Андреевым-Бурлаком приехал в Казань устраивать уже снятый по телеграмме городской театр. Первый спектакль был 14 мая, в день коронации Александра III. Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю составляем афиши. Кроме нас, играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмиралтейской слободке. Составили афишу. На 14 мая «Горькая судьбина», дальше «Светит, да не греет», а там «Кручина», «Иудушка», «Лес»… – Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов,- генерал,- мой старый приятель. Едем! – Едем. А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|