Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Гиляровский Владимир / Мои скитания (Повесть бродяжной жизни) - Чтение (стр. 14)
Автор: Гиляровский Владимир
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Я иду в костюмерную, добываю костюм; парикмахер Шишков приносит седой парик, я потихоньку гримируюсь, запершись у себя в уборной, и слышу, как рядом со мной бесится Далматов и все справляется о Рудольф. Акт кончается, я вхожу в уборную Далматова, где застаю М. И. Свободину и актера Виноградского.
      Вхожу, стучу костылем и говорю:
      - Все в огне гореть будете неугасимом!.. Ошалели все трое, да как прыснут со смеху... А Далматов, нахохотавшись, сделал серьезное лицо и запер уборную.
      - Тише. А то узнают тебя - ведь на сцене расхохочутся... Сиди здесь да молчи.
      С этого дня мы перешли с ним на "ты". Он вышел и говорит выпускающему Макарову и кому-то из актеров:
      - Рудольф приехала! У меня в уборной одевается. Как бы то ни было, а сумасшедшую барыню я сыграл, и многие за кулисами, пока я не вышел со сцены, не выпрямился и не заговорил своим голосом, даже и внимания не обратили, а публика так и не узнала. Уже после похохотали все.
      Сезон был веселый. Далматов и Свободина пользовались огромным успехом. Пенза видала Далматова во всевозможных ролях, и так как в репертуар входила оперетка, то он играл и губернатора в "Птичках певчих" и Мурзука в "Жирофле-Жирофля", в моем арабском плаще, который я подарил ему. Видела Далматова Пенза и в "Агасфере", в жесточайшей трагедии Висковатова "Казнь безбожному", состоявшей из 27 картин. Шла она в бенефис актера Конакова и для любимого старика в ней участвовали все первые персонажи от Свободиной-Барышевой до опереточной примадонны Раичевой включительно. Трехаршинная афиша красными и синими буквами сделали полный сбор, тем более, что на ней значились всевозможные ужасы, и заканчивалась эта афиша так: "Картина 27 и последняя: Страшный суд и Воскресение мертвых. В заключение всей труппой будет исполнен "камаринский". И воскресшие плясали, а с ними и суфлер Модестов, вылезший с книгой и со свечкой из будки.
      Бенефисы Далматова и Свободиной-Барышевой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали бриллиантами и черными парами, а бельэтаж-форменными платьями и мундирами учащейся молодежи. Институток и гимназисток приводили только на эти бенефисы, но раз вышло кое-что неладное. В бенефис Далматова шел "Обрыв" Гончарова. Страстная сцена между Марком Волоховым и Верой, исполненная прекрасно Далматовым и Свободиной, кончается тем, что Волохов уносит Веру в лес... Вдруг страшенный пьяный бас грянул с галерки:
      - Так ее!...-и загоготал на весь театр. Все взоры на галерку, и кто-то крикнул, узнав по голосу:
      - Да это отец протодьякон!
      Аплодисменты... Свистки... Гвалт...
      А протодьякон, любитель театра, подбиравший обыкновенно для спектакля волосы в воротник, был полицией выведен и, кажется, был "взыскан за мракобесие".
      * * *
      Сезон 1879-80 года закончился блестяще; актеры заработали хорошо, и вся труппа на следующую зиму осталась у Далматова почти в полном составе: никому не хотелось уезжать из гостеприимной Пензы.
      Пенза явилась опять повторным кругом моей жизни. Я бросил трактирную жизнь и дурачества, вроде подвешивания квартального на крюк, где была люстра когда-то, что описано со слов Далматова у Амфитеатрова в его воспоминаниях, и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь.
      Часть труппы разъехалась на лето, нас осталось немного. Лето играли кое-как товариществом в Пензенском ботаническом казенном саду, прекрасно поставленном ученым садоводом Баумом, который умер несколько лет назад. Семья Баум была одна из театральных пензенских семей. Две дочери Баум выступали с успехом на пензенской сцене. Одна из них умерла, а другая окончательно перешла на сцену и стала известной в свое время инженю Дубровиной. Она уже в год окончания гимназии удачно дебютировала в роли слепой в "Двух сиротках". Особенно часто я бывал в семье у Баум. В первый раз я попал к ним, провожая после спектакля нашу артистку Баум-Дубровину и ее неразлучную подругу-гимназистку М. И. M-ну, дававшую уроки дочери М. И. Свободиной, и был приглашен зайти на чай. С той поры свободные вечера я часто проводил у них и окончательно бросил мой гулевой порядок жизни и даже ударился в лирику, вместо моих прежних разудалых бурлацких песен. Десятилетняя сестра нашей артистки, Маруся, моя внимательная слушательница, сказала как-то мне за чаем:
      - Знаете, Сологуб, вы - талант!
      - Спасибо, Маруся.
      - Да, талант... только не на сцене... Вы-поэт. Это меня тогда немного обидело, - я мнил себя актером, а после вспоминал и теперь с удовольствием вспоминаю эти слова...
      Другая театральная семья-это была семья Горсткиных, но там были более серьезные беседы, даже скорее какие-то учено театральные заседания. Происходили они в полу-художественном, в полумасонском кабинете-библиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за границей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он любил вспоминать, и увлекавшегося в юности масонством.
      Под старость он был небогат и существовал только арендой за театр.
      Вот у него-то в кабинете, заставленном шкафами книг и выходившем окнами и балконом в сад над речкой Пензяткой, и бывали время от времени заседания. На них присутствовали из актеров - Свободина, Далматов, молодой Градов, бывший харьковский студент, и я.
      Горсткин заранее назначал нам день и намечал предмет беседы, выбирая темой какой-нибудь прошедший или готовящийся спектакль, и предлагал нам пользоваться его старинной библиотекой. Для новых изданий я был записан в библиотеке Умнова.
      * * *
      Одна из серьезных бесед началась анекдотом. Служил у нас первым любовником некоторое время актер Белов и потребовал, чтобы Далматов разрешил ему сыграть в свой бенефис Гамлета. Далматов разрешил. Белов сыграл скверно, но сбор сорвал. Настоящая фамилия Белова была Бочарников. Он крестьянин Тамбовской губернии, малограмотный. С ним я путешествовал пешком из Моршанска в Кирсанов в труппе Григорьева.
      После бенефиса вышел срок его паспорта, и он принес старый паспорт Далматову, чтобы переслать в волость с приложением трех рублей на новый "плакат", выдававшийся на год. Далматов поручил это мне. Читаю паспорт и вижу, что в рубрике "особые приметы" ничего нет. Я пишу: "Скверно играет Гамлета", и посылаю паспорт денежным письмом в волость.
      Через несколько дней паспорт возвращается. Труппа вся на сцене. Я выделываю, по обыкновению, разные штуки на трапеции. Белову подают письмо. Он распечатывает, читает, потом вскакивает и орет дико:
      - Подлецы! Подлецы! И бросается к Далматову.
      - Василий Пантелеймонович! Вы посылали мой паспорт?
      - Сологуб посылал.
      Я чувствую, что будет дело, соскакиваю с трапеции и становлюсь в грозную позу.
      Белов ко мне, но остановился... Глядит на меня, да как заплачет... Уж насилу я его успокоил, дав слово, что этого никто не узнает... Но узнали все-таки помимо меня: зачем-то понадобился паспорт в контору театра, и там прочли, а потом узнал Далматов и все: против "особых примет" надпись на новом паспорте была повторена: "Скверно играет Гамлета".
      Причем "Гамлета" написано через ять! Вот на этом спектакле Горсткин пригласил нас на следующую субботу-по субботам спектаклей не было-поговорить о Гамлете. Горсткин прочел нам целое исследование о Гамлете; говорил много Далматов, Градов, и еще был выслушан один карандашный набросок, который озадачил присутствующих и на который после споров и разговоров Лев Иванович положил резолюцию:
      - Оригинально, но великого Шекспира уродовать нельзя... А все-таки это хорошо.
      А Далматов увлекся им. Привожу его целиком:
      - Мне хочется разойтись с Шекспиром, который так много дал из английского быта. А уж как ставят у нас- позор. Я помню, в чьем-то переводе вставлены, кажется, неправильно по Шекспиру строки,-но, по-моему, это именно то, что надо:
      В белых перьях, статный воин
      Первый в Дании боец...
      Иначе я Гамлета не представляю. Недурно он дрался на мечах, не на рапирах, нет, а на мечах. Ловко приколол Полония. Это боец. И кругом не те придворные шаркуны из танцзала!.. Все окружающие Гамлета, все- это:
      Ряд норманнов удалых.
      Как в масках, в шлемах пудовых
      С своей тяжелой алебардой.
      Такие же, как и Гамлет.
      И Розенкранц с Гильденштерном, неумело берущие от Гамлета грубыми ручищами флейту, конечно, не умеют на ней играть. И у королевы короткое платье, и грубые ноги, а на голове корона, которую привезли из какого-то набега предки и по ее образцу выковали дома из полпуда золота такую же для короля. И Гамлет, и Гораций, и стража в первом акте в волчьих и медвежьих мехах сверх лат... У короля великолепный грабленный где-то, может быть, византийский или римский трон, привезенный удальцами вместе с короной... Пятном он
      стоит в королевской зале, потому что эта зала не короля, и король не король, а викинг, атаман пиратов. В зале, кроме очага - ни куска камня. Все постройки из потемневшего векового дуба, грубо, на веки сколоченные. Приемная зала, где трон - потолок с толстыми матицами, подпертыми разными бревнами, мебель-дубовые скамьи и неподъемно толстые табуреты дубовые.
      Оленя ранили стрелой...
      И наши Гамлеты таращатся чуть не на венский стул в своих туфельках и трико и бросают эту героическую фразу:
      Оленя ранили стрелой...
      Мой Гамлет в лосиновых сапожищах и в тюленьей, шерстью вверх, куртке, с размаху, безотчетным порывом прыгает тигром на табурет дубовый, который не опрокинешь, и в тон этого прыжка гремят слова зверски-злорадно, вслед удирающему королю в пурпурной, тоже ограбленной где-то мантии, - слова:
      Оленя ранили стрелой...
      Никаких трико. Никаких туфель. Никаких шпор. На корабле шпоры не носят!
      Меч с длинной, крестом, рукоятью, чтобы обеими руками рубануть. Алебарды-эти морские топоры, при абордаже рубящие и канаты и человека с головы до пояса... Обеими руками... В свалке не до фехтования.
      Только руби... А для этого мечи и тяжелые алебарды для двух рук.
      ... Как в масках в шлемах пудовых.
      А у молодых из-под них кудри, как лен светлые. Север. И во всем север, дикий север дикого серого моря. Я удивляюсь, почему у Шекспира при короле не было шута? Ведь был же шут - "бедный Йорик". Нужен и живой такой же Йорик. Может быть и арапчик, вывезенный из дальних стран вместе с добычей, и обезьяна в клетке. Опять флейта? Дудка, а не флейта! Дудками и барабанами встречают Фортинбрасса.
      Все это львы да леопарды.
      Орлы, медведи, ястреба...
      ...а не шаркуны придворные, танцующие менуэт вокруг Мечтателя, неврастеника и кисейной барышни Офелии, как раз ему "под кадрель". Нет, это
      Первый в Дании боец!
      Удалой и лукавый, разбойник морской, как все остальные окружающие, начиная с короля и кончая могильщиком.
      Единственно "светлый луч в зверином мраке"-Офелия- чистая душа, не выдержавшая ужаса окружающего ее, когда открылись ее глаза. Всю дикую мерзость придворных интриг и преступлений дал Шекспир, а мы изобразили изящный королевский двор-лоск изобразили мы! Изобразить надо все эти мерзости в стиле полудикого варварства, хитрость хищного зверя в каждом лице, грубую ложь и дикую силу, среди которых затравливаемый зверь - Гамлет, "первый в Дании боец", полный благородных порывов, борется притворством и хитростью, с таким же орудием врага, обычным тогда орудием войны удалых северян, где сила и хитрость - оружие...
      А у нас-неврастеник в трусиках! И это:
      Первый в Дании боец!
      ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
      В МОСКВЕ
      Театр А. А. Бренко. Встреча в Кремле. Пушкинский театр в парке. Тургенев в театре. А. Н. Островский и Бурлак. Московские литераторы. Мое первое стихотворение в "Будильнике". Как оно написано. Скворцовы номера.
      В Москве артистка Малого театра А. А. Бренко, жена известного присяжного поверенного и лучшего в то время музыкального критика, работавшего в "Русских ведомостях", О. Я. Левенсона, открыла в помещении Солодовниковского пассажа первый русский частный театр в Москве.
      До того времени столица в отношении театров жила по регламенту Екатерины II, запрещавшему, во избежание конкуренции императорским театрам, на всех других сценах "пляски, пение, представление комедиантов и скоморохов".
      А. А. Бренко выхлопотала после долгих трудов первый частный театр в Москве, благодаря содействию графа И. И. Воронцова-Дашкова, который, поздравляя г-жу Бренко с разрешением, сказал ей:
      - История русского театра и нам с вами отведет одну страничку.
      Может быть, в будущем, а пока что-то мало писали об этом крупнейшем факте театральной русской истории.
      А. А. Бренко ставила в Солодовническом театре пьесы целиком и в костюмах, называя все-таки на афише: "сцены из пьес". Театр ломился от публики.
      Труппа была до того в Москве невиданная. П. А. Стрепетова получала 500 руб. за выход, М. И. Писарев-900 руб. в месяц, Понизовский, Немирова-Ральф, Рыбчинская, Глама-Мещерская, Градов-Соколов и пр. Потом Бурлак. Он попал случайно.
      Градов-Соколов в какой-то пьесе "обыграл" Писарева. Последний обозлился и предложил Бренко выписать Андреева-Бурлака, о котором уже шла слава.
      - С Градовым играть не могу. Это балаган какой-то. Не могу, - возмущался Писарев выходками актера.
      С огромным успехом дебютировал Бурлак в Москве и сразу занял первое место на сцене.
      К этому времени Бренко уже в доме Малкиеля на Тверской выстроила свой знаменитый Пушкинский театр.
      Самуил Малкиель разжился на подрядах во время турецкой войны и благополучно вышел сух из воды, хотя во всеуслышанье говорили о том, что обувь была недоброкачественная, и про его другой новый дом на углу Тверской и Козицкого пер., как раз против Пушкинского театра, говорили, что этот дом выстроен из бумажных подметок. Дом этот впоследствии был под клубом, а затем его приобрел петербургский богач Елисеев, сломал до основания и выстроил свой знаменитый - "Дворец колбасы".
      Закончив пензенский сезон 1880-81 года, я приехал в конце поста в Москву для ангажемента. В пасхальную заутреню я в первый раз отправился в Кремль. Пробился к соборам... Народ заполнил площадь...
      Все ждут, когда колокола
      Могуче грянут за Иваном
      Безлунной полночью в ответ,
      И засверкают над туманом
      Колосья гаснущих ракет.
      Тюкнули первой трелью перед боем часы на Спасской башне, и в тот же миг заглохли под могучим ударом Ивановского колокола... Все в Кремле гудело - и медь, и воздух, и ухали пушки с Тайницкой башни и змейками бежали по стенам и куполам живые огоньки пороховых ниток, зажигая плошки и стаканчики. Мерцающие огоньки их озаряли клубящиеся дымки, а над ними хлопали, взрывались и рассыпались колосья гаснущих ракет... На темном фоне Москвы сверкали всеми цветами церкви и колокольни от бенгальских огней, и, казалось, двигались от их живого, огненного дыма...
      Пропадали во мраке и снова, освещенные новой вспышкой, вырастали и сверкали и колыхались...
      Я стоял у крыльца Архангельского собора; я знал, что там собираются в этот час знаменитости московской сцены и некоторые писатели. Им нет места в Успенском соборе, туда входят только одетые в парадные мундиры высших рангов власти предержащие...
      Но и те из заслуженных артистов, которые бы имели право и, даже по рангу, обязаны бы были быть в Успенском - все-таки никогда не меняли этих стоптанных каменных плит вековечного крыльца на огни и золото парада.
      Самарин, Шумский, Садовский, Горбунов, всегда приезжающие на эту ночь из Петербурга, а посредине их А. Н. Островский и Н. А. Чаев... Дальше, отдельной группой, художники - Маковский, Неврев, Суриков и Пукирев, головой всех выше певец Хохлов в своей обычной позе Демона со скрещенными на груди руками... Со многими я был еще знаком с артистического кружка, но сознавал, что здесь мне еще очень рано занимать место близко к светилам... Я издали любовался этим созвездием. Вдруг вижу, ковыляет серединой площади старый приятель Андреев-Бурлак с молодой красивой дамой под руку. Я пошел навстречу и поклонился. Бурлак оставил руку дамы и положительно бросился ко мне:
      - Христос воскресе! Откуда пришел?
      - Из Пензы.
      - Где служишь?
      - Нигде еще.
      - Ладно, устроим,-и представил меня даме.
      - Актер Гиляровский - мой старый товарищ и друг... Анна Алексеевна Бренко.
      И, пожав руку, она сказала:
      - Вы чужой в Москве? Пойдемте к нам разговляться.
      Поговорили и пошли в Петровские линии, в квартиру Бренко.
      Там уже были Писарев, Стрепетов, Красовские и много всяких знаменитостей, недосягаемых для меня в то время.
      И я в моем скромном пиджаке и смазных сапогах был принят как свой, и тут же получил ангажемент от хозяйки дома в Пушкинский театр.
      - Сто рублей довольно вам в месяц? - спросила меня Анна Алексеевна.
      Я был счастлив.
      К рассвету гости разошлись, а Бурлак привез меня в свою хорошенькую квартирку в Пушкинском театре.
      - У меня три комнаты, живу один и буду рад, если поселишься со мной, предложил мне Бурлак. Я, конечно, согласился.
      - Ну, так завтра и переезжай.
      - Я уже переехал, - ответил я и поселился у Бурлака.
      * * *
      И вот я служу у Бренко. Бурлак - режиссер и полный властитель, несмотря на свою любовь к выпивке, умел вести театр и был, когда надо для пользы дела, ловким дипломатом.
      Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А. А. Потехину, который и дал ей "Выгодное предприятие", но с тем, чтобы его дочь, артистка-любительница, была взята на сцену. Условие было принято, г-же Потехиной дали роль Аксюши в "Лесе", которая у нее шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость. После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала-и непременно героинь.
      А. А. Потехин пожаловался А. Н. Островскому и попросил его повлиять на Бренко. А. Н. Островский посылает письмо и просит А. А. Бренко приехать к нему.
      Догадываясь в чем дело, Анна Алексеевна посылает Бурлака. Тот приезжает. Островский встречает его сухо.
      - Э... Э... Что это... дочь почтенного драматурга обходите? Потрудитесь ей давать роли.
      - Мы ей даем, Александр Николаевич, - отвечает Бурлак.
      - Что даете? Героинь давайте...
      - Вот и на днях ей роль готовим дать... "Грозу" вашу ставим, так ей постановили дать Катерину.
      - Катерину? Кому? Потехиной? Нет, уж вы от этого избавьте. Кому хотите, да не ей. Ведь она 36 букв русской азбуки не выговаривает!
      Бурлак хохотал, рассказывая труппе разговор с Островским.
      Так отделались от Потехиной, которая впоследствии в Малом театре, перейдя на старух, сделалась прекрасной актрисой.
      А. Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли "Лес". В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, - артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злился и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно говорит одно слово:
      - Пренебреги.
      Замешательство скрыто, публика ничего не замечает, а Островский после спектакля потребовал в ложу пьесу и вставил в сцену слово "пренебреги".
      А Бурлаку сказал:
      - Хорошо вы играете "Лес". Только это "Лес" не мой. Я этого не писал... А хорошо!
      В присутствии А. Н. Островского, в гостиной А. А, Бренко, В. Н. Бурлак прочел как-то рассказ Мармеладова. Впечатление произвел огромное, но наотрез отказался читать его со сцены.
      - Боюсь, прямо боюсь, - объяснил он свой отказ. Наконец, бенефис Бурлака. А. А. Бренко без его ведома поставила в афише: "В. Н. Андреев-Бурлак прочтет рассказ Мармеладова" - и показала ему афишу, Вскипятился Бурлак:
      - Я ухожу! К черту и бенефис и театр. Ухожу!
      И вдруг опустился в кресло и, старый моряк, видавший виды, - разрыдался.
      Его долго уговаривали Островский, Бренко, Писарев, Глама и другие. Наконец, он пришел в себя, согласился читать, но говорил:
      - Боюсь я его читать!
      Однако прочел великолепно и успех имел грандиозный. С этого бенефиса и начал читать рассказ Мармеладова.
      На лето Бренко сняла у казны старый деревянный Петровский театр, много лет стоявший в забросе. Это огромное здание, похожее на Большой театр, но только без колонн, находилось на незастроенной площади парка, справа от аллеи, ведущей от шоссе, где теперь последняя станция трамвая к Мавритании. Бренко его отремонтировала, обнесла забором часть парка, и устроила сад с рестораном. Вся труппа Пушкинского театра играла здесь лето 1881 года. Я поселился в театре на правах управляющего и, кроме того, играл в нескольких пьесах. Так, в "Царе Борисе" неизменно атамана Хлопку, а по болезни Валентинова - Петра в "Лесе"; Несчастливцева играл М. И. Писарев, Аркашку - Андреев-Бурлак и Аксюшу - Глама-Мещерская. Как-то я был свободен и стоял у кассы. Шел "Лес". Вдруг ко мне подлетает муж Бренко, О. А. Левенсон, и говорит:
      - Сейчас войдет И. С. Тургенев, проводите его, пожалуйста, в нашу директорскую ложу.
      Второй акт только что начался. В дверях показалась высокая фигура маститого писателя. С ним рядом шел красивый брюнет с седыми висками, в золотых очках. Я веду их в коридор:
      - Иван Сергеевич, пожалуйте сюда в директорскую ложу.
      Он благодарит, жмет руку. Его спутник называет себя.
      - Дмитриев.
      Оба прошли в ложу - я в партер. А там уже шопот: - Тургенев в театре...
      В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором "Будильника" Н. П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву:
      - Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в кармане новые стихи; он мне сегодня читал их.
      От неожиданности я растерялся.
      - Не стесняйся, давай, читай. Я вынул стихи, написанные несколько дней назад, и по просьбе Кичеева прочел их.
      Кичеев взял их у меня, спрятал в бумажник, сказав:
      - Прекрасные стихи, напечатаем. А Дмитриев попросил меня прочесть еще раз, очень расхвалил и дал мне свою карточку: "Андрей Михайлович Дмитриев (Барон Галкин), Б. Дмитровка, нумера Бучумова".
      - Завтра я весь вечер дома, рад буду, если зайдете. Я был в восторге-"Барон Галкин!" Я читал прекрасные рассказы "Барона Галкина", а его "Падшая" произвела на меня впечатление неотразимое. Она была переведена за границей, а наша критика за эту повесть назвала его "русский Золя", жаль только, что это было после его смерти.
      Бывший студент, высланный из Петербурга за беспорядки 1862 года и участие в революционных кружках, Андрей Михайлович, вернувшись из долгой ссылки, существовал литературной работой.
      На другой день я засиделся у Дмитриева далеко за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна, такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня приветливо... Кое-что я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого.
      - Вы должны писать! Обязаны! Вы столько видели, такое богатейшее прошлое, какого ни у одного писателя не было. Пишите, а я готов помочь вам печатать. А нас навещайте почаще.
      Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу, тогда по субботам спектаклей не было; мы репетировали "Царя Бориса", так как приехал В. В. Чарский, который должен был чередоваться с М. И. Писаревым.
      Вдруг вваливается Бурлак, - он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.
      - Пойдем-ка в буфет. Угощай коньяком. Видел? И он мне подал завтрашний номер "Будильника" от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны "Вл. Г-ий".
      Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для "Будильника" и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой, да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели и вдруг...
      И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои, ведь, напечатанные строки...
      Итак, я начал с Волги, Дона и Разина.
      Разина Стеньки товарищи славные
      Волгой владели до моря широкого...
      * * *
      Стихотворение это, открывшее мне дверь в литературу, написано было так.
      На углу Моховой и Воздвиженки были знаменитые в то время "Скворцовы нумера", занимавшие огромный дом, выходивший на обе улицы и, кроме того, высокий надворный флигель, тоже состоящий из сотни номеров, более мелких. Все номера сдавались помесячно, и квартиранты жили в нем десятками лет: родились, вырастали, старились. И никогда никого добродушный хозяин-старик Скворцов не выселял за неплатеж. Другой жилец чуть не год ходит без должности, а потом получит место и снова живет, снова платит. Старик Скворцов говаривал:
      - Со всяким бывает. Надо человеку перевернуться дать.
      В надворном флигеле жили служащие, старушки на пенсии с моськами и болонками и мелкие актеры казенных театров. В главном же доме тоже десятилетиями квартировали учителя, профессора, адвокаты, более крупные служащие и чиновники. Так, помню, там жил профессор-гинеколог Шатерников, известный детский врач В. Ф. Томас, сотрудник "Русских ведомостей", доктор В. А. Воробьев. Тихие были номера. Жили скромно. Кто готовил на керосинке, кто брал готовые очень дешевые и очень хорошие обеды из кухни при номерах.
      А многие флигельные питались чайком и закусками.
      Вот в третьем этаже этого флигеля и остановилась приехавшая из Пензы молодая артистка Е. О. Дубровина-Баум в ожидании поступления на зимний сезон.
      15 июля я решил отпраздновать мои именины у нее. Этот день я не был занят и сказал А. А. Бренко, что на спектакле не буду.
      Закупив закусок, сластей и бутылку Автандиловского розоватого кахетинского, я в 8 часов вечера был в Скворцовых номерах, в крошечной комнате с одним окном, где уже за только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались, что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и конца не было. Пили, ели, наслаждались, и даже по глотку вина выпили, хотя оно не понравилось.
      Да, надо сказать, что я купил вино для себя. Дам вообще я никогда не угощал вином, это было моим всегдашним и неизменным правилом...
      Два раза менял самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с Дубровиной-Баум Пензу, первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М. И. М., только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина читала монологи из пьес и стихи, - прекрасно читала... Читал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, - "Бурлаки", и невольно с ним перешел на рассказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слушательниц, не знавших как и никто почти, моего прошлого.
      А Вронская прекрасно прочитала Лермонтовское:
      Тучки небесные, вечные странники...
      И несколько раз задумчиво повторяла первый куплет, как только смолкал разговор...
      И все трое мы повторяли почему-то:
      Тучки небесные, вечные странники...
      Пробило полночь... Мы сидели у открытого окна и говорили.
      А меня так и преследовали "тучки небесные, вечные странники".
      - Напишите стихи на память, - начали меня просить мои собеседницы.
      - Вот бумага, карандаш... Пишите... А мы помолчим...
      Они отошли, сели на диван и замолчали... Я расположился на окне, но не знал, что писать, в голове Лермонтовский мотив мешался с воспоминаниями о бродяжной Волге...
      Тучки небесные, вечные странники...
      Написал я в начале страницы. Потом отделил это чертой и начал:
      Вето мне грезится Волга широкая...
      Эти стихи были напечатаны в "Будильнике".
      ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ РЕПОРТЕРСТВО
      Н. И. Пастухов. Репортерская работа. Всероссийская выставка. Мать Ходынки. Сад Эрмитаж и Лентовский. Сгоревшие рабочие. В Орехово-Зуеве. Князь В. А. Долгоруков. Редактор в секретном отделении. Разбойник Чуркин. Поездка в Гуслицы. Смерть Скобелева. Пирушка у Лентовского. Провалившийся поезд. В министерском вагоне. На месте катастрофы. Почему она "Кукуевская". Две недели среди трупов. В имении Тургенева. Поэт Полонский. Полет в воздушном шаре. Гимнастическое общество. Савва и Сергей Морозовы. Опасное знакомство.
      Осенью 1881 года, после летнего сезона Бренко, я окончательно бросил сцену и отдался литературе. Писал стихи и мелочи в журналах и заметки в "Русской газете", пока меня не ухватил Пастухов в только что открывшийся "Московский листок".
      Репортерскую школу я прошел у Пастухова суровую. Он был репортер, каких до него не было, и прославил свою газету быстротой сведений о происшествиях.
      В 1881 году я бросил работу в "Русской газете" Смирнова и Желтова и окончательно перешел в "Листок". Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трактирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам должен был явиться к нему в Денежный переулок пить семейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Это работа как раз была по мне.
      1882 год. Первый год моей газетной работы; по нем можно видеть всю суть того дела, которому я посвятил себя на много лет. С этого года я стал настоящим москвичом. Москва была в этом году особенная, благодаря открывавшейся Всероссийской художественной выставке, внесшей в патриархальную столицу столько оживления и суеты. Для дебютирующего репортера при требовательной редакции это была лучшая школа, отразившаяся на всей будущей моей деятельности.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17