Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мои скитания

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Гиляровский Владимир / Мои скитания - Чтение (стр. 14)
Автор: Гиляровский Владимир
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Шла она в бенефис актера Конакова и для любимого старика в ней участвовали все первые персонажи от СвободинойБарышевой до опереточной примадонны Раичевой включительно. Трехаршинная афиша красными и синими буквами сделали полный сбор, тем более, что на ней значились всевозможные ужасы, и заканчивалась эта афиша так: «Картина 27 и последняя: Страшный суд и Воскресение мертвых. В заключение всей труппой будет исполнен „камаринский“. И воскресшие плясали, а с ними и суфлер Модестов, вылезший с книгой и со свечкой из будки.

Бенефисы Далматова и СвободинойБарышевой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали бриллиантами и черными парами, а бельэтаж— форменными платьями и мундирами учащейся молодежи. Институток и гимназисток приводили только на эти бенефисы, но раз вышло коечто неладное. В бенефис Далматова шел «Обрыв» Гончарова. Страстная сцена между Марком Волоховым и Верой, исполненная прекрасно Далматовым и Свободиной, кончается тем, что Волохов уносит Веру в лес… Вдруг страшенный пьяный бас грянул с галерки:

— Так ее!…— и загоготал на весь театр. Все взоры на галерку, и ктото крикнул, узнав по голосу:

— Да это отец протодьякон!

Аплодисменты… Свистки… Гвалт…

А протодьякон, любитель театра, подбиравший обыкновенно для спектакля волосы в воротник, был полицией выведен и, кажется, был «взыскан за мракобесие».


* * *

Сезон 1879— 80 года закончился блестяще; актеры заработали хорошо, и вся труппа на следующую зиму осталась у Далматова почти в полном составе: никому не хотелось уезжать из гостеприимной Пензы.

Пенза явилась опять повторным кругом моей жизни. Я бросил трактирную жизнь и дурачества, вроде подвешивания квартального на крюк, где была люстра когдато, что описано со слов Далматова у Амфитеатрова в его воспоминаниях, и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь.

Часть труппы разъехалась на лето, нас осталось немного. Лето играли коекак товариществом в Пензенском ботаническом казенном саду, прекрасно поставленном ученым садоводом Баумом, который умер несколько лет назад. Семья Баум была одна из театральных пензенских семей. Две дочери Баум выступали с успехом на пензенской сцене. Одна из них умерла, а другая окончательно перешла на сцену и стала известной в свое время инженю Дубровиной. Она уже в год окончания гимназии удачно дебютировала в роли слепой в «Двух сиротках». Особенно часто я бывал в семье у Баум. В первый раз я попал к ним, провожая после спектакля нашу артистку БаумДубровину и ее неразлучную подругугимназистку М. И. M— ну, дававшую уроки дочери М. И. Свободиной, и был приглашен зайти на чай. С той поры свободные вечера я часто проводил у них и окончательно бросил мой гулевой порядок жизни и даже ударился в лирику, вместо моих прежних разудалых бурлацких песен. Десятилетняя сестра нашей артистки, Маруся, моя внимательная слушательница, сказала както мне за чаем:

— Знаете, Сологуб, вы — талант!

— Спасибо, Маруся.

— Да, талант… только не на сцене… Вы— поэт. Это меня тогда немного обидело, — я мнил себя актером, а после вспоминал и теперь с удовольствием вспоминаю эти слова…

Другая театральная семья— это была семья Горсткиных, но там были более серьезные беседы, даже скорее какието учено театральные заседания. Происходили они в полухудожественном, в полумасонском кабинетебиблиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за границей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он любил вспоминать, и увлекавшегося в юности масонством.

Под старость он был небогат и существовал только арендой за театр.

Вот у него-то в кабинете, заставленном шкафами книг и выходившем окнами и балконом в сад над речкой Пензяткой, и бывали время от времени заседания. На них присутствовали из актеров — Свободина, Далматов, молодой Градов, бывший харьковский студент, и я.

Горсткин заранее назначал нам день и намечал предмет беседы, выбирая темой какойнибудь прошедший или готовящийся спектакль, и предлагал нам пользоваться его старинной библиотекой. Для новых изданий я был записан в библиотеке Умнова.


* * *

Одна из серьезных бесед началась анекдотом. Служил у нас первым любовником некоторое время актер Белов и потребовал, чтобы Далматов разрешил ему сыграть в свой бенефис Гамлета. Далматов разрешил. Белов сыграл скверно, но сбор сорвал. Настоящая фамилия Белова была Бочарников. Он крестьянин Тамбовской губернии, малограмотный. С ним я путешествовал пешком из Моршанска в Кирсанов в труппе Григорьева.

После бенефиса вышел срок его паспорта, и он принес старый паспорт Далматову, чтобы переслать в волость с приложением трех рублей на новый «плакат», выдававшийся на год. Далматов поручил это мне. Читаю паспорт и вижу, что в рубрике «особые приметы» ничего нет. Я пишу: «Скверно играет Гамлета», — и посылаю паспорт денежным письмом в волость.

Через несколько дней паспорт возвращается. Труппа вся на сцене. Я выделываю, по обыкновению, разные штуки на трапеции. Белову подают письмо. Он распечатывает, читает, потом вскакивает и орет дико:

— Подлецы! Подлецы! И бросается к Далматову.

— Василий Пантелеймонович! Вы посылали мой паспорт?

— Сологуб посылал.

Я чувствую, что будет дело, соскакиваю с трапеции и становлюсь в грозную позу.

Белов ко мне, но остановился… Глядит на меня, да как заплачет… Уж насилу я его успокоил, дав слово, что этого никто не узнает… Но узнали всетаки помимо меня: зачемто понадобился паспорт в контору театра, и там прочли, а потом узнал Далматов и все: против «особых примет» надпись на новом паспорте была повторена: «Скверно играет Гамлета».

Причем «Гамлета» написано через ять! Вот на этом спектакле Горсткин пригласил нас на следующую субботу— по субботам спектаклей не было— поговорить о Гамлете. Горсткин прочел нам целое исследование о Гамлете; говорил много Далматов, Градов, и еще был выслушан один карандашный набросок, который озадачил присутствующих и на который после споров и разговоров Лев Иванович положил резолюцию:

— Оригинально, но великого Шекспира уродовать нельзя… А всетаки это хорошо.

А Далматов увлекся им. Привожу его целиком:

— Мне хочется разойтись с Шекспиром, который так много дал из английского быта. А уж как ставят у нас— позор. Я помню, в чьемто переводе вставлены, кажется, неправильно по Шекспиру строки, — но, помоему, это именно то, что надо:

В белых перьях, статный воин

Первый в Дании боец…

Иначе я Гамлета не представляю. Недурно он дрался на мечах, не на рапирах, нет, а на мечах. Ловко приколол Полония. Это боец. И кругом не те придворные шаркуны из танцзала!… Все окружающие Гамлета, все— это:

Ряд норманнов удалых.

Как в масках, в шлемах пудовых

С своей тяжелой алебардой.

Такие же, как и Гамлет.

И Розенкранц с Гильденштерном, неумело берущие от Гамлета грубыми ручищами флейту, конечно, не умеют на ней играть. И у королевы короткое платье, и грубые ноги, а на голове корона, которую привезли из какогото набега предки и по ее образцу выковали дома из полпуда золота такую же для короля. И Гамлет, и Гораций, и стража в первом акте в волчьих и медвежьих мехах сверх лат… У короля великолепный грабленный гдето, может быть, византийский или римский трон, привезенный удальцами вместе с короной… Пятном он стоит в королевской зале, потому что эта зала не короля, и король не король, а викинг, атаман пиратов. В зале, кроме очага — ни куска камня. Все постройки из потемневшего векового дуба, грубо, на веки сколоченные. Приемная зала, где трон — потолок с толстыми матицами, подпертыми разными бревнами, мебель— дубовые скамьи и неподъемно толстые табуреты дубовые.

Оленя ранили стрелой…

И наши Гамлеты таращатся чуть не на венский стул в своих туфельках и трико и бросают эту героическую фразу:

Оленя ранили стрелой…

Мой Гамлет в лосиновых сапожищах и в тюленьей, шерстью вверх, куртке, с размаху, безотчетным порывом прыгает тигром на табурет дубовый, который не опрокинешь, и в тон этого прыжка гремят слова зверскизлорадно, вслед удирающему королю в пурпурной, тоже ограбленной гдето мантии, — слова:

Оленя ранили стрелой…

Никаких трико. Никаких туфель. Никаких шпор. На корабле шпоры не носят! Меч с длинной, крестом, рукоятью, чтобы обеими руками рубануть.

Алебарды — эти морские топоры, при абордаже рубящие и канаты и человека с головы до пояса… Обеими руками… В свалке не до фехтования.

Только руби… А для этого мечи и тяжелые алебарды для двух рук.

… Как в масках в шлемах пудовых.

А у молодых изпод них кудри, как лен светлые. Север. И во всем север, дикий север дикого серого моря. Я удивляюсь, почему у Шекспира при короле не было шута? Ведь был же шут — «бедный Йорик». Нужен и живой такой же Йорик. Может быть и арапчик, вывезенный из дальних стран вместе с добычей, и обезьяна в клетке. Опять флейта? Дудка, а не флейта! Дудками и барабанами встречают Фортинбрасса.

Все это львы да леопарды.

Орлы, медведи, ястреба…

…а не шаркуны придворные, танцующие менуэт вокруг Мечтателя, неврастеника и кисейной барышни Офелии, как раз ему «под кадрель». Нет, это

Первый в Дании боец!

Удалой и лукавый, разбойник морской, как все остальные окружающие, начиная с короля и кончая могильщиком.

Единственно «светлый луч в зверином мраке»— Офелия — чистая душа, не выдержавшая ужаса окружающего ее, когда открылись ее глаза. Всю дикую мерзость придворных интриг и преступлений дал Шекспир, а мы изобразили изящный королевский двор— лоск изобразили мы! Изобразить надо все эти мерзости в стиле полудикого варварства, хитрость хищного зверя в каждом лице, грубую ложь и дикую силу, среди которых затравливаемый зверь — Гамлет, «первый в Дании боец», полный благородных порывов, борется притворством и хитростью, с таким же орудием врага, обычным тогда орудием войны удалых северян, где сила и хитрость — оружие…

А у нас — неврастеник в трусиках! И это:

Первый в Дании боец!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. В МОСКВЕ

Театр А. А. Бренко. Встреча в Кремле. Пушкинский театр в парке. Тургенев в театре. А. Н. Островский и Бурлак. Московские литераторы. Мое первое стихотворение в «Будильнике». Как оно написано. Скворцовы номера.

В Москве артистка Малого театра А. А. Бренко, жена известного присяжного поверенного и лучшего в то время музыкального критика, работавшего в «Русских ведомостях», О. Я. Левенсона, открыла в помещении Солодовниковского пассажа первый русский частный театр в Москве.

До того времени столица в отношении театров жила по регламенту Екатерины II, запрещавшему, во избежание конкуренции императорским театрам, на всех других сценах «пляски, пение, представление комедиантов и скоморохов».

А. А. Бренко выхлопотала после долгих трудов первый частный театр в Москве, благодаря содействию графа И. И. Воронцова-Дашкова, который, поздравляя гжу Бренко с разрешением, сказал ей:

— История русского театра и нам с вами отведет одну страничку.

Может быть, в будущем, а пока чтото мало писали об этом крупнейшем факте театральной русской истории.

А. А. Бренко ставила в Солодовническом театре пьесы целиком и в костюмах, называя всетаки на афише: «сцены из пьес». Театр ломился от публики.

Труппа была до того в Москве невиданная. П. А. Стрепетова получала 500 руб. за выход, М. И. Писарев— 900 руб. в месяц, Понизовский, Немирова-Ральф, Рыбчинская, Глама-Мещерская, Градов-Соколов и пр. Потом Бурлак. Он попал случайно.

ГрадовСоколов в какойто пьесе «обыграл» Писарева. Последний обозлился и предложил Бренко выписать Андреева-Бурлака, о котором уже шла слава.

— С Градовым играть не могу. Это балаган какойто. Не могу, — возмущался Писарев выходками актера.

С огромным успехом дебютировал Бурлак в Москве и сразу занял первое место на сцене.

К этому времени Бренко уже в доме Малкиеля на Тверской выстроила свой знаменитый Пушкинский театр.

Самуил Малкиель разжился на подрядах во время турецкой войны и благополучно вышел сух из воды, хотя во всеуслышанье говорили о том, что обувь была недоброкачественная, и про его другой новый дом на углу Тверской и Козицкого пер., как раз против Пушкинского театра, говорили, что этот дом выстроен из бумажных подметок. Дом этот впоследствии был под клубом, а затем его приобрел петербургский богач Елисеев, сломал до основания и выстроил свой знаменитый — «Дворец колбасы».

Закончив пензенский сезон 1880— 81 года, я приехал в конце поста в Москву для ангажемента. В пасхальную заутреню я в первый раз отправился в Кремль. Пробился к соборам… Народ заполнил площадь…

Все ждут, когда колокола

Могуче грянут за Иваном

Безлунной полночью в ответ,

И засверкают над туманом

Колосья гаснущих ракет.

Тюкнули первой трелью перед боем часы на Спасской башне, и в тот же миг заглохли под могучим ударом Ивановского колокола… Все в Кремле гудело — и медь, и воздух, и ухали пушки с Тайницкой башни и змейками бежали по стенам и куполам живые огоньки пороховых ниток, зажигая плошки и стаканчики. Мерцающие огоньки их озаряли клубящиеся дымки, а над ними хлопали, взрывались и рассыпались колосья гаснущих ракет… На темном фоне Москвы сверкали всеми цветами церкви и колокольни от бенгальских огней, и, казалось, двигались от их живого, огненного дыма…

Пропадали во мраке и снова, освещенные новой вспышкой, вырастали и сверкали и колыхались…

Я стоял у крыльца Архангельского собора; я знал, что там собираются в этот час знаменитости московской сцены и некоторые писатели. Им нет места в Успенском соборе, туда входят только одетые в парадные мундиры высших рангов власти предержащие…

Но и те из заслуженных артистов, которые бы имели право и, даже по рангу, обязаны бы были быть в Успенском — всетаки никогда не меняли этих стоптанных каменных плит вековечного крыльца на огни и золото парада.

Самарин, Шумский, Садовский, Горбунов, всегда приезжающие на эту ночь из Петербурга, а посредине их А. Н. Островский и Н. А. Чаев… Дальше, отдельной группой, художники — Маковский, Неврев, Суриков и Пукирев, головой всех выше певец Хохлов в своей обычной позе Демона со скрещенными на груди руками… Со многими я был еще знаком с артистического кружка, но сознавал, что здесь мне еще очень рано занимать место близко к светилам… Я издали любовался этим созвездием. Вдруг вижу, ковыляет серединой площади старый приятель Андреев-Бурлак с молодой красивой дамой под руку. Я пошел навстречу и поклонился. Бурлак оставил руку дамы и положительно бросился ко мне:

— Христос воскресе! Откуда пришел?

— Из Пензы.

— Где служишь?

— Нигде еще.

— Ладно, устроим, — и представил меня даме.

— Актер Гиляровский — мой старый товарищ и друг… Анна Алексеевна Бренко.

И, пожав руку, она сказала:

— Вы чужой в Москве? Пойдемте к нам разговляться.

Поговорили и пошли в Петровские линии, в квартиру Бренко.

Там уже были Писарев, Стрепетов, Красовские и много всяких знаменитостей, недосягаемых для меня в то время.

И я в моем скромном пиджаке и смазных сапогах был принят как свой, и тут же получил ангажемент от хозяйки дома в Пушкинский театр.

— Сто рублей довольно вам в месяц? — спросила меня Анна Алексеевна.

Я был счастлив.

К рассвету гости разошлись, а Бурлак привез меня в свою хорошенькую квартирку в Пушкинском театре.

— У меня три комнаты, живу один и буду рад, если поселишься со мной, — предложил мне Бурлак. Я, конечно, согласился.

— Ну, так завтра и переезжай.

— Я уже переехал, — ответил я и поселился у Бурлака.

И вот я служу у Бренко. Бурлак — режиссер и полный властитель, несмотря на свою любовь к выпивке, умел вести театр и был, когда надо для пользы дела, ловким дипломатом.

Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А. А. Потехину, который и дал ей «Выгодное предприятие», но с тем, чтобы его дочь, артисткалюбительница, была взята на сцену. Условие было принято, гже Потехиной дали роль Аксюши в «Лесе», которая у нее шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость. После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала— и непременно героинь.

А. А. Потехин пожаловался А. Н. Островскому и попросил его повлиять на Бренко. А. Н. Островский посылает письмо и просит А. А. Бренко приехать к нему.

Догадываясь в чем дело, Анна Алексеевна посылает Бурлака. Тот приезжает. Островский встречает его сухо.

— Э… Э… Что это… дочь почтенного драматурга обходите? Потрудитесь ей давать роли.

— Мы ей даем, Александр Николаевич, — отвечает Бурлак.

— Что даете? Героинь давайте…

— Вот и на днях ей роль готовим дать… «Грозу» вашу ставим, так ей постановили дать Катерину.

— Катерину? Кому? Потехиной? Нет, уж вы от этого избавьте. Кому хотите, да не ей. Ведь она 36 букв русской азбуки не выговаривает!

Бурлак хохотал, рассказывая труппе разговор с Островским.

Так отделались от Потехиной, которая впоследствии в Малом театре, перейдя на старух, сделалась прекрасной актрисой.

А. Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли «Лес». В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, — артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злился и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно говорит одно слово:

— Пренебреги.

Замешательство скрыто, публика ничего не замечает, а Островский после спектакля потребовал в ложу пьесу и вставил в сцену слово «пренебреги».

А Бурлаку сказал:

— Хорошо вы играете «Лес». Только это «Лес» не мой. Я этого не писал… А хорошо!

В присутствии А. Н. Островского, в гостиной А. А, Бренко, В. Н. Бурлак прочел както рассказ Мармеладова. Впечатление произвел огромное, но наотрез отказался читать его со сцены.

— Боюсь, прямо боюсь, — объяснил он свой отказ. Наконец, бенефис Бурлака. А. А. Бренко без его ведома поставила в афише: «В. Н. Андреев-Бурлак прочтет рассказ Мармеладова» — и показала ему афишу, Вскипятился Бурлак:

— Я ухожу! К черту и бенефис и театр. Ухожу!

И вдруг опустился в кресло и, старый моряк, видавший виды, — разрыдался.

Его долго уговаривали Островский, Бренко, Писарев, Глама и другие. Наконец, он пришел в себя, согласился читать, но говорил:

— Боюсь я его читать!

Однако прочел великолепно и успех имел грандиозный. С этого бенефиса и начал читать рассказ Мармеладова.

На лето Бренко сняла у казны старый деревянный Петровский театр, много лет стоявший в забросе. Это огромное здание, похожее на Большой театр, но только без колонн, находилось на незастроенной площади парка, справа от аллеи, ведущей от шоссе, где теперь последняя станция трамвая к Мавритании. Бренко его отремонтировала, обнесла забором часть парка, и устроила сад с рестораном. Вся труппа Пушкинского театра играла здесь лето 1881 года. Я поселился в театре на правах управляющего и, кроме того, играл в нескольких пьесах. Так, в «Царе Борисе» неизменно атамана Хлопку, а по болезни Валентинова — Петра в «Лесе»; Несчастливцева играл М. И. Писарев, Аркашку — Андреев-Бурлак и Аксюшу — Глама-Мещерская. Както я был свободен и стоял у кассы. Шел «Лес». Вдруг ко мне подлетает муж Бренко, О. А. Левенсон, и говорит:

— Сейчас войдет И. С. Тургенев, проводите его, пожалуйста, в нашу директорскую ложу.

Второй акт только что начался. В дверях показалась высокая фигура маститого писателя. С ним рядом шел красивый брюнет с седыми висками, в золотых очках. Я веду их в коридор:

— Иван Сергеевич, пожалуйте сюда в директорскую ложу.

Он благодарит, жмет руку. Его спутник называет себя.

— Дмитриев.

Оба прошли в ложу — я в партер. А там уже шопот: — Тургенев в театре…

В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором «Будильника» Н. П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву:

— Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в кармане новые стихи; он мне сегодня читал их.

От неожиданности я растерялся.

— Не стесняйся, давай, читай. Я вынул стихи, написанные несколько дней назад, и по просьбе Кичеева прочел их.

Кичеев взял их у меня, спрятал в бумажник, сказав:

— Прекрасные стихи, напечатаем.А Дмитриев попросил меня прочесть еще раз, очень расхвалил и дал мне свою карточку: «Андрей Михайлович Дмитриев (Барон Галкин), Б. Дмитровка, нумера Бучумова».

— Завтра я весь вечер дома, рад буду, если зайдете. Я был в восторге— «Барон Галкин!» Я читал прекрасные рассказы «Барона Галкина», а его «Падшая» произвела на меня впечатление неотразимое. Она была переведена за границей, а наша критика за эту повесть назвала его «русский Золя», жаль только, что это было после его смерти.

Бывший студент, высланный из Петербурга за беспорядки 1862 года и участие в революционных кружках, Андрей Михайлович, вернувшись из долгой ссылки, существовал литературной работой.

На другой день я засиделся у Дмитриева далеко за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна, такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня приветливо… Коечто я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого.

— Вы должны писать! Обязаны! Вы столько видели, такое богатейшее прошлое, какого ни у одного писателя не было. Пишите, а я готов помочь вам печатать. А нас навещайте почаще.

Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу, тогда по субботам спектаклей не было; мы репетировали «Царя Бориса», так как приехал В. В. Чарский, который должен был чередоваться с М. И. Писаревым.

Вдруг вваливается Бурлак, — он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.

— Пойдемка в буфет. Угощай коньяком. Видел? И он мне подал завтрашний номер «Будильника» от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны «Вл. Гий».

Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для «Будильника» и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой, да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели и вдруг…

И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои, ведь, напечатанные строки…

Итак, я начал с Волги, Дона и Разина.

Разина Стеньки товарищи славные

Волгой владели до моря широкого…


* * *

Стихотворение это, открывшее мне дверь в литературу, написано было так.

На углу Моховой и Воздвиженки были знаменитые в то время «Скворцовы нумера», занимавшие огромный дом, выходивший на обе улицы и, кроме того, высокий надворный флигель, тоже состоящий из сотни номеров, более мелких. Все номера сдавались помесячно, и квартиранты жили в нем десятками лет: родились, вырастали, старились. И никогда никого добродушный хозяинстарик Скворцов не выселял за неплатеж. Другой жилец чуть не год ходит без должности, а потом получит место и снова живет, снова платит. Старик Скворцов говаривал:

— Со всяким бывает. Надо человеку перевернуться дать.

В надворном флигеле жили служащие, старушки на пенсии с моськами и болонками и мелкие актеры казенных театров. В главном же доме тоже десятилетиями квартировали учителя, профессора, адвокаты, более крупные служащие и чиновники. Так, помню, там жил профессоргинеколог Шатерников, известный детский врач В. Ф. Томас, сотрудник «Русских ведомостей», доктор

В. А. Воробьев. Тихие были номера. Жили скромно. Кто готовил на керосинке, кто брал готовые очень дешевые и очень хорошие обеды из кухни при номерах.

А многие флигельные питались чайком и закусками.

Вот в третьем этаже этого флигеля и остановилась приехавшая из Пензы молодая артистка Е. О. ДубровинаБаум в ожидании поступления на зимний сезон.

15 июля я решил отпраздновать мои именины у нее. Этот день я не был занят и сказал А. А. Бренко, что на спектакле не буду.

Закупив закусок, сластей и бутылку Автандиловского розоватого кахетинского, я в 8 часов вечера был в Скворцовых номерах, в крошечной комнате с одним окном, где уже за только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались, что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и конца не было. Пили, ели, наслаждались, и даже по глотку вина выпили, хотя оно не понравилось.

Да, надо сказать, что я купил вино для себя. Дам вообще я никогда не угощал вином, это было моим всегдашним и неизменным правилом…

Два раза менял самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с ДубровинойБаум Пензу, первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М. И.

М., только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина читала монологи из пьес и стихи, — прекрасно читала… Читал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, — «Бурлаки», и невольно с ним перешел на рассказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слушательниц, не знавших как и никто почти, моего прошлого.

А Вронская прекрасно прочитала Лермонтовское:

Тучки небесные, вечные странники…

И несколько раз задумчиво повторяла первый куплет, как только смолкал разговор…

И все трое мы повторяли почему-то:

Тучки небесные, вечные странники…

Пробило полночь… Мы сидели у открытого окна и говорили.

А меня так и преследовали «тучки небесные, вечные странники».

— Напишите стихи на память, — начали меня просить мои собеседницы.

— Вот бумага, карандаш… Пишите… А мы помолчим…

Они отошли, сели на диван и замолчали… Я расположился на окне, но не знал, что писать, в голове Лермонтовский мотив мешался с воспоминаниями о бродяжной Волге…

Тучки небесные, вечные странники…

Написал я в начале страницы. Потом отделил это чертой и начал:

Вето мне грезится Волга широкая…

Эти стихи были напечатаны в «Будильнике».

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. РЕПОРТЕРСТВО

Н. И. Пастухов. Репортерская работа. Всероссийская выставка. Мать Ходынки. Сад Эрмитаж и Лентовский. Сгоревшие рабочие. В Орехово-Зуеве. Князь В. А. Долгоруков. Редактор в секретном отделении. Разбойник Чуркин. Поездка в Гуслицы. Смерть Скобелева. Пирушка у Лентовского. Провалившийся поезд. В министерском вагоне. На месте катастрофы. Почему она «Кукуевская». Две недели среди трупов. В имении Тургенева. Поэт Полонский. Полет в воздушном шаре. Гимнастическое общество. Савва и Сергей Морозовы. Опасное знакомство.

Осенью 1881 года, после летнего сезона Бренко, я окончательно бросил сцену и отдался литературе. Писал стихи и мелочи в журналах и заметки в «Русской газете», пока меня не ухватил Пастухов в только что открывшийся «Московский листок».

Репортерскую школу я прошел у Пастухова суровую. Он был репортер, каких до него не было, и прославил свою газету быстротой сведений о происшествиях.

В 1881 году я бросил работу в «Русской газете» Смирнова и Желтова и окончательно перешел в «Листок». Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трактирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам должен был явиться к нему в Денежный переулок пить семейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Это работа как раз была по мне.

1882 год. Первый год моей газетной работы; по нем можно видеть всю суть того дела, которому я посвятил себя на много лет. С этого года я стал настоящим москвичом. Москва была в этом году особенная, благодаря открывавшейся Всероссийской художественной выставке, внесшей в патриархальную столицу столько оживления и суеты. Для дебютирующего репортера при требовательной редакции это была лучшая школа, отразившаяся на всей будущей моей деятельности.

— Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело такое, — говаривал мне Пастухов.

Сил, здоровья и выносливости у меня было на семерых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не было, ползала коегде злополучная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчикиваньки на дохлых клячах черепашили еще тише. Лихачи, конечно, были не по карману и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь.

Помню, увидал пожар за Бутырской заставой. Огонь полыхает с колокольню вышиной, дым, как из Везувия; Тверская часть на своих пегих красавцах промчалась далеко впереди меня… Нанимаю за два рубля лихача, лечу… А там уж все кончилось, у заставы сгорел сарай с сеном… Ну, и в убыток сработал: пожаришко всего на пятнадцать строк, на семьдесят пять копеек, а два рубля лихачу отдал! Пастухов, друживший со всеми начальствующими, познакомил меня с оберполицмейстером Козловым, который выдал мне за своей подписью и печатью приказание полиции сообщать мне подробности происшествий, а брандмайор на своей карточке написал следующее: «Корреспонденту Гиляровскому разрешаю ездить на пожарных обозах. Полковник Потехин».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17