Стоит вам только вывезти Смита из-за этой ограды, как вы тем самым вывозите его на первую страницу вечерних газет. Я знаю; я сам нередко составлял первые страницы в газетах. Мисс Дьюк, желаете ли вы, желает ли ваша тетушка, чтобы о вашем пансионе была напечатана вот такая заметка: «Здесь стреляют в докторов»? Артур, я могу ошибаться, но Смит появился у нас впервые в качестве вашего школьного товарища. Запомните мои слова: если он будет признан виновным, то Органы Общественного Мнения объявят, что сюда ввели его вы. Если же он будет оправдан, они протрубят во все трубы, что это именно вы помогли его задержать. Розамунда, моя дорогая, – прав я или не прав – все равно, но знайте, что, если он будет признан виновным, они объявят, что вы хотели выдать за него замуж свою компаньонку. Если же он будет оправдан, они пропечатают ту телеграмму. Я знаю эти органы, чтоб им провалиться сквозь землю!
Он остановился на минуту, пылкое рассуждение утомило его больше, чем прежние театральные речи. Но теперь он был безусловно искренен, точен, логичен, это сказалось и в той речи, которую он произнес, как только ему удалось отдышаться.
– Так же обстоит дело, – кричал он, – и с нашими медиками. Вы скажете, что доктор Уорнер – лицо потерпевшее. Согласен. Но неужели он жаждет, чтобы все газетные писаки изобразили, как он шлепнулся носом в землю? Правда, он не виноват, но зрелище было не очень блистательное. Он взывает о справедливости, но желает ли он взывать о ней не только на коленях, но и на четвереньках? Не принято, чтобы доктора занимались саморекламой, да я и сомневаюсь, чтобы какой-нибудь доктор пожелал подобной рекламы. И даже у нашего американского гостя интересы совпадают с нашими. Положим, у него имеются решающие дело документы. Допустим, что в его руках находятся улики, действительно заслуживающие рассмотрения. Хорошо, ставлю десять против одного, что на суде не допустят, чтобы он огласил эти данные. В наши дни человек не может всенародно говорить правду. Он может, однако, сказать ее в стенах этого дома.
– Это совершенно верно, – произнес Сайрус Пим с невозмутимой важностью. Сохранить важность при таких обстоятельствах мог только американец. – Совершенно верно: меня значительно меньше стесняли при частных допросах.
– Доктор Пим! – внезапно раздражаясь, вскричал Уорнер. – Доктор Пим! Вы, конечно, не допускаете...
– Смит, может быть, сумасшедший, – продолжал меланхолический Мун, и слова его монолога падали тяжело, как секира. – Но во всех его разглагольствованиях о самоуправлении каждого дома есть доля правды; есть что-то прекрасное в идее Верховного Судилища «Маяка». Несомненная правда заключается в том, что во многих случаях люди могут уладить свои дела своим собственным домашним законом, тогда как на суде их ждет только официальное беззаконие. О, я ведь тоже юрист, и мне это отлично известно. Очень часто вся нация не может решить вопрос, который удачно разрешит одна семья. Множество юных преступников штрафуется и рассылается по тюрьмам, а их следовало бы просто пошлепать и уложить в постель. Множество мужчин, я в том уверен, заключены на всю жизнь в Хэнуолле, а между тем их следовало бы отправить на недельку в Брайтон. Есть что-то ценное в предложенной Смитом идее домашнего суда, и я предлагаю провести ее на практике. Подсудимый – в ваших руках; документы – тоже. Мы все здесь свободные, белые люди – христиане. Вообразите себе, что мы находимся в осажденном городе или на необитаемом острове. Давайте сами уладим это дело; вернемся в дом, усядемся в кружок и собственными глазами, собственными ушами расследуем, правда ли все это или нет; человек ли этот Смит или чудовище. Если мы не в силах решить такое маленькое дело, то какое имеем мы право участвовать в парламентских выборах и ставить кресты на бюллетенях?
Инглвуд и Пим переглянулись. Уорнер был далеко не дурак. Он видел, что позиция Муна приобретает твердую почву. Причины, побудившие Артура подумать об уступке, были, правда, совсем не те, что у доктора Сайруса Пима. Инглвуд всем своим существом хотел мирно, по-домашнему уладить все неприятности; он был англичанин с головы до ног и скорее примирился бы с убытками, чем стал бы искоренять их эффектными сценами и великолепной риторикой. Разыгрывать из себя шута и странствующего рыцаря на манер его приятеля ирландца было бы для него настоящей пыткой; даже и та полуофициальная роль, которую ему пришлось взять на себя, была ему в тягость. Едва ли он очень упорствовал бы, если бы кто-нибудь стал доказывать, что его обязанность – не будить спящих собак.
Сайрус Пим, напротив, родился в стране, где возможно многое, что .кажется нелепым англичанину. Правила и узаконения точь-в-точь такие, как любая затея Смита или любая пародия Муна, существуют в действительности, проводятся в жизнь невозмутимыми полисменами и исполняются суетливыми деловыми людьми. Пим хорошо знал свою родину – обширные и все же таинственные и причудливые Соединенные Штаты. Каждый штат велик, как целое государство, обособлен, как затерявшаяся деревушка, и полон неожиданностей, как западня. Есть штаты, где ни один мужчина не имеет права закурить папиросу. Есть штаты, где каждый имеет право завести себе десять жен. Есть строгие штаты, где запрещается пить, есть добрые штаты, где ежедневно можно разводиться с женой. Изучив все эти крупные различия в обширных масштабах, Сайрус не удивлялся малым обычаям в малой стране. Неизмеримо более чуждый Англии, чем любой русский или итальянец, абсолютно неспособный даже отдать себе отчет во всех английских условностях, он не в состоянии был осмыслить, насколько недопустимо Судилище «Маяка». Все участники этого эксперимента были уверены в том, что Пим до самого конца не сомневался в подлинном существовании такого фантастического суда и полагал, что суд этот является одним из британских установлении.
На мгновение весь синклит погрузился в молчание. Становилось темно. Сквозь сгущавшийся туман к этим людям приблизилась какая-то невзрачная фигурка, походка которой имела отдаленное сходство с развинченным негритянским танцем.
– Да ведь это Моисей Гулд! – воскликнул Майкл Мун. – Разве не достаточно одного только его появления, чтобы рассеять все ваши мрачные мысли?
– Но, – возразил доктор Уорнер, – я не могу понять, какое отношение имеет мистер Гулд к данному вопросу, и еще раз я требую...
– Послушайте, что здесь за похороны? – шумно спросил вновь прибывший, самовольно принимая на себя роль посредника. – Доктор чего-нибудь требует? Так всегда в пансионах. Вечные претензии! Отказать!
С возможным беспристрастием и деликатностью изложил ему Мун положение вещей и в общих чертах пояснил, что Смит оказался виновным в опасных и сомнительных поступках и что даже возникло сомнение в его нормальности.
– Ну, конечно, он сумасшедший, – невозмутимо заявил Моисей Гулд. – Не нужно старика Шерлока Холмса, чтобы заметить, что он сумасшедший! Ястребиное лицо Холмса, – продолжал он, смакуя собственное остроумие, – омрачилось тенью разочарования, так как угреподобный Гулд понял эту истину раньше него.
– Ну, если он сумасшедший... – начал Инглвуд.
– Еще бы, – сказал Моисей. – Если кто в первый раз в жизни заливает за галстук да хватит через край, то с непривычки у него мозги набекрень – непременно.
– Раньше вы не говорили таким тоном, – довольно резко проговорила Диана, – а теперь вы слишком много себе позволяете.
– Я на него не в обиде, – великодушно заметил Моисей, – бедняга никому не причинит никакого вреда. Можно привязать его к дереву, и пусть себе пугает воров.
– Моисей, – сказал Мун торжественно и горячо, – вы воплощение Здравого Смысла. Вы думаете, что мистер Инносент – сумасшедший. Пред вами воплощение Научной Теории. Доктор так же, как и вы, думает, что мистер Инносент – сумасшедший. Познакомьтесь. Доктор, это мой друг мистер Гулд. Моисей, это знаменитый психиатр, доктор Сайрус Пим.
Знаменитый психиатр, доктор Сайрус Пим, закрыл глаза, поклонился и тихим голосом пробормотал свой национальный боевой клич – нечто вроде «Рад видеть».
– Вы оба, – весело продолжал Майкл, – уверены, что наш бедный друг сошел с ума. Ступайте же скорее в этот дом и докажите, что это так. Что может быть могущественнее научной теории, идущей рука об руку со здравым смыслом! Вместе вы – все; каждый порознь – ничто. Я не так невежлив, чтобы предположить, что у доктора Пима нет здравого смысла. Я ограничусь лишь установлением факта, что до сих пор он ни в чем не проявил этого здравого смысла. В качестве старого друга я беру на себя смелость утверждать и готов прозакладывать свою последнюю рубашку, что Моисей не знаком ни с какой научной теорией. Но даже с вашим мощным союзом готов я бороться, вооруженный одной интуицией.
– Весьма рад такому сотруднику, как мистер Гулд, – сказал Пим, внезапно открывая глаза. – Я, однако, полагаю, что, хотя мы оба, он и я, сходимся в первоначальном диагнозе, между нами все-таки есть что-то такое, чего нельзя назвать разногласием, что мы могли бы назвать, скажем...
Он сложил концы большого и указательного пальцев, изящно приподнял остальные и, казалось, ждал, что ему подскажут нужное слово.
– Ловлею мух? – осведомился обязательный Моисей.
– Расхождением, – сказал доктор Пим, сопровождая это слово легким вздохом. – Расхождением. Если допустить, что вышеназванный субъект не в своем уме, это еще не значит, что он принадлежит к числу маниакальных убийц, о которых говорит наука.
– Приходило ли вам в голову, – заметил Мун, который снова прислонился к воротам, но не повернул головы к собеседнику, – что, если бы он был маниакальный убийца, он бы давно уложил нас на месте, пока мы здесь стоим и болтаем?
Внезапно вспыхнуло что-то в глубине их сознания, словно скрытый динамит в подземелье. Впервые за час или два вспомнили они, что, пока они разговаривают о страшном чудовище, оно с невозмутимым спокойствием стоит среди них. Они оставили его в саду, точно садовую статую; если бы дельфин мог обвиться вокруг его ног, или фонтан забил у него изо рта, они не удивились бы, – так мало внимания обращали они на преступника. Он стоял в одной и той же позе, сунув руки в карманы, слегка согнув могучие плечи; густые, светлые, взбитые ветром волосы слегка спускались ему на лоб, свежее, немного близорукое лицо было обращено вниз, и глаза его не останавливались ни на чем в особенности. По всей вероятности, он за все это время ни разу не сдвинулся с места. Его зеленое платье, казалось, было вырезано из того же зеленого дерна, на котором он стоял. Своей тенью он осенял всех собравшихся; под этой тенью все время разглагольствовал Пим, рассуждала Розамунда, паясничал Майкл и горланил Моисей. Он же застыл, словно статуя. Воробей присел к нему на его дородное плечо и, оправив свой перистый костюм, улетел.
Майкл громко захохотал.
– Ну, – взревел он, – Суд «Маяка» открылся, и тотчас же пришлось его закрыть... Вы все теперь знаете, что я прав. Ваш скрытый здравый смысл подсказал вам то самое, что подсказал мне мой скрытый здравый смысл. Смит мог палить из ста пушек нместо одного револьвера – и вы все равно знали бы, что он ни для кого не опасен. Идем же в дом и приготовим залу для заседаний суда. Так как Верховное Судилище «Маяка» уже пришло к определенному решению, то оно приступает к следствию.
– Суд идет! – вскричал маленький Моисей в необычайном возбуждении, словно животное во время музыки или грозы. – Идите к Высшему Судилищу Яиц и Ветчины! Есть копченая рыба из старинного торгового дома. Господин судья благодарит мистера Гулда за проявленную им тончайшую профессиональную деликатность, достойную лучших традиций питейного заведения. На три пенса шотландской горяченькой, мисс! Ну, поймайте меня, девушки!
Так как девушки не проявили ни малейшего желания поймать его, он двинулся один, приплясывая в большом возбуждении. Он обежал весь сад и вернулся на прежнее место, – запыхавшись, но в таком же восторге. Мун знал своего приятеля; он знал, что ни один человек, даже в припадке ярости, не мог бы остаться серьезным, глядя на мистера Гулда. Раскрытая стеклянная дверь была к нему ближе всех, и гак как ноги этого ликующего глупца быстро зашагали в ту сторону, то все тотчас же двинулись к дому – единодушной и шумной ватагой. Только Диана Дьюк сохранила некоторую долю суровости: она долго крепилась, но наконец не вытерпела и высказала то, что уже давно готово было сорваться с ее нетерпеливых женских губ. Покуда разыгрывалась трагедия, она считала невозможным высказать эту мысль, казавшуюся ей бессердечной.
– В таком случае, – сухо сказала она, – можно отпустить этих кебменов.
– Надо вернуть Инносенту его чемодан, – с улыбкой сказала Мэри. – Надеюсь, кебмен снимет его для нас.
– Я достану чемодан, – сказал Смит. Это были его первые слова за все время; голос звучал гулко и глухо, точно голос статуи.
Те, кто так долго топтались и рассуждали вокруг него, пока он стоял неподвижно, были огорошены его буйной стремительностью. Одним прыжком, как на пружине, вылетел он из сада – на улицу, одним прыжком вскочил на крышу кеба. Кебмен в то время стоял около лошадиной морды и снимал с нее пустую горбу. На мгновение казалось, что Смит кувыркается на крыше кеба в объятьях своего чемодана. Однако в следующее мгновение он, как бы по счастливой случайности, вкатился на высокие козлы и издал неожиданный пронзительный крик. Конь сорвался с места и сломя голову помчался по улице.
Исчезновение Смита было так молниеносно и быстро, что все превратились в садовые статуи. Впрочем, мистер Гулд, не вполне приспособленный – и морально, и физически–к задачам навеки застывшей скульптуры, прежде других вернулся к жизни и, повернувшись к Муну, заметил с видом человека, обратившегося где-нибудь в омнибусе к незнакомому пассажиру:
– Что? Сорвалось? А? Поминай как звали?.. Последовало роковое молчание; затем заговорил доктор Уорнер, с презрительным смехом. Каждое его слово было ударом кремневой дубины.
– Вот вам и Суд «Маяка», мистер Мун. Вы пустили буйного сумасшедшего невозбранно гулять по столице...
Дом «Маяка» находился, как уже было сказано, на краю длинного ряда зданий, стоявших полукругом. Крохотный садик, прилегавший к нему, острым углом выдавался вперед, словно зеленый мыс, врезающийся в море двух улиц. Смит и его кеб промчались по одной стороне треугольника, и большинство собравшихся было непоколебимо уверено, что им уже никогда не увидать Инносента. Но, домчавшись до вершины, он внезапно повернул коня и на глазах у всей компании промчался таким же бешеным аллюром по другой стороне, вдоль сада. Инстинктивным движением ринулись все по лужайке вперед, словно желая остановить его, но тотчас же – весьма благоразумно – отпрянули прочь. Перед тем, как вторично исчезнуть, он изо всех сил поднял одной рукой свой громадный желтый чемодан и швырнул его таким могучим взмахом, что тот, словно бомба, грохнулся в середину сада. Все бросились врассыпную. Шляпа доктора Уорнера едва не пострадала в третий раз.
– Хорошо! – сказал Мун, и очень странная нота зазвучала в его голосе. – Это не помешает вам всем войти в дом; стало темно и холодно! У нас все же остались две реликвии от мистера Смита; его невеста и его чемодан.
– Зачем вам нужно, чтобы мы вошли в дом? – спросил Артур Инглвуд. Казалось, что под его розоватым челом и темно-каштановыми волосами тоска достигла апогея.
– Мне нужно, чтобы все остальные вошли в дом, – отчеканил Майкл, обращаясь к Артуру. – Мне нужен весь этот сад, чтобы побеседовать с вами.
Все словно бы засомневались; и вправду становилось холоднее, ночной ветер в сумерках уже начал раскачивать верхушки деревьев. Но доктор Уорнер заговорил безапелляционно и резко.
– Я отказываюсь выслушивать подобные предложения, – сказал он. – Вы дали ускользнуть негодяю, и я должен отыскать его.
– Да я и не прошу вас выслушивать какие бы то ни было предложения, – спокойно возразил Мун, – я только прошу вас просто слушать...
Он поднял руку, призывая к молчанию, и вслед за этим шелестящий звук, затерявшийся в глубине темной улицы, послышался снова – все ближе и ближе. Но теперь он доносился с другой стороны. С невероятной быстротой разрастался этот звук, и снова бойкие подковы и сверкающие колеса примчались к синей зубчатой решетке, к тому самому месту, где кеб стоял раньше. Мистер Смит покинул свой насест, вошел обратно в сад и с самым рассеянным видом, как ни в чем не бывало, остановился и той же позе неподвижного и равнодушного слона.
– Войдите же в комнату! Войдите! – весело кричал Мун тоном человека, загоняющего в дом стаю кошек. – Войдите же, пойдите, да живее! Ведь я вам тысячу раз повторяю, что мне надо поговорить с Инглвудом!
Трудно сказать, как эти люди очутились в доме. Они ужасно устали от совершающейся с ними чепухи, – подобно тому, как зрители в фарсе изнемогают от смеха. Буря, которая с каждой минутой становилась сильнее, была заключительным аккордом всего приключения. Инглвуд замешкался позади всех и обратился к Муну с дружеской и добродушной злобой:
– Вы и вправду хотите со мной поговорить?
– Хочу, – сказал Майкл, – и очень.
Настала ночь, как всегда – скорее, чем было обещано сумерками. Человеческому глазу небо казалось еще светло-серым, но яркая и очень большая луна, внезапно выплывшая из-за крыш и деревьев, доказала путем контраста, что небеса уже темные. Вороха осенних листьев на лужайке, вороха сплоченных туч в небесах, казалось, согнаны были тем же сильным и трудолюбивым ветром.
– Артур, – сказал Майкл, – я начал с интуиции, кончаю уверенностью. Вы и я, мы оба, возьмем на себя защиту вашего школьного товарища перед благословенным Судом «Маяка». Мы должны снять с Инносента пятно безумия и пятно преступления. Слушайте меня хорошенько, я хочу сказать вам небольшую проповедь.
Они зашагали взад и вперед по дорожкам темневшего сада, и Майкл Мун продолжал свою речь.
– Можете ли вы, – спросил он, – закрыть глаза и представить себе причудливые древние иероглифы, начертанные на белоснежных стенах в какой-нибудь жаркой и древней стране? Как неуклюжи они были по форме, по как пышны по краскам! вообразите себе алфавит, состоящий из самых разнообразных фигурок, и черных, и красных, и белых, и. зеленых, а перед ними ветхозаветную толпу иудеев – предков Моисея Гулда, которые стоят и глядят на них, не мигая. Попробуйте-ка догадаться, зачем люди вообще изготовили эти странные знаки.
Инглвуд в первую минуту подумал, что его беспокойный друг окончательно спятил с ума. Так безрассуден был этот ни с чем не сообразный скачок от красочных тропических стен, которые он должен был себе представить, к пригородному серому, холодному, взлохмаченному бурею саду, в котором он находился в тот миг.
– Отчего люди повторяют загадки, – продолжал Мун свою бессвязную речь, – если даже забывают их разгадки? Загадку легко запомнить, потому что ее трудно разгадать. Так же легко было запомнить все эти жесткие древние символы – черные, красные или зеленые, потому что трудно было уразуметь их значение. Их краски были ясны. Их формы были ясны. Все было ясно, кроме их смысла.
Инглвуд уже задумался было над тем, как бы помягче остановить Муна, но тот снова заговорил с возрастающим жаром. Все быстрее и быстрее ходил он по тропинке сада и все чаще затягивался папироской.
– И танцы тоже, – сказал он, – танцы были отнюдь не фривольны. Танцы было еще труднее понять, чем надписи и тесты. Древние танцы были строги, церемонны, ярко красочны, но бессловесны. Вы ничего странного не заметили в Смите?
– Ах, – вскричал Инглвуд, в каком-то припадке юмора отступая назад, – заметил ли я в нем вообще что-нибудь, кроме странностей?
– Заметили ли вы, – с несокрушимым упорством продолжал допрашивать Мун, – что за все это время Смит так много сделал и так мало сказал? В начале его пребывания у нас его речь была отрывиста, сбивчива, точно он не привык говорить. Но если он не говорил, он действовал: малевал красные цветы на черных платьях или кидал желтые чемоданы на траву. Я утверждаю, что его громадная зеленая фигура – символична, как любая зеленая фигура, нарисованная на какой-нибудь восточной стене.
– Дорогой мой Майкл, – вскричал Инглвуд с раздражением, которое росло по мере нарастания бури, – вы договорились до полного вздора...
– Я думаю о том, что случилось сейчас, уверенным тоном продолжал Мун. – Этот человек молчал целыми часами; и все же он говорил беспрерывно. Он пустил из револьвера три пули, а потом без сопротивления вручил его нам; между тем он мог стрелять и отправить всех нас на тот свет. Этим он хотел возможно нагляднее выразить свое полное доверие к нам. Он желал, чтобы мы его судили. Он выразил это своею неподвижною позою, покуда мы спорили о нем. Он хотел показать нам, что находится среди нас по своей собственной воле и что стоит ему пожелать, он может спастись побегом. И это он показал с величайшею наглядностью – и бегством в кебе, и возвращением. Инносент Смит не безумец – он ритуалист. Он желает изъясняться не словами, а с помощью рук и ног. «Моим телом я поклоняюсь тебе», как говорится в свадебном богослужении. Я начинаю понимать старинные песни и мистерии. Теперь я знаю, почему плакальщики на похоронах были немы; теперь я знаю, почему играющие в пантомимах были молчаливы, как мумии. Их тела, их фигуры становились символами. Бедный Смит, строго говоря, желает изображать из себя аллегорию. Все им совершенное в этом доме – неистово, как военный танец, но в то же время молчаливо, как картина.
– Насколько я понял, вы находите, – недоверчиво проговорил его собеседник, – что мы должны доискиваться смысла во всех этих преступлениях, как ищут смысла в раскрашенных каракулях иероглифов. Но даже если согласиться с тем, что они имеют какой-то смысл, то... Господи Боже мой!
На повороте дорожки он невольно поднял глаза вверх к луне, которая стала теперь еще ярче и больше, и вдруг увидал на стене громадную получеловеческую фигуру. Так резко выделялась она в лунном сиянии, что с первого взгляда трудно было даже подумать, что она человечья; сгорбленные плечи и волосы, стоявшие дыбом, придавали ей скорее всего вид колоссальной кошки. Сходство с кошкой стало еще сильнее, когда фигура вскочила и легко помчалась вперед по стене. Понемногу она стала похожа на павиана: такие же массивные плечи и маленькая опущенная книзу головка. Добежав до какого-то дерева, она с чисто обезьяньей ухваткой вспрыгнула на ветку и скрылась в листве. Поднявшийся вихрь качал из стороны в сторону каждый кустик в саду, и еще труднее стало судить о том, человек ли это существо или обезьяна; непрерывно движущиеся конечности слились с бесчисленными непрерывно движущимися ветками.
– Кто это? – прокричал Артур. – Кто вы такой? Вы Инносент?
– Не совсем, – донесся какой-то неясный голос из листвы. – Однажды я стянул у вас перочинный ножик.
Ветер свирепел и кидал в разные стороны дерево, в густой листве которого сидел человек; дерево металось, как в тот золотой и веселый полуденный час, когда этот человек появился впервые.
– Но вы Смит? – словно в предсмертной тоске спросил Инглвуд.
– Почти, – снова донесся голос с метавшегося под ветром дерева.
– Должно же быть у вас какое-нибудь настоящее имя! – в отчаянии вскричал Инглвуд. – Должны же вы называться как-нибудь.
– Называйте меня как-нибудь, – прогремело гнущееся темное дерево, точно все десять тысяч листьев его говорили хором, одновременно. – Я называю себя Роланд-Оливер-Исайя-Шарлемань-Артур-Гильдебранд-Гомер-Дантон-Микеланджело-Шекспир-Брэкспир...
– Послушайте вы, живой человек!.. – в полном изнеможении начал Инглвуд.
– Правильно! Правильно! – ревом пронесся ответ с метавшегося в разные стороны дерева. – Это мое настоящее имя.
Инносент отломал от дерева ветку, и два-три осенних листа, шурша, полетели вдаль, чернея на фоне луны.
Часть II
РАЗГАДКИ ИННОСЕНТА СМИТА
Глава I
ОКО СМЕРТИ, ИЛИ ОБВИНЕНИЕ В УБИЙСТВЕ
Столовая была наскоро приспособлена для заседания Верховного Судилища «Маяка» и разукрашена как можно пышнее, от чего она сделалась еще уютнее прежнего. Большая эта комната была как бы разбита на маленькие каютки, отделенные друг от друга перегородками не выше пояса – вроде тех перегородок, которые устраивают дети, когда играют в лавку. Эти перегородки были воздвигнуты Моисеем Гулдом и Майклом Муном (двумя наиболее активными участниками знаменитого процесса), причем материалом послужила самая обыкновенная мебель. Они поставили на одном конце, у длинного обеденного стола, огромное садовое кресло, осенили его сверху ветхим, изодранным шатром или зонтиком, тем самым, который был рекомендован Инносентом для коронационного балдахина. Внутри этой махины восседала на подушках грузная миссис Дьюк, и, судя по выражению лица, ее сильно клонило ко сну. У другого конца стола на своеобразной скамье подсудимых сидел обвиняемый Смит, тщательно изолированный от внешнего мира квадратом легоньких стульев, принесенных из спальни, хотя любой из них он мог бы выбросить за окно одним пальцем. Его снабдили перьями и бумагой; в течение всего процесса он с большим удовольствием мастерил из этой бумаги бумажные кораблики, бумажные стрелы и бумажные куклы. Он ни разу не сказал ни слова и даже не поднял глаз; казалось, он чувствовал себя на суде так же беззаботно, как ребенок на полу в своей детской, где нет ни одного человека.
На длинной кушетке были поставлены стулья, а на стульях, спиной к окну, разместились три девушки, Мэри Грэй. посредине. Получилась не то скамья присяжных, не то палатка королевы красоты, восседающей на рыцарском турнире.
На столе, на самой середине, воздвигнут был Муном невысокий барьер из восьми томов «Добрых Слов»
, чтобы обозначить ту нравственную преграду, которая разделяла спорящие стороны. По правую сторону стола сидели оба представителя обвинения, доктор Пим и мистер Гулд. Сзади них – баррикада из книг и документов, главным образом солидные труды по криминологии.
В свою очередь и защитники Смита, Майкл Мун и Артур Инглвуд, были вооружены книгами и бумагой; но так как весь их научный багаж состоял из нескольких истрепанных желтых книжонок Уйды
и Уилки Коллинза
, то нельзя было не признать, что мистер Мун действовал в данном случае слишком уж небрежно и самоуверенно.
Что же касается доктора Уорнера, истца и потерпевшего, то Мун сначала предполагал усадить его в уголок за высокую ширму, считая неделикатным требовать его личного присутствия в суде, причем в частном разговоре дал ему, однако, понять, что суд будет смотреть сквозь пальцы, если он иногда выглянет из-за прикрытия. Но доктор Уорнер не был способен оценить это рыцарское предложение, и после некоторых переговоров и пререканий ему было предоставлено кресло с правой стороны стола на одной линии с его законными защитниками.
Первым выступил перед этим солидным трибуналом доктор Сайрус Пим. Он пригладил рукой свои медово-желтые волосы, заправил их за уши и открыл заседание. Его речь была ясна и даже сдержанна; образные выражения, встречавшиеся в ней, обращали на себя внимание лишь благодаря той непостижимой внезапности, с которой они появлялись; но таково уж красноречие американских ораторов.
Он опустил концы десяти тонких пальцев на стол, закрыл глаза и открыл рот.
– Прошло то время, – сказал он, – когда убийство рассматривалось, как моральный и индивидуальный поступок, имеющий значение отчасти для убийцы, отчасти для убитого. Наука глубоко... – Тут он остановился, подняв кверху плотно сжатые пальцы – большой и указательный, словно удерживая за хвост ускользавшую мысль, потом прищурил глаза и произнес: – ...модифицировала и, повторяем, сильно модифицировала наши взгляды на явление смерти. В темные, суеверные века под смертью разумели прекращение жизни, катастрофическое и даже трагическое. Ее часто окружали торжественными обрядами. Однако настала более светлая эра, и теперь мы видим в смерти явление неизбежное, универсальное, часть того великого, умилительного, трогающего сердце процесса, который мы для удобства называем законом природы. Точно таким же образом мы научились теперь смотреть на убийство с точки зрения общественной. Поднимаясь над чисто личными ощущениями человека, насильственно лишаемого жизни, мы рассматриваем убийство как часть великого целого, мы видим тот пестрый круговорот жизни, который, даруя нам золотую жатву и золотобородых жнецов, дарует вечное успокоение как убийцам, так и убиенным...
Он опустил глаза, несколько растроганный собственным красноречием, слегка откашлялся, с бостонской изысканностью прикрывая рот четырьмя тонкими пальцами, и продолжал:
– Наша более правильная и гуманная точка зрения только в одном отношении может коснуться того преступного субъекта, которого вы видите перед собой. Лишь благодаря капитальному труду доктора из Милуоки, нашего великого мудреца Зоннен-шейна, труду, озаглавленному «Тип-Уничтожитель», личность этого человека не представляет для нас загадки. Смит не просто убийца, он убийца по призванию. Люди этого рода таковы, что вся их жизнь (беру на себя смелость сказать, все их нормальное состояние) – бесконечная цепь убийств. Некоторые доказывают, что в его страсти к убийствам нет ничего ненормального; напротив, полагают, что это проявление более высокой, более совершенной души. Мой близкий старинный друг, доктор Балджер, который держал у себя хорьков (тут Мун внезапно закричал «ура» и так быстро принял прежнее трагическое выражение лица, что миссис Дьюк, ища глазами нарушителя тишины, стала смотреть в противоположную сторону), – который в интересах науки держал у себя хорьков, – несколько более внушительным голосом продолжал доктор Пим, – полагает, что жестокость этих животных не вызывается их жизненными потребностями, но бесспорно существует сама по себе, являясь самоцелью. Не знаю, верно ли это в отношении хорьков, но в отношении к нашему обвиняемому это несомненная истина. В других его преступлениях вы заметите хитрость маньяка, но его кровавые деяния просты и естественны, как солнце, как мировые стихии. Они дышат здоровьем – роковым, губительным здоровьем! Не раньше, чем остановятся осиянные радугами водопады нашего Дикого Запада, остановится та естественная, первосущная сила, которая послала его в мир для убийств. Никакая обстановка, оборудованная научнейшим способом, не могла бы его исправить. Поместите этого человека в серебристо-безмолвный покой тишайшего монастыря, и он посохом или стихарем тотчас же совершит убийство. Заприте его в солнечной детской вместе с нашей бестрепетной англосаксонской детворой, он и там найдет удобный случай задушить какого-нибудь младенца скакалкой или размозжить ему голову кубиком. Обстоятельства могут быть благоприятны, надежды сильны, режим великолепен, но великая стихийная страсть Инносента Смита – жажда крови – вспыхнет в определенный час и взорвется, подобно адской машине...