Гилберт Кийт Честертон
ПРЕДАННЫЙ ПРЕДАТЕЛЬ
1. Грозное слово
И для читателя, и для писателя будет лучше, если они не станут гадать, в какой стране произошли эти странные события. Оставим такие мысли, твердо зная, что речь идет не о Балканах, любезных многом авторам с той поры, как Антони Хоуп разместил там свою Руританию. Балканские страны удобны тем, что короли и деспоты сменяются в них с приятной быстротой и корона может достаться любому искателю приключений. Однако крестьянские хозяйства остаются все в той же семье, виноградник или сад переходят от отца к сыну, и несложное равенство земельной собственности еще не пало жертвой крупных финансовых операций.
Словом, в странах этих семья может жить спокойно, если она — не королевская.
Все иначе в стране, которую мы опишем. Как бы мы ее ни определили, важно лишь то, что она высокоцивилизованна. Там царит образцовый порядок, и августейшее семейство живет спокойно под охраной полиции, которая никого не обижает, кроме лекарей, лавочников, мастеров и тому подобного люда, если он окажется помехой для указанных выше операций. Может быть, это — одно из маленьких немецких государств, зависящих от шахт и фабрик, может быть, что-то входившее прежде в Австрийскую империю. Неважно; с читателя хватит, если мы сообщим, что современное и просвещенное сообщество преуспело во всех науках, упорядочило все учреждения — настолько преуспело, так упорядочило, что подошло вплотную не к дворцовому перевороту, а к одному из тех сотрясений, которые начинаются всеобщей забастовкой, а кончаются разрухой.
Угроза была тем реальней, что в соседней стране, большой и промышленной, все это уже случилось. Шесть генералов сражались друг с другом, пока остальных не одолел некий Каск, в прошлом — даровитый начальник колониальных войск, расположенных в той местности, по слухам — метис или мулат (что, несомненно, утешало его жертв). Что до нашей страны — назовем ее Павонией, — она видела в нем удачный пример тяжкой неудачи.
Обстановка в Павонии накалилась, когда пошли загадочные слухи о каком-то Слове. Никто не знал толком, что это такое. Правительственные агенты клялись, что народ ждет от Слова полных и добрых перемен. Появилась странная статья, автор которой с безумной простотой доказывал, что всю истину можно и должно вложить в одно слово, как вкладывают книгу в один параграф, именуя это популяризацией. Толпы нетерпеливых, недовольных людей ждали Слова, всерьез полагая, что оно содержит и объяснение, и всю стратегию переворота. Некоторые говорили, что слухи пустил и создал известный поэт, который подписывал стихи только именем Себастьян и действительно написал четверостишие о Слове:
Друзья мои, ищите ключ к словам!
Тогда и Слово отворится вам,
Прекрасней солнца и прозрачней льдин.
Да, много слов; но ключ у них — один.
Служители закона никак не могли найти автора, пока его не повстречала на улице совсем нежданная особа.
Принцесса Аврелия Августа Августина и т.д., и т.п.
(среди этих имен таилось имя Мария, которым ее и называли в семье) приходилась королю племянницей. Только что окончив школу, она еще не уловила разницы между королем и правителем, былых королей знала лучше, чем нынешних, и простодушно полагала, что кто-то относится к ним так серьезно, чтобы убить их или послушаться. Рыжая девушка с римским носом вернулась ко двору, в столицу, которую оставила в детстве, и очень хотела принести пользу, что естественно для женщин и опасно для знатных дам.
Конечно, она расспрашивала всех о загадочном Слове и о причине волнений. Что до Слова, ответить ей не мог никто, что же до волнений — почти никто в ее небольшом мирке.
Надо ли удивляться, что она гордилась, когда, вернувшись домой, сообщила о встрече с автором стихов и виновником тревоги?
Машина ее неспешно двигалась по тихой улице, принцесса искала антикварную лавку, которую любила в детстве, и вдруг, рядом с лавкой, перед кафе, едва не наехала на странного человека с длинными волосами. Он сидел за столиком, на тротуаре, над бокалом зеленого ликера; длинные волосы дополнял длинный и пышный шарф. Я уже говорил, что время и место действия не очень важны для нас — и читатель может облечь эту сцену в моды любых времен и стран, тем более что в нынешней моде столько пережитков былого и провозвестий грядущего. Странный человек мог быть современником или творением Бальзака, мог быть и нынешним служителем искусств со вкусами футуриста и бакенбардами диккенсовского героя. Темно-рыжие волосы отливали, в сущности, не бронзой, а каким-то пурпуром, а до самой бородки, того же цвета, шею закрывал шарф, зеленовато-синий, как павлин. Многие знали, что шарф меняется — он зеленый, когда главенствует дух весны, лиловый, когда речь заходит о любовной печали, и даже становится черным, когда отчаяние приводит к мысли, что надо разрушить мир. Окраска шарфа зависела не только от настроения, но и от окраски неба, и непременно оттеняла как можно резче цвет бородки, которой поэт явственно гордился.
Да, то был поэт, сам Себастьян, автор прославленных строк.
Принцесса этого не знала и проехала бы мимо, подивившись прискорбной яркости шарфа. Но через два часа, когда и лавки, и фабрики закрылись, изрыгнув временных обитателей, он предстал перед ней совсем иным. Тихая улица уже не была тихой, особенно — у столиков, перед кафе, и машина двигалась медленно, ибо не смогла двигаться быстро. На столике стоял человек и читал то ли прозу, то ли стихи, теперь не разберешь. Однако принцесса появилась тогда, когда завершилось знакомое четверостишие:
…отворится вам, Прекрасней солнца и прозрачней льдин.
Да, много слов; но ключ у них — один.
— Слово не сойдет с моих уст, — продолжал он, — пока не свершится первая часть того, что должно свершиться.
Когда беззащитные восстанут против могучих, бедные — против богатых, слабые — против сильных и окажутся сильнее их…
В этот миг и сам он, и его слушатели заметили автомобиль, разрезавший, словно ладья, толщу толпы, и горделивую головку за деревянной головой шофера. Многие знали принцессу в лицо, все растерялись, а этот поэт принял новую, совсем уж дикую позу и громко воскликнул:
— Но безобразию не восстать против красоты! А мы — безобразны.
И принцесса проследовала дальше, с трудом подавляя гнев.
2. Шествие заговорщиков
Мы уже сообщили, что Павония была просвещенной и современной: король был популярен и бессилен, премьер-министр — непопулярен и сравнительно силен, глава тайной полиции — еще сильнее, а тихий банкир, снабжавший их деньгами, — сильнее всех. Между собой они прекрасно ладили и любили потолковать о государственных делах.
Король, известный истории как Хлодвиг III, был худощав и печален. Усы у него были светлые, взгляд глубоко запавших глаз — отрешенный, а хорошее воспитание помогало ему делать вид, что он устал вообще, не от этих людей. Премьер, подвижный и круглый, походил на французского политика (не путать с обычным французом), хотя родился в павонской буржуазной семье. Носил он пенсне и бородку, говорил сдержанно, а на людях — доверительно, звался Валенсом, слыл радикалом, пока мятежные слухи не обнаружили в нем упорнейшего капиталиста, повернув коренастую черную фигурку к алым всполохам мятежа. Глава полиции, по фамилии Гримм, был весьма крупен; желтое лицо наводило на мысль о лихорадке в тропических странах, сжатые губы ни на какую мысль не наводили. Только он из всех четверых выглядел так, словно проявит хоть какое-то мужество в час беды, и — один из четверых — почти не верил, что с нею справится. Последний был легонький человечек с тонким лицом и седыми волосами, в темно-сером костюме, чьи едва заметные полоски повторяли редкие полоски волос. Взор его ожил, когда он надел очки в черепаховой оправе, словно он — чудище, которое надевает и снимает глаза. То был Исидор Симон, банкир, не принявший титула, сколько его ни предлагали.
Встретились они потому, что странное и неопределенное движение, называвшееся Братством Слова, внезапно получило неожиданную поддержку. Себастьян был бедным поэтом неизвестного, а то и незаконного происхождения; даже фамилии его никто не знал. Но когда профессор Фок присоединился к нему, опасность резко возросла. Ученый мир — не богема, в нем все связаны, это мир университетов и сообществ. Никто не знал профессора, он жил затворником, но многие знали его имя, да и встречали в городе тощего человека в цилиндре, похожем на трубу, и темных очках.
Скорее бы надо сказать не «в городе», а «в музее», в Национальном музее, где он не только занимался павонскими древностями, но и показывал их избранным студентам.
Славился он ученостью и дотошностью, так что, прочитав его свидетельства, все задумались. Он сообщил, что в древних, иероглифических списках есть пророчества о Слове.
Оставалось два объяснения, одно другого хуже: или он сошел с ума, или это правда.
Банкир поначалу успокоил трех других профессиональными, но весьма практичными доводами. Хорошо, известный поэт заразит стихами толпу, прославленный ученый убедит всех ученых на свете. Но ученый получает в неделю около пяти гиней, поэт не получает ничего, современную же революцию, как вообще все современное, не совершить без денег. Непонятно, как поэт с ученым смогли заплатить за листовки, но уж солдат нанять им совершенно не на что.
Словом, Симон, финансовый советник, посоветовал королю жить спокойно, пока у движения нет богатых помощников.
Но тут вмешался Гримм.
— Я часто видел, — неспешно сказал он, — как этот поэт идет в ломбард.
— Куда же еще поэтам ходить? — сказал премьер, и не дождался стыдливого смешка, который последовал бы за этими словами на митинге. Король был по-прежнему мрачен, банкир — беспечен. Гримм вообще не менялся, даже на митингах, а сейчас продолжал:
— Конечно, многие ходят в ломбард, особенно в этот.
Старый Лобб живет у рынка, в самом бедном квартале. Естественно, он еврей, но к нему относятся лучше, чем к другим евреям, дающим деньги под залог, а знается с ним столько народа, поневоле к нему присмотришься. Мы выяснили, что он невероятно богат, видимо, потому, что живет очень бедно. Люди считают, что он скуп.
Банкир надел очки, глаза увеличились вдвое, взгляд стал пронзительным.
— Нет, он не скуп, — сказал Симон. — Если он миллионер, мне спрашивать не о чем.
— Почему вы так считаете? — спросил король, до той поры молчавший. — Вы с ним знакомы?
— Скупых евреев нет, — ответил банкир. — Это не еврейский порок, а крестьянский. Скупы скаредные люди, которые хотят охранить и передать свою собственность. Еврейский порок — жадность. Жадность к роскоши, к яркости, к мотовству. Еврей промотает деньги на театр, или отель, или какое-нибудь безобразие, вроде великой революции, но он их не копит. Скупость — безумие здравомыслящих, укорененных людей.
— Откуда вы знаете? — с вежливым любопытством спросил король. — Почему вы так хорошо изучили еврейство?
— Потому что я сам еврей, — ответил Симон.
Все помолчали, потом король ободряюще улыбнулся.
— Значит, вы думаете, — сказал он, — что он тратит свои богатства на революцию?
— Наверное, да, — кивнул Симон, — иначе он тратил бы их на какие-нибудь суперкино. Тогда понятно, как они все печатают, и многое другое.
— Непонятно одно, — задумчиво проговорил король, — где эти люди, скажем, сейчас. Профессора Фока часто видят в музее, но никто не знает, где он живет. Моя племянница встретила Себастьяна, а я вот не встречал. Что же до ломбардщика, многие ходят к нему, но мало кто его видел.
Говорят, он умер, хотя такой слух может входить в заговор.
— Именно об этом, — серьезно сказал Гримм, — я хотел доложить Вашему Величеству. Мне удалось дознаться, что несколько лет назад Лобб купил удобный дом на Павлиньей площади. Я поставил там людей, и они докладывают, что именно в этом доме собираются три или четыре человека.
Приходят они по наступлении темноты и, видимо, обедают вместе. В прочее время дом заперт, но примерно за час до прихода этих людей оттуда выходит слуга, по-видимому, за провизией, а потом возвращается, чтобы им прислуживать.
Жители соседних домов полагают, что провизии он берет на четверых, а один из моих лучших сыщиков установил, что посетители всегда укутаны в плащи и пальто, но по меньшей мере троих он легко узнает.
— Вот что, — сказал банкир, когда все важно помолчали, — лучше нам пойти туда самим. Я готов, если вы прикроете меня, полковник. Профессора я знаю с виду, поэта признать нетрудно.
Король Хлодвиг бесстрастно описал со слов племянницы пурпур и зелень, в которые облачался поэт.
— Что ж, это поможет, — признал банкир.
Так и случилось, что могущественный финансист Павонии и глава ее полицейской службы терпеливо (или нетерпеливо) ждали час за часом у последнего фонаря пустынной и тихой площади. Площадь эту называли Павлиньей не потому, что строгость полукруглого фасада когда-то оживил хоть один павлин, а потому, что именно эту птицу связывали с названием страны.
Там, где полукруг начинался, на классической стене, был медальон, изображавший павлина с раскрытым хвостом. Перед фасадом красовались классические колонны, которые можно увидеть в Бате или в старом Брайтоне, и все это вместе было мраморно-холодным в свете луны, встававшей за кущей деревьев. Полковнику же и банкиру казалось, что каждый звук отдается и гудит, словно в перламутровой раковине.
Ждали они долго и за это время увидели все то, о чем докладывала полиция. Слуга в скромной, старой ливрее вышел и вернулся с корзиной, из которой торчали горлышки бутылок; внезапно зажегся свет в двух-трех окнах — видимо, в комнате, предназначенной для пира, опустились шторы, но гостей еще не было. Конечно, высокопоставленные соглядатаи не оставались в одиночестве — неподалеку находились обычные полисмены, и глава полиции мог легко завести машину полицейской службы. Прямо перед полукругом росли декоративные кусты, огороженные низенькой решеткой, как городской газон или загородная терраса. В тени кустов у края решетки стоял человек в штатском, придерживая мотоцикл.
Внезапно от большой тени оторвалась маленькая и полетела через улицу, словно сухой лист. Она и впрямь походила на листок, ибо при нормальном росте странно изогнулась и так втянула голову в плечи, что из потрепанного пыльника торчали только какие-то волосы, — возможно, бакенбарды, возможно, хотя и странно, брови. Длинные ноги, скорее, наводили на мысль о кузнечике и донесли хозяина до дверей с небывалой быстротой, так что он юркнул в дом прежде, чем финансист с банкиром оправились от удивления. Симон взглянул на Гримма и проговорил, едва улыбнувшись:
— Спешит, чтобы встретить гостей. Это хозяин.
— Да, — согласился Гримм, — видимо, это ростовщик.
— Это революция, — заметил банкир. — Во всяком случае, это — основа всякой революции. Без денег не сделаешь ничего. Они хотят поднять бедных, но никого не поднимут, пока бедны. Да им и встречаться было бы негде, если бы ростовщик не купил этот дом.
— Конечно, деньги важны, — отвечал полицейский, — но одних денег мало и для мятежа, и для королевства.
— Дорогой Гримм, — сказал Симон, — вы истинный офицер, истинный джентльмен, но, видимо, еще и романтик.
— Неужели? — удивился полковник. — Солдаты романтиками не бывают. То, что я говорю, — чистая и здравая правда. Нельзя воевать без войска, деньги не сражаются.
— Да, в каком-то смысле… — начал Симон. — Смотрите, вот и второй!
И впрямь еще одна тень прошла по сцене этого театра теней. Она была похожа на трубу; и лунный свет сверкнул в зеленоватых очках профессора Фока.
— Профессор, — сказал банкир. — Он такой ученый, все объяснит им…
— Да, — сказал полицейский, — я понял, кто это. Но меня беспокоит другое. Вы заметили, перед его появлением что-то звякнуло или лязгнуло? Оба они появились из этого скверика. Что они там делали?
— Наверное, вили гнезда, — отвечал банкир. — Вид у них какой-то птичий.
— Решетка невысока, — сказал полковник после раздумья. — Может быть, они лазают через нее, чтобы сбить со следа. Странно, что мой человек их не заметил.
Чтобы скоротать ожидание, финансист и военный возобновили прерванный спор.
— Так вот, — сказал Гримм, — деньги не сражаются, сражаются люди. Если люди сражаться не хотят, деньги их не заставят. И вообще кто-то должен их учить. Кто ведет их, кто учит? Поэт Себастьян? Они не пишут стихов. Ростовщик Лобб? Они не заполняют квитанций.
Симон предостерегающе поднял руку.
— Себастьян здесь, — сказал он. — Можете его спросить.
На сей раз заговорщик, не таясь, открыл калитку сквера, она и лязгнула. Дверь тоже открылась и закрылась как-то дерзко и торжественно. Вообще пурпурно-павлиний поэт держал себя вызывающе.
— Вот все те, о которых мы знаем, — задумчиво вымолвил Симон. — Ваши люди предполагали, что их не трое, а четверо.
Перерывы становились все длиннее, и банкир, не обладавший профессиональным терпением, уже терял веру в четвертого заговорщика, когда калитка шевельнулась снова.
К дому двинулся высокий человек в сером плаще, серебрившемся под луной. Плащ распахнулся, из-под него мелькнуло, нет — сверкнуло настоящее серебро каких-то аксельбантов. Человек повернул лицо к луне; оно было темнее плаща. В лунном свете оно казалось синим или хотя бы серовато-лиловым. И Гримм узнал генерала Каска, диктатора соседней страны.
3. Появление принцессы
Когда полковник Гримм увидел темное лицо, синеватую маску, обращенную к луне, он понял, что вся государственная машина должна стать ловушкой для одного человека.
Хотел он поймать и трех других, и благодарил судьбу за то, что они собрались вместе, но четвертый менял буквально все. Прежде чем другие стражи порядка успели выговорить слово, полковник просто метнул мотоциклиста, словно камень из пращи, и теперь знал, что полиция наводняет улицы, не давая выговорить слово уже никому.
Гримм давно подозревал, что на границе неладно, он снова и снова пытался что-то выведать через премьер-министра и дипломатов, но ответ был всегда один и тот же: ничего нет. Генерал Каск клялся и божился, что он — солдат, а не политик.
Он стар, он болен, он только думает, как бы уйти от дел, да, в сущности, и ушел. Заверения эти убаюкивали беспечного короля и самоуверенного премьера, но не циничного полковника. И вот, пожалуйста, — африканец, ушедший на покой, ездит в соседнюю страну на званые обеды; мало того — по занятной случайности обедает с тем, кто поклялся эту страну разрушить. Глава полиции сжал зубы и с удовольствием посмотрел, как расходятся по улицам его люди.
Вероятно, времени почти не осталось. Присутствие иностранного президента, да еще и военного вождя, могло означать что угодно. Может быть, под этой самой площадью — тонны динамита; может быть, во всех углах и проулках — горы оружия. Вывод ясен: надо немедленно арестовать четырех вожаков. Гримм подождал, пока его люди разойдутся, направился к дому и, поколебавшись секунду-другую, постучал в дверь. Свет в столовой немедленно погас. Однако дверь не открыли, и он постучал снова, а там и крикнул, что взломает ее именем короля. Тогда она отворилась. За ней стоял слуга, которому, видимо, велели задержать полицию своей глупостью. Без тени юмора он сказал, что хозяева не принимают. Гримм оттолкнул его, кинув полицейскому: «Этого возьмем вместе с ними», и пошел к столовой по темному коридору.
В столовой на столе стояли остатки неоконченной трапезы — чашечка черного кофе и маленькая бутылка из-под ликера; большая полупустая бутылка бургундского; совсем уж огромная, полная бутыль бренди; нетронутый стакан молока. Сигары и сигареты самых лучших сортов лежали на столике, под рукой. Видимо, обед был роскошный, но не вполне обычный. Обед еще был; гостей не было. Они исчезли, как исчез свет, когда полковник постучал в дверь.
— Быстро сработано, — сказал он. — Вероятно, есть другой выход. Пошлите людей в подвал и проследите, чтобы Харт стоял там, сзади. Далеко они уйти не могли, кофе горячий. По-моему, он собирался положить сахар.
— Он? — переспросил Симон. — Вы думаете, они здесь обедали?
— Конечно, — ответил Гримм. — Тут не надо быть сыщиком, напитки — словно портреты, я просто всех вижу.
Вот молоко. Не безумный же поэт его пил и не темнолицый воин! Это — профессор, он ведь из старых развалин, которые вечно толкуют о здоровье. С такими трудно — того не ест, другого… Зато друзья себя не обидели. У романтика Себастьяна все алое и пурпурное, даже волосы — что же ему пить, если не бургундское? Старый дикарь предпочитает бренди, как и положено героям. А четвертый — точнее всего: капелька ликеру, самого лучшего, и черный кофе после еды. Вот кто разбирается в здоровье! Все-таки что-то есть в этих изысканных иудеях с их тонким искусством наслаждения. Говорят, это потому, что они не верят в вечную жизнь.
Рассуждая, он тщательно обыскивал комнату, приказав подчиненным обыскать дом, и лицо его было мрачно, хотя тон — легок.
Обыск не дал ничего. В комнате не было ни портьер, ни шкафов, ни буфета, не было и других дверей, и никто не решился бы предположить, что четыре человека вылезли в окно под надзором полиции. Гримм осмотрел паркет — прочный, старинного рисунка. Конечно, заговорщики могли уйти в другие комнаты — но и там ничего не нашли, там вообще ничего не было. Гримм удивился тому, как убого обставлены две жилые комнаты такого дома — маленькая, около столовой, и большая, наверху. Дом казался даже не пустым, а полым, как маска классической комедии, да еще и призрачным в лунном свете; и полковник не мог отогнать нелепую фантазию: весь полукруг, вся площадь — декорация из пантомимы. Здравый смысл напоминал ему, что вид этих мест свидетельствует о снобизме людей, смиряющихся с неудобством, лишь бы обосноваться в аристократическом квартале. Колонны и эркеры величавых, небольших домов — просто символ тех, кто хочет казаться богаче, чем он есть, и только. Да, конечно, но здесь штаб-квартира заговорщиков, а в ней негде спрятать динамит или оружие. И еще одна дикая мысль посетила полковника: может быть, их оружие — газ, под воздействием которого твердые тела обращаются в дым или становятся прозрачными?
Дом обыскивали снова и снова, но ничего не нашли. Огромная ловушка защелкнулась как нельзя лучше, но в ней никого не было. Словом, полковник и финансист сокрушались и тревожились, когда понесли королю и премьеру ничуть не обнадеживающие вести. Выйдя из дома, Гримм, несмотря на спешку, остановился на углу, перед зрелищем, поразившим его, словно взрыв. Вся стена высокого дома была обклеена плакатами, такими новыми, будто их повесили беглецы, дерзновенно бросив приманку, как бросают бумажки те, кто играет в заячью охоту. Полковник пощупал плакат и обнаружил, что клей еще не просох.
Но удивительнее всего были надписи, кое-как нацарапанные красным, видимо — с намеком на кровь. Все они начинались со слова «ЖДИТЕ!», после которого утверждалось, что правительству не удалось изловить будущих правителей страны. Автор рекомендовал глядеть на границу, подразумевая, вероятно, что таинственное слово произнесет зловещий африканец.
Пройдя по аллее Тополей к краснокирпичному дворцу в стиле конца XVIII века или начала XIX, добровольные сыщики нашли короля в другой комнате, в другой одежде и в другом настроении. Королевское одеяние он сменил на серый пиджак, приличествующий досугу, ибо терпеть не мог формальностей, но скрупулезно их придерживался; собственно, потому он и не мог их терпеть. А в частных апартаментах, за чайным столом он благодушествовал в кругу семьи, если можно так назвать глядевшую в окно племянницу. Принцесса, которую подданные звали Аврелией, а дядя — Марией, была тиха и рассеянна, но королю это не мешало. Ему мешала бы суета, которую вносил премьер-министр, но тот отсутствовал.
Историю загадочного бегства Хлодвиг III выслушал не без удивления, но без раздражения.
— Если ваш Лобб купил этот дом для них, — сказал он, — там должна быть какая-нибудь хитрость.
— И я так думал, Ваше Величество, — согласился Гримм, — только мы ее не нашли. Я поневоле беспокоюсь о том, что замыслили эти негодяи. Судя по всему, они готовятся к решительным действиям.
— Если их нельзя изловить, — вмешался Симон, — не арестовать ли кого-нибудь другого? Не они же всем руководят!
Полковник покачал головой.
— В том-то и дело, — сказал он, — в том-то и странность, что никого другого нет. Просто не пойму, как они смогли организовать вчетвером такую дисциплинированную и тайную партию. Ее называют Братством Слова, а правильней назвать Братством молчания. Рядовые члены еще невидимей вожаков. Встречи четверых хоть и секретны, но как бы и публичны, остальные вообще неизвестно где встречаются. Обвинить мы можем только главных, но именно их не можем поймать.
— Так мы никого и не взяли, — сказал финансист.
— Нет, — возразил Гримм, — мы взяли дурака, который открыл нам дверь. Жалкая добыча, когда идет охота на Каска.
— Спасибо и за мелочи, — сказал король. — Что же говорит ваш дурак?
— Ничего, — отвечал полковник. — Наверное, ничего и не скажет. Он слишком глуп, чтобы знать и запоминать, такой безмозглый увалень. Говорят, нанимая лакея, надо смотреть на его ноги. Вероятно, он по-своему предан хозяевам.
Принцесса впервые обернулась и спросила:
— А королю?
— Мария, — неловко и нервно ответил король, — сейчас уже нет преданных царедворцев. Современные проблемы так не решить. Люди просто не будут слушать. А если напомнить им о преданности королю…
— Почему же, — пылко спросила принцесса, — им постоянно напоминают о преданности кому угодно, кроме короля?
Когда начинается стачка на мыловаренной фабрике, их просят не изменять мыловарам. Газеты только и твердят о верности партии или лидеру. Но если я говорю о верности человеку, который предстоит не партии, а всей стране, меня называют старомодной. Или молодой. Видимо, это одно и то же.
Правитель Павонии глядел на племянницу с некоторой тревогой, словно котенок на ковре превратился в тигра. Но она продолжала, стремясь выговорить все:
— Почему король — единственное частное лицо? Другие — люди общественные или хотя бы карикатуры на общественных людей. Знаете, что я подумала, увидев этого поэта с пунцовыми усами? Ну, во-первых, я ощутила что-то очень искусственное, словно это раззолоченная кукла или пляшущая мумия. Но больше всего меня разозлил павлиний шарф. Я вспомнила о нашем знамени и о предании, гласящем, что перед королем несли в битву веера из павлиньих перьев. Какое право он имеет на эти цвета? Мы должны быть пристойными, скромными, скучными, умирать от хорошего вкуса — мы, но не они! Заговорщики пестры и пламенны, республиканцы царственней короля. Вот почему они взывают к народу, как взывали некогда мы! Ваши политики и журналисты дивятся успехам красных. В том-то и дело, что они — красные, как пэры, кардиналы, судьи, когда те еще не стыдились своей красоты.
Монарх совсем растерялся.
— Тебе не кажется, — спросил он, — что мы немного отвлеклись? Речь шла о пустяке, о лакее, которого нужно допросить…
— Я не отвлеклась, — отвечала принцесса, — я о том и говорю. Неужели вы не видите, что с этим лакеем — то же самое? Все ругают патриотизм или воинскую верность, и обычные, бедные люди отдают свою верность негодяю. Ливрея велит хранить ему преданность заговорщику, а мы боимся дать ему мундир, чтобы он был предан королю!
— Лично мне, — заметил полковник, — очень близки взгляды Вашего Высочества. Но боюсь, уже поздно давать мундиры.
— Откуда вы знаете? — воскликнула прекрасная дама. — Вы пробовали? Вы их спрашивали, что они чувствуют к своей стране и к королю, о котором слышали в детстве?
Нет. Вы вытягиваете из них всякие подробности, хотя их не помнит ни один нормальный человек. Естественно, он кажется дураком. Хотела бы я поговорить с ним!
— Моя дорогая… — начал ее дядя, но увидел лицо над ее плечом и умолк. Симон, пристойно кашлянув, повел такую речь:
— Если Ваше Величество не возражает, я скажу, что мы должны сохранять здравое чувство меры. Лакей — человек неученый, и в этом смысле действительно — человек из народа, один из бесчисленных представителей обычных людей. Для изучения общества с ним интересно побеседовать, но в данное время мы не вправе отвлекаться от других, более насущных проблем. Мы должны изловить исключительно опасных преступников. Профессор пользуется большой известностью; генерал — военный герой, стоящий во главе армий; и спорить сейчас о заурядном лакее…
Он замолк. Аврелия Августа шла к двери, обратив к нему невинное и гневное лицо. Убежденность тех, кто еще не верит в сложность жизни, сверкала на этом лице, и двое мужчин уступили принцессе, требующей свидания с лакеем, словно увидели в ней великую пастушку, требовавшую свидания с королем.
4. Женское неразумие
Итак, налет на Павлинью площадь кончился фарсом, комнаты оказались пустыми, если не считать растерянного слуги, которого и забрали вместе с той мебелью, которая могла бы дать хоть какой-то ключ к тайне. В слуге этом не было ничего, что отличало бы его от мебели. Он был довольно высок и довольно статен, как подобает хорошему лакею. Его приятное, важное лицо казалось и восковым, и деревянным, что подошло бы к пудреному лакейскому парику, но больше он ничем не отличался, разве что подбородок был слишком упрям, хотя светлые глаза выражали еще меньше, чем требует служба. Действительно, когда начался допрос, полиция убедилась и в его исключительном упрямстве, и в исключительной глупости.
Конечно, его обижали, пугали и ругали, используя те незаметные методы, которые в современных и просвещенных государствах как бы и предназначены для кебменов, мелких торговцев, слуг, словом — для тех, кто по бедности обязан предаваться преступлениям, хотя равно те же методы ужасают всю Европу, если их по глупости применят к банкиру или известному журналисту. Однако от лакея ничего не добились, усталые полисмены склонялись к тому, что он — полный идиот, но глава их, человек умный и не лишенный благородства, подозревал, что слуга молчит, ибо предан хозяевам.
Тем временем слуга привык, что дверь, открываясь, впускает человека в форме, который все-таки хочет собрать хоть что-нибудь на бесплодном поле его речей; и очень удивился, когда к нему в камеру вошла, как ни в чем не бывало, прекрасная дама в ослепительном платье. За ее плечом, в полумраке, мелькало лицо полицейского, но она явственно не желала, чтобы он выходил на свет, и, резко захлопнув дверь, улыбнулась лакею.
Конечно, он знал, кто она, он видел ее в журналах и даже на улице, в машине. Он знал, и поспешил выразить почтение, но она отмахнулась так просто, что он совсем онемел.
— Нет, нет, не надо! — сказала она. — Оба мы преданы королю, оба любим Павонию. Я не сомневаюсь, что вы ее любите, и хочу узнать, почему вы себя так ведете.
Он долго молчал, потом сказал, глядя в пол:
— Ваше Высочество, не заблуждайтесь. Я не такой уж патриот, а эти люди ничем меня не обижали.
— Что ж они для вас сделали? — спросила она. — Наверное, давали на чай, платили какое-то жалованье, скорее всего — маленькое. Разве можно это сравнить с тем, что дает своя страна? Мы едим ее хлеб, мы пьем ее воду, мы живем на свободе и в безопасности, полагаясь на ее закон.
Он внезапно поднял голову, и пустота его светлых глаз поразила ее.
— Я не на свободе и не в безопасности, — серьезно сказал он.
— Да, — не сдалась она, — но вы же сами виноваты. Вы знаете об этих людях что-то очень страшное и не хотите нас спасти.
— Они не сделали мне зла, — сказал он безжизненно, как автомат.
— Они и добра вам не сделали! — в отчаянии вскричала она. — Наверное, они вас обижали.
Он медленно подумал, потом заговорил, и сквозь размеренность речи, приличествующую слугам высокого ранга, все больше проступала интонация ученых и свободных людей.
— Понимаете, — начал он, — все познается в сравнении.
В школе, где я учился, меня почти не кормили. Мало кормили и дома, мы были бедны, я часто не спал от голода, а иногда — и от холода. Легко говорить о стране и о патриотизме. Если я, голодая, встану на колени перед статуей Павонии и попрошу у нее поесть, она сойдет с пьедестала и принесет мне горячих пирожков или бутербродов с сыром.
Если идет снег, а у меня нет теплой одежды, флаг над дворцом укутает меня, как плед. Во всяком случае, многим кажется, что так все и будет. Странные вещи надо пережить, чтобы в этом разубедиться.
Он сидел недвижно, но голос его взмыл ввысь.
— А здесь я ел. Здесь я выжил. Считайте, если хотите, что со мной обращались как с собакой, но здесь — моя миска и моя конура. Собака не покинет и не обидит хозяев.
Разве слуга хуже, чем пес?
— Как вас зовут? — спросила она.
— Меня зовут Иоанн Конрад, — охотно ответил он. — Сейчас у меня нет семьи, но прежде мы стоили больше, чем теперь. Поверьте, Ваше Высочество, здесь нет никакой тайны. В наше время многие скатываются вниз. Это легче, чем подняться наверх, да и лучше.
— Если вы порядочный человек, — негромко сказала она, — если вы где-то учились и что-то читали, тем стыднее служить шайке разбойников. Легко говорить о псах — легко, но не честно. У собаки один хозяин и один долг. У нее нет ни дела, ни веры, ни страны, она не знает закона. Но как примирить со справедливостью то, что случится, если город захватят бешеные псы?
Он напряженно глядел на нее, неравенство растворилось в споре, словно она и впрямь отмахнула все различия, войдя к нему в темницу. Он глядел на нее, и лицо его менялось, ибо он уловил еще один смысл этой странной беседы.
— Вы чересчур милостивы, — сказал он. — Во всяком случае вы добрее моих хозяев. Ни один человек не сделал столько для меня. Но сам я не сделаю ничего для бедной Павонии со всеми ее павлинами и полицейскими.
— Сделайте это для меня, — сказала принцесса.
— Да, ни для кого другого я бы этого не сделал, — сказал он, — но тут и начинается самое трудное. Повиноваться вам — истинная радость, но ни в коей мере не долг. Разве приличная собака сделает ради удовольствия то, чего не сделает из верности?
— Собак я люблю, — вскричала она, — только не бульдогов! Они уродливы.
И прибавила, внезапно переменив тон:
— Понять не могу, зачем вам сидеть в тюрьме. Вас же осудят на долгий срок за измену, и все ради дьяволов, которые нас взорвут!
— Что ж, — спокойно сказал он, — меня осудят за измену, потому что я не хочу стать предателем.
Остроумие этой фразы отдавало высокомерием, и принцесса не сумела сдержать себя.
— Хорошо! — вскричала она, поворачиваясь к двери. — Сидите здесь, гибните, ведь вам безразлично, что мы взлетим в воздух! Бог знает, что задумали эти мерзавцы, но и вы знаете. Только Богу нас жалко, а вам — нет. Вам никого не жаль, вам все безразлично, кроме подбородка да гордыни! А вы безразличны мне.
Она распахнула дверь, захлопнула, и узник остался опять один в своей камере. Он опустился на койку, обхватил руками голову и долго сидел так, а потом встал и с тяжелым вздохом направился к двери, услышав привычные шаги.
Через несколько часов в королевских покоях, когда король брал бокал вермута у более покладистого лакея, премьер-министр, сидевший напротив него, заметил между прочим:
— Видимо, мы с ними справимся. Еще час назад я очень беспокоился, задумали они что-то жуткое, но, раз этот слуга все нам откроет, мы успеем их взять. Гримм…
Принцесса Аврелия Августа вскочила так быстро, словно ее оскорбили.
— Что вы говорите? — вскричала она. — Он ничего не открыл. Он отказался!
— Простите, Ваше Высочество, — отвечал премьер-министр, — новости верные, прямо от полковника. Лакей согласен.
— Нет, — сказала принцесса. — Не верю.
Те, кто еще способен удивляться тайне женской души, удивятся ей, ибо, снова явившись в тюрьму, она явно и несомненно презирала человека, который внял ее просьбе.
— Вот чем кончилось ваше упорство, — говорила она, — все это ваше мужество! Решили спасти себя? И впрямь, что вам эти бедные люди, которые вам доверились!
— Не знал, что вы их так жалеете, — сказал он.
— Я жалею всякого, кто связался с вами, — сказала принцесса. — Конечно, я их осуждаю, но мне их жаль, их травят, им приходится верить вот таким… Наверное, это вы сбили их с толку.
Последнюю фразу она прибавила, повинуясь здравому женскому принципу, которого некоторые мужчины не понимают в минуты слабости. И очень удивилась, когда услышала:
— Да, вы правы. Я сбил их с толку.
Она так удивленно смотрела на него, что он тоже прибавил:
— Только вспомните, о чем вы просили. Это я сделал для вас. — Голос его снова взмыл ввысь и стал таким, какого она в жизни не слышала. — Да, я предатель. Но почему вы наделены и этой силой? Почему ваше лицо непобедимо, как Господь в день Суда? Невежество может встать против мудрости, бессилие — против силы, но встанет ли уродство против красоты?
Он шагнул к ней, и, как ни странно, она шагнула к нему, глядя на его лицо, словно озаренное молнией.
— О, Господи! — вскричала она. — Не может быть!
Остальная часть их свидания слишком хороша, чтобы в нее поверить.
5. Цена измены
Одна-единственная мысль нависла над страной и над столицей, словно над заброшенной деревней, где появился одержимый пророк. Воззвания сделали свое дело — самые беспечные люди верили, что вот-вот враг ворвется через все границы или взрыв прогрохочет в сердце города, повинуясь неведомому и неотвратимому сигналу. Вторжения боялись больше и удивлялись тому, что во всей этой тайне есть что-то иноземное. В конце концов профессор Фок был признан за границей больше, чем дома, да и владелец ломбарда невесть откуда приехал, а уж тем более — неведомо где разбогател. Никто не сомневался, что именно они соорудили какую-то жуткую машину. И тут явилась весть — плененный слуга готов их выдать. Он подписал бумагу: «Согласен дать ключ и навсегда оставить разрушителей, но на своих условиях».
Какой бы ни была в прошлом семья Иоанна Конрада, в государственный совет, а значит — и на аудиенцию к королю, он явился с достоинством, ничуть не похожим на лакейскую важность.
Он подошел к небольшому круглому столу, вокруг которого сидели четыре правителя Павонии, с должной почтительностью, но без малейшего замешательства или подобострастия. Поклонившись королю, он сел в кресло, на которое тот указал, и смутился скорее король, чем его подданный. Хлодвиг III откашлялся, немного подумал, глядя на свой нос, потом сказал:
— Чтобы избежать недоразумений, прибавлю несколько слов от себя лично. Насколько я понимаю, вы согласились открыть то, что знаете, на определенных условиях, и я прослежу за тем, чтобы вас не обманули. Вы жертвуете многим. Вполне разумно, что это вам возместят.
— Могу ли я осведомиться, — спросил Конрад, — кто именно решает, какой будет цена?
— Ваше Величество, — вмешался Гримм, — времени мало, не стоит спорить. Естественно, цену назначит ваш пленник. Я пытался подействовать на него другими методами, которые он вправе счесть недостойными, — короче, я его запугивал. Нечестно будет скрыть, что он устоял. Нечестно и скрывать от себя еще одну истину: когда не действует страх, остается подкуп. Словом, пусть назначает, сколько ему дать.
Теперь откашлялся премьер-министр, но проговорил хрипловато:
— Зачем же так грубо! Пусть господин Конрад подскажет нам, какое возмещение он считает разумным.
— Подскажу, — отвечал слуга. — Десять тысяч в год.
— Помилуйте, мой дорогой! — сказал премьер-министр. — Это излишне. При вашем образе жизни вы прекрасно обойдетесь значительно меньшей суммой.
— Вы ошибаетесь, — возразил Конрад. — Мой образ жизни требует большего. Просто не знаю, как обойтись меньшей суммой, если ты — Великий Князь.
— Великий… — начал Валенс, но договорить не смог.
— Подумайте сами, — разумно предложил лакей. — Разве может принцесса из древнейшего королевского дома выйти замуж за простого барона или графа? Я бы не посмел просить руки Ее Высочества!
Правители Павонии смотрели на слугу примерно так, как смотрели на Персея царь и царедворцы, когда он превратил их в камень. Первым очнулся Гримм, по-солдатски выругался и спросил, что он такое несет.
— Я не прошу места в правительстве, — задумчиво продолжал Конрад — но Великий Князь, женатый на принцессе крови, естественно влияет на политику. Конечно, я проведу несколько реформ, особенно — связанных со справедливостью к бедным. Ваше Величество, господа, вы боитесь нежданного удара, но вините себя. Я выдам вам вождей мятежа, я помогу поймать Себастьяна, Фока, Лобба и даже генерала Каска. Я предам сообщников, но не убеждения. Когда я займу долженствующее положение, революции не будет, это я обещал, а вот реформы — будут, и значительные.
Премьер-министр не совладал с собой и поднялся — профессиональные реформаторы не любят слушать о реформах.
— Это невыносимо! — вскричал он. — Это нагло, в конце концов.
— Это мои условия, — спокойно сказал Конрад. — Посмею сказать, что Ее Высочество уже приняла их. Но вы вправе отвергнуть. Пожалуйста, я вернусь в тюрьму. А вы сидите здесь, во дворце, и ждите неизвестно чего.
Все долго молчали, потом Гримм пробурчал:
— А, черт, чтоб его!..
Сумерки медленно сгущались в длинной зале, где золото ковров выцвело вполне достаточно, чтобы утратить былую суетность и обрести величие огня, многократно отраженного в зеркалах человеческой памяти. На самом большом ковре, рядом с которым современные люди казались ничтожными и жалкими, король Хлодвиг I шел к своей последней победе, перед ним несли павлиньи опахала, а за ним павонские князья поднимали лес мечей. Все говорило здесь о павонской славе — и бюсты стихотворцев, и мерцание книжных корешков, и картины, подобные окнам, через которые виден далекий и любимый ландшафт.
Собака сидела у камина, и та была с павонских гор; и ни один человек, даже политик, не мог опуститься настолько, чтобы забыть, что всем этим он жив и со всем этим умрет. Но, угрожая всему, где-то тикала бомба, суля страшную гибель.
Молчание длилось очень долго, а потом король Хлодвиг заговорил, как в былые дни, от имени страны и народа. Он не знал, как назовут его речь, поражением или победой, но знал, что сна неизбежна, и говорил с редкой для него твердостью.
— Времени мало, — сказал он, — и выбора у нас нет. Мы принимаем ваши условия, а вы, если я не ошибаюсь, обещаете взамен выдать наших врагов и предоставить нам свободу действий.
— Да, — сказал Иоанн Конрад, — обещаю, — и король встал, словно отпуская тех, кто получил аудиенцию.
Однако совет расходился в некотором недоумении. Как ни странно, больше всего поражало не самое дикое — не то, что лакей стал Великим Князем и женится на принцессе.
Посидев за столом с загадочным Конрадом, никто не видел здесь несоответствия. Так и казалось, что у него не только большие притязания, но и большие возможности. Держался он с достоинством тех, кто не утратил уважения к себе, и манеры его подходили ко двору никак не меньше, чем манеры полицейского или политика. Слово он дал примерно так же, как дал его король. Нет, загадка была не здесь, и мучила она даже принцессу. Иоанн Конрад вполне годился в князья, он не годился в доносчики. Как бы ни толковать гражданский долг, никто не понимал, почему такой человек не сохранил доблестей заговорщика или, говоря проще, той порядочности, которая, если верить слухам, существует среди воров. Полковник Гримм был не только полицейским, но и солдатом, и ему стало не по себе. Глядя на серьезное лицо и статную осанку бывшего слуги, он, гордившийся знанием людей, легко представлял себе, что тот взорвет город, но никак не мог представить, что тот на кого-то доносит.
Однако слово дали, и Гримм, обязанный его сдержать, утешал себя тем, что четверо злодеев утратили власть над жителями Павонии. Во многом он ошибался — но не в этом.
Догнав у дворца Иоанна Конрада, он с солдатской краткостью сказал ему:
— Ну, дело за вами.
Они шли по Тополиной аллее, потом через площадь, где стояла (теперь — не без значения) статуя Павонии Победительницы, и углубились в переулки, выходящие к полукруглому дому. Ночь снова была лунной, и светлый фасад поражал таинственностью, словно мраморная маска. Но Великий Князь провел полковника не к знакомым дверям, а к скверику, в густую, влажную траву, под сень кустов. Там, где трава была покороче и пореже, Конрад остановился и провел по ней пальцем, словно писал на песке.
— Вероятно, вы не знаете, — сказал он, не оборачиваясь, — что почти все воззвания этой революции — шутки, даже розыгрыши. Вот наш вход, заповедная дверь, но никто ее не может открыть, потому что узор на ней сложен.
Обычно такие тайные входы — овальные, круглые, пусть квадратные, но какой-то предсказуемой формы. А этот — слишком сложен, хотя и очень знаком.
Говоря так, он поднял кусок газона, который оказался чем-то вроде дверцы, покрытой дерном и похожей на плоскую шапку с короткими зелеными перьями. Он поставил ее, и на фоне света полковник увидел, что очертания ее сложны и извилисты.
— Узнали? — спросил Конрад. — Вы ее часто видели в атласе, особенно в военном. Это карта Павонии. А вот это, простите незатейливую шутку, — наша граница, которую мы обещали охранять.
Прежде чем глава полиции ответил, он нырнул под землю и проговорил из новоявленной бездны:
— Идите сюда! Лестница не крутая. Идите, идите! Увидите единственного человека, которого вы боитесь.
Полковник постоял в лунном свете, словно памятник, потом шагнул в колодец, заслужив памятник на большой площади, под сверкающим солнцем. Он был солдатом, но никогда не проявлял еще такой отваги. Безоружный, одинокий, он не имел никаких оснований доверять какому-то шуту. Да и что тот обещал? Что темная нора ведет в логово льва, к непобедимому Каску и триумвирату разрушителей, видимо, обитающих в подземном царстве? Вряд ли покажется метафорой, если мы скажем, что полковник стал спускаться в ад. Он не страдал сентиментальностью, но против воли ощущал печальную значимость в том, что отверстие над головой повторяет очертания его страны. Последний свет принял ее форму, потом померк, словно он, полковник, падал сквозь космос, а Павония стала далекой звездой.
И впрямь, в эту ночь что-то было неладно с пространством и временем — пройдя материки и миры, он знал, что вертится почти на одном месте, к тому же — знакомом, и только повторял про себя, что в чем-то ошибся. Видимо, он устал и очень уж удивился последней тайне, но мы допустим все это, иначе мы не поймем той растерянной, едва ли не бессознательной выучки, которая руководила им на этой, завершающей стадии. Что-то он оставил наверху, в скверике, — может быть, смех.
Далекая звезда исчезла, но он спускался, почти не представляя, какие опасности и ужасы ждут внизу. Однако, что бы он себе ни представил, действительность оказалась нелепей.
6. Слово сказано
Полковника Гримма не без причин считали твердолобым; во всяком случае, трезвым он был. Поэтому так важно, что именно он вспоминал эту ночь как истинный кошмар. В ней было то, что бывает в снах, — повторения, несообразности, клочки воспоминаний и, главное, такое чувство, словно у тебя два разума, один — здоровый, другой — больной. Особенно это усилилось, когда подземные блуждания снова вывели в сравнительно нормальный мир. Полковник видел луну; но ему казалось, что она обернута к нему невидимой стороной, да и вышел он на обратной стороне Земли. Еще хуже стало, когда, пройдя по туннелю, он вступил на какую-то лесенку, расположенную в каминной трубе, и, добравшись до середины, услышал тихий, глухой голос:
— Постойте. Я схожу, осмотрюсь. Меня они не испугаются.
Гримм остался на лестнице, откуда и глядел на бледный диск, подобный луне, на вход в колодец. Вскоре диск потемнел, словно его закрыли крышкой, но, вглядевшись, глава полиции увидел что-то странное. Он зажег фонарик и едва не свалился, ибо на него смотрело, ухмыляясь, какое-то неприятное лицо.
— Нас не изловишь, — произнес профессор с той четкостью, какая бывает в снах. — Только мы скажем Слово, как все рассыплется.
Нелепая затычка исчезла, словно ее вырвали из бутылки, появился бледный диск, и через несколько мгновений полковник услышал шепот:
— Его уже нет, идите.
Полковник вышел в освещенный луною дворик, видимо, позади дома, и удивился, увидев полицейских, хотя сам их и поставил. На знаки, которые подавал Конрад, они реагировали сдержанно.
— Можете зайти, — все так же глухо сказал вожатый. — Конечно, возьмите своих людей. Подождите минутку, я посмотрю.
Он нырнул в заднюю дверь соседнего дома, а полицейский с начальником терпеливо поджидали на улице. Когда они начали думать о том, стоит ли идти в логовище злодеев, один из этих злодеев явился им.
В одном из окон взвилась штора, и они увидели того, кого видела принцесса на столике, перед кафе. Поэт глядел на луну, как и следует поэтам, и был особенно хорош, в частности — потому, что новый оттенок шарфа очень шел к пламенным усам. Картинным жестом выбросив руку, он напевно заговорил в той манере, которую называют театральной, если это соответствует определению «дурацкая». Текст был знакомый:
Друзья мои, ищите ключ к словам!
Тогда и Слово отворится вам,
Прекрасней солнца и прозрачней льдин.
Да, много слов; но ключ у них — один.
Он быстро опустил штору, и полицейские едва могли поверить, что действо, особенно — такое глупое, произошло на их глазах. В следующую секунду загадочный предатель стоял рядом с ними и шептал:
— Идите, идите!
Гримм двинулся во главе полицейских по лестнице, по каким-то переходам и вышел в большую, почти пустую комнату. Посередине стоял стол, на нем лежали четыре листка бумаги, словно приготовленных для совещания, но самым странным было то, что в каждой стене темнела дверь с массивной ручкой, словно за ней располагался другой дом.
На дверях значилось: «Проф. Фок», «Г-н Лобб», «Генерал Каск» и просто «Себастьян» — так иностранные поэты с великолепной наглостью подписывают стихи только именем.
— Вот их обиталище, — сказал Иоанн Конрад. — Не бойтесь, никто не убежит. — И прибавил, немного помолчав: — Но сперва поговорим о Слове.
— Да, — мрачно откликнулся полковник, — хорошо бы его узнать, хотя, по слухам, оно разрушит весь мир.
— Не думаю, — сказал предатель. — Скорее, создаст заново.
— Надеюсь, хоть это не шутка, — промолвил Гримм.
— Как посмотреть, — ответил Конрад. — Шутка в том, что вы его знаете.
— Я вас не понимаю, — сказал глава полиции.
— Вы слышали его раз двадцать, — сказал Великий Князь. — Вы слышали его минут десять назад. Его кричали вам в ухо, оно бросалось в глаза, словно плакат на стене.
Вся тайна этого заговора — в небольшом слове, и мы его не скрывали.
Гримм глядел на него, сверкая глазами из-под густых бровей, лицо его менялось. Конрад медленно и четко прочитал:
— «Друзья мои, ищите ключ к словам…»
Гримм чертыхнулся и кинулся к двери с надписью «Себастьян».
— Правильно, — кивнул Конрад. — Все дело в том, что подчеркнуть или, если хотите, выделить.
— «Да, много слов…» — начал Гримм.
— Вот именно, — подхватил Конрад. — «…но ключ у них — один».
Полковник распахнул дверь и увидел не комнату, а шкаф, неглубокий шкаф с вешалками, на которых висели рыжий парик, рыжая бородка, павлиний шарф и прочие атрибуты прославленного стихотворца.
— Вся история великой революции, — продолжал Великий Князь спокойным, лекторским тоном, — все методы, при помощи которых удалось напугать Павонию, сводятся к этому короткому слову. Я повторял его, вы — не угадывали. Я был один.
Он подошел к другой двери, с надписью «Проф. Фок», распахнул ее и явил собеседнику неестественно узкий цилиндр, поношенный плащ, неприятную маску в зеленоватых очках.
— Апартаменты ученого, — пояснил он. — Надо ли говорить, что и его не было? То есть был я. Вот с двумя другими я рисковал, они ведь существуют, хотя не все уже в этом мире.
Он задумчиво почесал длинный подбородок, потом прибавил:
— Просто удивительно, как вы, такие умные, попадаетесь на собственном недоверии! Вам говорят — вы отмахиваетесь. Заговор отрицают — значит, он есть. Старый Каск твердит, что он болен, что он удалился на покой — так удалился, что даже не слышал, как он гуляет здесь в полной форме, — а вы не верите. Вы не верите никому. Сама принцесса сказала, что поэт какой-то ненастоящий с этими лиловыми усами. Тут бы и догадаться — но нет! Все говорили, король говорил, что ростовщик умер, и это правда.
Он умер раньше, чем я стал его играть в этом костюме.
Он распахнул третий шкаф, где оказались седые усы и серые одежды скупца.
— Так вот и началось. Он действительно снимал этот дом, я действительно был ему слугой, опустился до такой службы, и единственное, что я унаследовал, — тайный ход.
» Политика здесь ни при чем, сюда ходили странные женщины, он был плохой человек. Не знаю, интересны ли вам такие оттенки моих чувств, но скажу, что за три года у сластолюбивого ростовщика я обрел мятежный разум. Мир казался отсюда очень мерзким, и я решил перевернуть его, поднять мятеж, вернее — стать мятежом. Если действовать медленно, тактично, да еще обладать воображением, это нетрудно. Я выдумал четырех людей, двоих — полностью.
Их никогда не видели вместе, но этого не замечали.
Когда они собирались, я просто переодевался и выходил на сцену через подземный ход. Вы не представляете, как легко морочить просвещенный, современный город. Главное — чтобы тебя все знали, лучше всего — за границей.
Напишешь статью, поставишь после фамилии целый набор букв, и никто не признается, что никогда о тебе не слышал.
Скажешь, что ты первый поэт Европы, — что ж, кому и знать. Если у вас есть два-три таких имени, у вас есть все.
Никогда еще не бывало, чтобы считанные люди значили так много, все остальные — ничего не значили. Газета говорит:
«Страна идет за Хаммом», а мы понимаем, что его поддерживают три владельца газет. Ученый говорит: «Все приняли теорию Чучелло», а мы читаем, что ее приняли четыре немецких профессора. Как только я заимел науку и финансы, я знал, что бояться нечего. Поэт — для красоты, генерал — чтобы вас напугать. Простите, — прибавил он, — я не показал его апартаментов. Там только форма, лицо я красил.
— Не надо, не красьте, — любезно сказал полковник. — Что же будет теперь?
Заговорщик ответил не сразу — видимо, он мечтал.
— Все революции губило несогласие, — сказал он наконец. — Вот я и постарался, чтоб сообщники меня не выдали.
Я не предвидел, что выдам их. Что ж, кончилась и эта революция. Великий поэт, великий воин, ученый, ростовщик — все схвачены, все повешены. Вон висят.
Он смущенно поклонился.
— А их недостойный слуга получил королевское прощение.
Гримм чертыхнулся было, но сказал, смеясь:
— Иоанн Конрад, вы и впрямь — сам черт! Я не удивлюсь, если вам удастся что-то сделать. Может быть, Хлодвиг III забыл, что он — король, но он еще помнит, что он — джентльмен. Идите своим путем, Великий Князь Павонский — может быть, вы знаете путь. Во всяком случае, вы сделали, что обещали. Вы сдержали слово.
— Да, — сказал Иоанн Конрад серьезно и спокойно. — Только в таком случае можно писать его с большой буквы.
Мы уже говорили, что в Павонии было просвещенное, современное правительство, и читатель вряд ли поверит, что и оно сдержало слово. Политики и финансисты мешали, как могли, чтобы выполнение обещаний не вошло в обычай. Однако в первый и в последний раз король топнул ногой, как бы звякнув шпорой. Он сказал, что это — дело чести; но ходили слухи, что немалую роль сыграла его племянница.