Одутловатое лягушачье лицо мистера Булроза от удивления стало еще безобразней, глаза уподобились глазам улитки. Наглое упоминание о лорде Айвивуде вызвало бы гневный окрик, если бы его не затмило невообразимое известие об отеле. Оно тоже вызвало бы вспышку, если бы все на свете не затмил вид прочной деревянной вывески, торчащей перед жалким домиком Марна.
– Теперь он у меня в руках, – пробормотал мистер Булроз. – Заплатить он не может, и я его выгоню.
Он быстро пошел к дверям как раз в ту минуту, когда Дэлрой приблизился к голове осла, чтобы вести его под уздцы.
– Ну, милейший, – заорал Булроз, входя в комнату, – на сей раз ты попался! Лорд Айвивуд и так слишком долго тебя терпит, но теперь конец. После такой наглости, да еще при том как относится к этому его милость… Нет уж, хватит. – Он замолчал на мгновение и ухмыльнулся. – Плати все до фартинга или убирайся. Сколько можно с таким возиться?
Старик невольно пододвинул к нему кучку денег. Мистер Булроз упал на стул прямо в цилиндре и стал неистово их пересчитывать. Он пересчитал их раз; он пересчитал их два; он пересчитал их три раза. Потом уставился на них еще удивленней, чем хозяин.
– Где ты взял эти деньги? – спросил он сердитым басом. – Ты украл их?
– Не так я проворен, чтобы красть, – насмешливо ответил старик.
Булроз взглянул сначала на него, потом на деньги; и вспомнил, что Айвивуд холодный, но справедливый судья.
– Ну, все равно! – закричал он в ярости. – У нас достаточно причин, чтобы тебя выселить. Ты понимаешь, что нарушил закон, поставив эту вывеску, а?
Арендатор молчал.
– А? – повторил управляющий.
– Э
,– отвечал арендатор.
– Есть там вывеска или нет? – орал Булроз, стуча кулаком по столу.
Арендатор долго смотрел на него с терпением и достоинством, потом сказал:
– Может есть, а может – нету.
– Я тебе покажу «может»! – закричал Булроз, вскакивая со стула, от чего цилиндр покосился. – Что вы все, ослепли спьяну? Я видел вывеску собственными глазами. Идем, и скажи, если смеешь, что ее нет!
– Э… – в сомнении сказал мистер Мари. Он заковылял за управляющим, который с деловитым бешенством распахнул дверь и выскочил на порог. Там он стоял долго; и молчал. В глубинах окаменевшей глины, наполнявшей его здравую голову, зашевелились два старых врага – сказка, где можно поверить во что угодно, и современный скепсис, не дозволяющий верить ничему, даже собственным глазам. Ни вывески, ни следа вывески нигде не было.
На морщинистом лице старого Марна слабо забрезжил смех, не просыпавшийся со средних веков.
Глава 6
ДЫРА В НЕБЕСАХ
Нежный рубиновый отблеск, один из редчайших, но и тончайших эффектов заката, согрел небеса, землю и море, словно весь мир омыли вином, и окрасил багрянцем большую рыжую голову Патрика Дэлроя, стоявшего вместе с друзьями в зарослях папоротника. Один из его друзей проверял короткое ружье, похожее на двуствольный карабин, другой жевал чертополох.
Сам Дэлрой не делал ничего и, засунув руки в карманы, оглядывал горизонт. За его спиной холмы, долины, леса купались в розовом свете; но свет этот становился пурпурным и даже грозно-лиловым над фиолетовой полоской моря. На море капитан и смотрел.
Внезапно он очнулся и протер глаза, во всяком случае – почесал рыжую бровь.
– Да мы возвращаемся в Пэбблсвик! – сказал он. – Вот эта чертова часовенка на берегу.
– Конечно, – отвечал его друг и проводник. – Мы проделали заячью хитрость, вернулись на свои следы. Девять раз из десяти это лучше всего. Пастор Уайтледи делал это, когда его ловили за кражу собак. Я шел его путем; полезно следовать хорошим примерам. В Лондоне тебе скажут, что Дик Терпин уехал в Йорк. А я знаю, что это не так. Мой дедушка часто встречал его внуков, одного даже бросил на Рождество в реку, и к догадался, как все было. Умный человек помчится по Северной дороге, крича направо и налево: «В Йорк! В Йорк!», и если действовать умеючи, он может через полчаса разгуливать с трубочкой по Стрэнду
. Бонапарт говорит: «Иди туда, где тебя не ждут». Вероятно, как воин он был прав. Но тот, кто удирает от полиции, должен делать не так. Я бы сказал ему: «Иди туда, где тебя ждут», – и он обнаружил бы, что его собратья, в числе прочего, не умеют правильно ждать.
– Как знакомы мне эти места… – печально сказал капитан. – Так знакомы, так хорошо знакомы, что лучше бы я их не видел. Знаешь ли ты, – спросил он, показывая Пэмпу на песчаную яму, белевшую в зарослях вереска неподалеку от них, – знаешь, чем прославлено в истории это место?
– Знаю, – ответил Пэмп. – Тут мамаша Груч застрелила методиста.
– Ты ошибаешься, – сказал капитан. – Такое событие недостойно воспоминаний и жалости. Нет, это место прославлено тем, что одна легкомысленная девушка потеряла здесь ленту от черной косы и кто-то помог ей найти эту ленту.
– А сам он легкомысленный? – спросил Пэмп, невесело улыбаясь.
– Нет, – ответил Дэлрой, глядя на море. – Мысли его нелегки.
Потом, снова встряхнувшись, он показал куда-то в глубь пустоши.
– А знаешь ли ты, – спросил он, – поразительную повесть о старой стене за тем холмом?
– Нет, – отвечал Пэмп. – Разве что ты говоришь о Цирке Мертвеца. Но это было так давно.
– Я говорю не о Цирке Мертвеца, – сказал капитан. – Прекрасная повесть этой стены заключается в том, что на нее упала тень, и тень эта была вожделеннее, чем самое тело всех живых существ. Именно это, – крикнул он, почти яростно обретая прежнюю удаль, – именно это, Хэмп, а не обычный, будничный случай – мертвец пошел в цирк, – с которым ты посмел это сравнить, собирается восславить лорд Айвивуд, украсив стену статуями, которые турки украли с могилы Сократа, включая колонну из чистого золота в четыреста футов с конной, точнее – ослиной статуей обездоленного ирландца.
Он закинул длинную ногу за спину ослика, словно позируя для статуи, потом снова встал прямо и снова посмотрел на пурпурную кромку моря.
– Знаешь, Хэмп, – сказал он, – нынешние люди ничего не смыслят в жизни. Они ждут от природы того, чего она не обещала, а потом разрушают то, что она дала. В безбожных часовнях Айвивуда они толкуют о совершенном мире, о высшем доверии, о вселенской радости и об единстве душ. Однако на вид они не веселее прочих, а главное – поговорив так, они разбивают тысячи добрых шуток, добрых рассказов, добрых песен и добрых дружб, закрывая «Старый корабль». – Он взглянул на шест, лежащий среди вереска, словно хотел убедиться, что его не украли. – Мне кажется, – продолжал он, – они требуют слишком много, а получают слишком мало. Я не знаю, хочет ли Бог, чтобы человек обрел на земле полное, высшее счастье. Но Бог несомненно хочет, чтобы человек повеселился; и я от этого не откажусь. Если я не утешу сердце, я его потешу. Циники, которые считают себя очень умными, говорят: «Будь хорошим, и ты будешь счастлив, но весел ты не будешь». Они и тут ошибаются. Истина – иная. Видит Бог, я не считаю себя хорошим, но даже мерзавец иногда встает против мира, как святой. Мне кажется, я боролся с миром, et militavi non sine
– как там по-латыни «поразвлечься»? Нельзя сказать, что я умиротворен и счастлив, особенно сейчас, на этой пустоши. Я никогда не был счастлив, Хэмп, но веселым я бывал.
Снова воцарилась вечерняя тишина, только ослик хрустел чертополохом. Пэмп не откликнулся, и Дэлрой продолжал свою притчу.
– Мне кажется, теперь все время играют на наших чувствах, как это самое место играет на моих. А, черт их побери, остаток жизни можно потратить на многое другое! Не люблю, когда возятся с чувствами, только душу разбередят. В нынешнем моем состоянии я предпочитаю дела. Именно это, Хэмп, – тут голос его стал громче, как всегда, когда его внезапно охватывало чисто животное возбуждение, – именно это я выразил в «Песне против песен»
, которую сейчас спою.
– Я не стал бы здесь петь, – сказал Хэмфри Пэмп, поднимая ружье и суя его под мышку. – На открытых местах ты кажешься слишком большим, и голос твой слишком громок. Я поведу тебя к Дыре в небесах, о которой ты так много говорил, и спрячу, как прятал от учителя. Никак не вспомню его фамилию. Он еще мог напиться только греческим вином в усадьбе Уимполов.
– Хэмп! – закричал капитан. – Я отрекаюсь от трона Итаки. Ты куда мудрее Одиссея. Сердце мое разрывали тысячи соблазнов, от самоубийства до похищения, когда я видел яму среди вереска, где мы устраивали пикники. А теперь я даже забыл, что мы называли ее Дырой в небесах. Господи, какие прекрасные слова, и то, и другое!
– Я думал, ты запомнишь их, капитан, – сказал кабатчик, – хотя бы из-за шутки младшего Мэтьюза.
– Во время одной рукопашной в Албании, – печально сказал Дэлрой, проводя рукой по лбу, – я забыл, должно быть, его шутку.
– Она была не очень удачна, – просто сказал Пэмп. – Вот его тетушка, та шутила! Однако она зашла чересчур далеко со старым Гэджоном.
С этими словами он прыгнул куда-то, словно его поглотила земля. Одна из истин, скрытых небом от лорда Айвивуда и открытых Хэмпу, гласила, что яма зачастую не видна вблизи, но видна издали. С той стороны, откуда они подошли, земля обрывалась сразу; вереск и чертополох прикрывали укромную выемку, и Пэмп исчез, словно фея.
– Так, – сказал он из-под земли, точнее, из-под растительной крыши. – Когда ты прыгнешь сюда, ты все припомнишь. Самое место спеть твою песню, капитан. Слава тебе Господи, я не забыл, как ты пел тут ирландскую песню, ты еще сочинил ее в школе! Ревел, как волы Васанские
, про то, что дама украла сердце, а твоя матушка и учитель ничего не слышали, потому что песок заглушает звуки. Это очень полезно знать. Жаль, что юных дворян этому не учат. А теперь спой мне песню против чувств, или как там она зовется.
Дэлрой оглядывал пристанище былых пикников, такое чужое и такое знакомое. Казалось, он уже не помнил о песне и только осматривался в полузабытом доме детства. Из песчаника, под папоротником, сочился родничок, и он вспомнил, что они кипятили тут воду в котелке. Вспомнил он и споры о том, кто этот котелок опрокинул, и невыносимые муки, которыми он потом терзался в отчаянии первой любви. Когда деятельный Пэмп вылез сквозь колючую крышу, чтобы забрать их странные пожитки, Патрик вспомнил, как одна девица занозила здесь палец, и сердце его остановилось от боли и дивной музыки. Когда Пэмп вернулся, скатив ногой бочонок и сыр по песчаному краю ямы, он вспомнил с какой-то гневной радостью, что скатывался в яму сам, и это было хорошо. Тогда, прежде, ему казалось, что он катится с Маттерхорна. Теперь он заметил, что склон не так уж высок – ниже, чем двухэтажные домики у моря; и понял, что вырос, вырос телом, а душой – навряд ли.
– Дыра в небесах! – сказал он. – Какое чудесное название! Каким прекрасным поэтом я был в те дни! Дыра в небесах… Только куда она ведет, в рай или на землю?
В последних, низких лучах заката тень ослика, которого Пэмп привязал на новой полянке, покрыла еле освещенный солнцем песок. Дэлрой взглянул на эту длинную, смешную тень и рассмеялся тем резким смехом, каким он смеялся, когда закрылись двери гаремов. Обычно он был словоохотлив, но этого смеха не объяснял.
Хэмфри Пэмп снова прыгнул в песчаное гнездо и принялся открывать бочонок ему одному известным способом, говоря при этом:
– Завтра мы чего-нибудь достанем, а на сегодня у нас сыр и ром, да и вода тут есть. Ну, капитан, спой мне песню против песен.
Патрик Дэлрой выпил рому из лекарственной скляночки, которую загадочный Пэмп извлек из жилетного кармана. Лицо его зарумянилось, лоб стал алым, как волосы. Петь ему явно не хотелось.
– Не понимаю, почему это я должен петь, – сказал он. – Почему, черт побери, ты сам не споешь? А ведь правда, – заорал он, преувеличивая свою удаль, хотя и впрямь опьянел от рома, которого не пробовал несколько лет, – а ведь правда, ты же сочинял песню! Юность возвращается ко мне в этой благословенной, проклятой яме, и я вспоминаю, что ты никак не мог ее кончить. Помнишь ли ты, Хэмфри Пэмп, тот вечер, когда я спел тебе семнадцать песен собственного сочинения?
– Конечно, помню, – сдержанно отвечал англичанин.
– А помнишь ли ты, – торжественно продолжал пылкий ирландец, – чем я угрожал тебе, если ты не споешь?..
– Что ты споешь сам, – закончил непробиваемый Пэмп. – Да, помню.
И спокойно извлек из кармана (похожего, как ни прискорбно, на карман браконьера) старый, аккуратно сложенный листок бумаги.
– Я написал ее, когда ты попросил, – просто сказал он, – а петь не пробовал. Но сейчас спою, если ты споешь сперва песню против пения.
– Ладно! – закричал возбужденный капитан. – Чтобы услышать твою песню, могу и спеть. Вот тебе «Песня против песен», Хэмп.
И снова его рев огласил вечернюю тишину.
Печальная Песнь Мелисанды
на диво скучна и тосклива,
«Лесной приют Марианны»
веселым
не назовешь;
И песенка Ворона Невермор
звучит
не слишком игриво,
А в песнях Бодлера
– много всего,
но радости в них ни на грош.
Так кто же нам сложит песню?
Кто сложит песню такую,
Чтобы петь поутру, на скаку, на ветру,
Чтоб годилась и в пир, и в поход?
А вы мне поставьте кварту вина –
Спою вам песню лихую
О жаркой войне, о жгучем вине,
Да так, что мертвец подпоет!
Сердитая песнь Фраголетты – пышна, и душна,
и слащава,
Разбитые арфы Тары
нестройно взывают
во тьму;
Веселый Парень из Шропшира
– по-моему,
просто отрава,
А то, что поют футуристы, не выговорить
никому.
Так кто же нам сложит песню,
Разгульным душам на радость?
Чтоб знали юнцы, как певали отцы,
Обхаживая матерей?
А вздохи и трели о Светлой Мечте –
Такая ужасная гадость,
Что хочется уши зажать и бежать
Хоть к дьяволу – лишь бы скорей!
– Выпей еще рому, – ласково сказал ирландский офицер, – и спой наконец свою песню.
С серьезностью, неотделимой от глубокой преданности ритуалу, свойственной сельским жителям, Пэмп развернул свою бумажку. На ней было запечатлено единственное недоброе чувство, достаточно сильное, чтобы выжать песню из нескончаемой английской терпимости. Заглавие он прочитал внятно и медленно:
«Песня против бакалейщиков, сочиненная Хэмфри Пэмпом, единственным владельцем „Старого корабля“ в Пэбблсвике. Годится для голоса любого человека и любого скота. Знаменита, как тот дом, где останавливались в разное время королева Шарлотта
и Джонатан Уайльд
, а шимпанзе приняли за Бонапарта. Песня эта – против бакалейщиков»:
Бог бакалейщика создал,
Мерзавца и проныру,
Чтоб знал народ пути в обход
К ближайшему трактиру,
Где улыбается балык
И веселится пиво,
На что Господь, большой шутник,
С небес глядит счастливо.
А бакалейщик зол, как черт,
Он мать зовет «мамашей»,
И жучит мать, и мучит мать,
И кормит постной кашей,
И, потирая ручки, ждет,
Что на такой диете
Исход летальный перебьет
Любое долголетье.
Его опора и семья –
Юнцы на побегушках,
И трижды в год он выдает
Получку им в полушках.
Кассиршу цепью приковав
К собачьей будке кассы,
Он научает рявкать «гав»
За тухлый ломтик мяса.
Трактирщик – вот пример дельца:
Он горд своей настойкой
И рад распить бутыль винца
С приятелем за стойкой.
А бакалейщик – образец,
Обратный всем транжирам:
Хоть будет бит – не угостит
Ни выпивкой, ни сыром.
Он, подметая свой лоток,
Мешает пыль в товары,
Продав как сахарный песок
Пески самой Сахары.
Он травит наш честной народ
Тухлятиной вонючей,
И люди мрут, а этот плут
Им саван ткет паучий.
Он рад бы вина все скупить
И все спиртное в мире
Не для того, чтоб их распить
С компанией в трактире,
А для того, чтобы себя
Почувствовав в ударе,
Затеять связь, уединясь
С графиней в будуаре.
Лукавый – вот его кумир
С кумирней из фанеры.
А покосившийся трактир –
Опора твердой веры.
Пускай песками всех Сахар
Сотрется бакалея,
А вместе с ней и дьявол-змей
Исчезнет, околея.
Капитан Дэлрой сильно опьянел от морского зелья, и восхищение его было не только шумным, но и бурным. Он вскочил и поднял склянку.
– Ты будешь поэтом-лауреатом
, Хэмп! – вскричал он. – Ты прав, ты прав! Больше терпеть нельзя.
Он бешено побежал по песчаному склону и указал шестом в сторону темнеющего берега, где стояло одинокое низкое здание, крытое рифленым железом.
– Вот твой храм! – крикнул он. – Давай подожжем его.
До курорта было довольно далеко, сумерки и глыбы земли скрывали его от взора, которому открывались только низкое здание на берегу и три недостроенных кирпичных виллы.
Дэлрой глядел на эти дома с немалой и явной злобой.
– Посмотри! – сказал он. – Истинный Вавилон.
И, потрясая вывеской, как знаменем, пошел туда, изрыгая проклятия.
– Через сорок дней, – кричал он, – падет Пэбблсвик! Псы будут лизать кровь
Дж. Ливсона, секретаря, а единороги…
– Стой, Пат! – кричал Хэмфри. – Ты слишком много выпил.
– Львы будут выть на холмах
! – голосил капитан.
– Не львы, а ослы, – сказал Пэмп. – Что ж, пускай и другой осел идет.
Он отвязал ослика, навьючил и повел по дороге.
Глава 7
ОБЩЕСТВО ПРОСТЫХ ДУШ
На закате, когда небо стало и мягче, и мрачнее, а свинцовое море окрасил лиловый траур, столь подходящий для трагедии, леди Джоан Брет снова печально брела по берегу. Недавно шел дождь, сезон почти кончился, на берегу почти никого не было, но она привыкла беспокойно бродить, ибо прогулки эти, наверное, утишали неосознанный голод ее сложной души. Несмотря на тоску ее телесные чувства были всегда настороже, и она ощущала запах моря даже тогда, когда оно едва виднелось на горизонте. И теперь, сквозь шепот ветра и волн, она ощутила за собой шуршание женской юбки. Она поняла, что дама эта обычно движется медленно и важно, а сейчас спешит.
Леди Джоан обернулась, чтобы взглянуть, кто же ее догоняет, слегка подняла брови и протянула руку. Одиночество ее нарушила леди Энид Уимпол, кузина лорда Айвивуда, высокая, гибкая дама, уравновесившая свое природное изящество безрадостным и причудливым нарядом. Волосы у нее были почти бесцветные, но пышные; в красивом и строгом лице можно было усмотреть не только пренебрежительную усталость, но и тонкость, и скромность, и даже трогательность, однако бледно-голубые глаза, немного навыкате, сверкали тем холодным оживлением, которое отличает взор женщин, задающих вопросы на публичных собраниях.
Джоан Брет, как сама она писала, приходилась родственницей Айвивудам, но леди Энид была двоюродной сестрой лорда, близкой, как родная сестра. Она обитала вместе с ним, она вела дом, ибо мать его достигла неправдоподобного возраста и жила лишь потому, что общество привыкло видеть в свете это бессловесное создание. Лорд Айвивуд был не из тех, кто требует хлопот от старой дамы, выполняющей свой светский долг. Не требовала их и леди Энид, чье лицо носило отпечаток того же нечеловеческого, отрешенного здравомыслия, что и лицо ее кузена.
– Я так рада, что тебя поймала! – сказала она. – Леди Айвивуд просто мечтает, чтобы ты у нас погостила, пока Филип здесь. Он всегда восхищался твоим сонетом о Кипре и хочет поговорить об отношениях с Турцией. Конечно, он страшно занят, но я увижу его сегодня после заседания.
– Все видят его только до или после заседания, – с улыбкой сказала леди Джоан.
– Ты простая душа? – самым обычным тоном спросила леди Энид.
– Простая? – переспросила Джоан, хмуря темные брови. – Господи, конечно нет! Что ты такое говоришь?
– Они собираются сегодня в Малом Всемирном зале, и Филип у них председателем, – объяснила леди Энид. – Он очень жалеет, что ему придется уехать в парламент, но вместо него останется Ливсон. Будет выступать Мисисра Аммон.
– Миссис?.. – переспросила Джоан. – Прости, я не расслышала.
– Ты вечно шутишь, – невесело, но любезно сказала леди Энид. – О нем все говорят, и ты это прекрасно знаешь. Без него не было бы Простых душ.
– Ах, вон что!.. – сказала Джоан Брет. Потом помолчала и добавила: – А кто такие эти души? Хотела бы я на них посмотреть…
И повернула печальное лицо к печальному, лиловому морю.
– Как? – спросила Энид Уимпол. – Ты никогда их не встречала?
– Нет, – сказала Джоан, глядя на темный горизонт. – За всю мою жизнь я знала только одну простую душу.
– Ты непременно должна пойти к ним! – вскричала леди Энид в сверкающе-холодном восторге. – Идем сейчас же! Филип скажет дивную речь, а Мисисра Аммон всегда поразителен.
Не понимая толком, куда и зачем она идет, Джоан послушно побрела в низкое, крытое железом здание, откуда гулко раздавался знакомый ей голос. Когда она вошла, лорд Айвивуд стоял; на нем был безукоризненный фрак, но сзади, на спинке стула, висело легкое пальто. А рядом, не в таком изящном, но очень нарядном костюме, сидел старичок, которого она слышала на берегу.
Больше на трибуне никого не было; но под нею, к своему удивлению, Джоан увидела мисс Браунинг все в том же черном платье. Она прилежно стенографировала речь лорда Айвивуда. Еще удивительнее было то, что неподалеку сидела миссис Макинтош и стенографировала эту же самую речь.
– Вот Мисисра Аммон, – серьезно прошептала леди Энид, указывая тонким пальчиком на маленького старичка, сидевшего рядом с председателем.
– А где его зонтик? – спросила Джоан. – Без зонтика он никуда не годится.
– …мы видим наконец, – говорил лорд Айвивуд, – что невозможное стало возможным. Восток и Запад едины. Восток уже не Восток, и Запад – не Запад; перешеек прорван; Атлантический и Тихий океан слились воедино. Несомненно, никто не способствовал этому больше, чем блистательный и могучий мыслитель, которого вы будете слушать; и я глубоко сожалею, что более практические, но никак не более важные дела мешают мне насладиться его красноречием. Мистер Ливсон любезно согласился занять мое место; и я могу лишь выразить глубокое сочувствие целям и идеалам, о которых вы сегодня услышите. Я издавна все больше убеждался в том, что под личиной некоторой суровости, которую мусульмане носили много столетий, как носили когда-то иудеи, ислам по сути своей прогрессивней всех религий; и через век-другой может оказаться, что мир, науку и социальные реформы поддерживает именно он. Неслучайно символ его – полумесяц, способный увеличиваться. В то время как другие религии избрали себе эмблемой вещи более или менее неизменные, для этой великой веры,исполненной надежды, само несовершенство – предмет гордости. И люди бесстрашно пойдут по новым, дивным путям за изогнутою полосою, вечно обещающей полную луну.
Лорд Айвивуд очень спешил; но когда грянули аплодисменты, он опустился в кресло. Он всегда так делал. Когда тебе аплодируют, надо сидеть спокойно и скромно. Однако едва затих последний хлопок, он легко вскочил на ноги, перекинув через руку легкое пальто, попрощался с лектором, поклонился аудитории и быстро выскользнул из залы. Мистер Ливсон, смуглый молодой человек в постоянно спадающих двойных очках, довольно робко вышел вперед, занял председательское место и кратко представил известного турецкого мистика, Мисисру Аммона, часто называемого Пророком Луны.
Леди Джоан заметила, что в хорошем обществе пророк стал говорить лучше, хотя, произнося «у», все так же блеял, а замечания его отличались таким же диким простодушием, как проповедь об английских кабаках. По-видимому, темой его была высшая полигамия; но начал он с защиты мусульманской цивилизации, опровергая обвинения в том, что она ничего не дает обычной жизни.
– Именно ту-у-ут, – говорил он, – да, именно ту-у-ут наши обычаи много лу-у-учше ваших. Мои предки изобрели саблю и ятаган, потому что кривое оружие режет лучше прямого. Ваши предки бились прямыми мечами из романтических убеждений, что надо быть, как вы выражаетесь, прямым. Приведу вам пример попроще, из собственной жизни. Когда я впервые имел честь пойти к лорду Айвивуду, я не знал ваших церемоний, и в отеле «Кларидж», где остановился мой хозяин, меня поджидала небольшая, совсем небольшая тру-у-удность. На пороге стоял швейцар. Я присел и стал разуваться. Он спросил меня, что я делаю. И я сказал: «Дру-уг мой, я снимаю обувь».
Леди Джоан Брет тихо фыркнула, но лектор этого не заметил и продолжал с прекрасной простотой:
– Я сказал ему, что у меня на родине, выражая почтение к месту, снимают не шляпу, а башмаки. Из-за того, что я так и сделал, он решил, что Аллах поразил меня безумием. Не правда ли, смешно?
– Очень, – прошептала в платок леди Джоан, трясясь от смеха. По серьезным лицам двух-трех душ поумнее скользнула улыбка; но остальные души, совсем простые и беспомощные, с обвислыми волосами и в тускло-зеленых платьях, похожих на портьеры, сохраняли обычную сухость.
– Я объяснил ему, я долго объяснял ему, я со всем старанием объяснял, что гораздо правильней, удобней, полезней снимать башмаки, а не шляпу. «Подумайте, – сказал я, – подумайте, как много вреда приносит башмак, как мало – шляпа. Вы жалуетесь, если гость ннаследит в гостиной. Но причинит ли гостиной вред грязная шляпа? Многие мужья бьют жену башмаком. Но кто бьет жену головным убором?»
Сияя серьезностью, он оглядел слушателей, и леди Джоан онемела от сочувствия, как прежде онемела от смеха. Всем, что было здравого в ее слишком сложной душе, она ощущала истинную убежденность.
– Человек у порога не внял мне, – пылко продолжал Мисисра Аммон. – Он сказал, что, если я буду стоять с башмаками в руках, соберутся люди. Не понимаю, почему в вашей стране вы высылаете вперед отроков. Они и впрямь шумели.
Джоан Брет внезапно встала, обуреваемая интересом к душам, сидевшим за нею. Она поняла, что, если ещераз посмотрит на серьезное лицо с еврейским носом и персидской бородой, она опозорит себя или, что ничуть не лучше, при всех обидит лектора (леди Джоан принадлежала к числу милосердных аристократов). Ей казалось, что вид всех душ вместе ее успокоит. Он успокоил ее; и так сильно, что покой можно было принять за тоску. Леди Джоан опустилась на стул и овладела собой.
– Почему, – вопрошал восточный философ, – рассказываю я вам такую простую, будничную историю? Небольшая ошибка никому не повредила. В конце концов явился лорд Айвивуд. Он не пытался изложить истину слуге мистера Клариджа, хотя слуга этот стоял на пороге. Он приказал слуге поднять мой башмак, упавший на тротуар, пока я объяснял безвредность шляпы. Итак, для меня все обошлось благополучно. Так почему же я рассказывал вам об этом происшествии?
Он распростер руки, словно открыл восточный веер. Потом так внезапно хлопнул в ладоши, что Джоан подскочила и оглянулась, не входят ли пятьсот негров, несущих драгоценности. Однако то был ораторский прием.
– Потому-у-у, друзья мои, – продолжал он, и акцент его стал сильнее, – что это лучший пример того, как нелепы и неверны ваши мнения о наших бытовых обычаях, особенно же – об отношении к женщинам. Я взываю к любой даме, к любой европейской даме. Неужели башмак опасней шляпы? Башмак прыгает, башмак скачет, он бегает, он все ломает, он пачкает ковер садовой землей. А шляпа висит на вешалке. Посмотрите, как она висит, как она спокойна и добра! Почему же ей не быть спокойной и на голове?
Леди Джоан похлопала вместе с другими; и ободренный мудрец продолжал:
– Неужели вы не поверите, мои прекрасные слушательницы, что великая религия поймет вас во многом, как поняла, когда речь идет о башмаках? В чем обвиняют многоженство наши враги? В том, что оно выражает презрение к женщине. Но как это может быть, друзья мои, если женщин в мусульманском семействе гораздо больше, чем мужчин? Если в вашем парламенте на сто англичан один представитель Уэллса, вы же не скажете, что он – глава, угнетатель и султан. Если в вашем суде одиннадцать больших, толстых дам и один тщедушный мужчина, вы не скажете, что это нечестно по отношению к женщинам-присяжным. Почему же вас пугает великий эксперимент, который сам лорд Айвиву-у-уд…
Темные глаза леди Джоан глядели на морщинистое, терпеливое лицо лектора; но слов она больше не слышала. Она побледнела, насколько это позволял испанский цвет ее лица, ибо необычные чувства охватили ее душу. Но она не шевельнулась.
Дверь была открыта настежь, и в зал иногда врывались случайные звуки. По набережной, должно быть, шли два человека; один из них пел. Рабочие часто поют, возвращаясь с работы, а голос, хотя и громкий, звучал так далеко, что Джоан не слышала слов. Но она их знала. Она видела круглые, неуверенные буквы. Да, слова она знала; знала и голос.
Ношу я сердце как цветок таинственный в петлице,
Что в замке Патриков расцвел, в их родовой теплице;
Он, словно яркий орденок, к моей груди приколот,
Ему с рожденья не страшны ни засуха, ни холод;
Но мигом сердца лепестки от страсти облетели
У леди ветреной в руках, в канун Страстной недели.
Внезапно, с острой болью вспомнила она вереск и глубокую песчаную яму, слепящую на солнце. Ни слов, ни имени; только эту яму.
У ливерпульца, у того ушло сердечко в пятки
Он, аки в ад, на зовы труб плетется без оглядки;
Там трубы курят так, что он с куренья занеможет,
Там пляшут так маховики, как он сплясать не может.