Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Неведение отца Брауна

ModernLib.Net / Детективы / Гилберт Честертон / Неведение отца Брауна - Чтение (стр. 8)
Автор: Гилберт Честертон
Жанр: Детективы

 

 


      — Да, она славная, — кивнул отец Браун.
      — Побродим по саду, пока этот тип не уберется восвояси, а позже я отнесу лекарство, — продолжал доктор. — Я запер дверь, и Аткинсону внутрь не пробраться.
      — Свернем к оранжерее, — предложил Фламбо. — Правда, из сада в нее не попасть, но зато полюбуемся снаружи, она того стоит.
      — А я взгляну одним глазком на больного. Он очень любит возлежать на оттоманке в глубине оранжереи, среди кроваво-красных орхидей. От одного их вида, — засмеялся Хэррис, — мороз по коже продирает. Что это вы делаете?
      Склонившись на ходу, священник что-то поднял — почти скрытый густой травой, на земле лежал кривой восточный нож, инкрустированный драгоценными камнями и металлическими накладками.
      — Откуда он тут? — Отец Браун неодобрительно смотрел на странный клинок.
      — Небось, игрушка Квинтона, — небрежно бросил доктор. — У него весь дом набит китайскими безделушками. А может, нож и не его, а этого тихони-индуса, которого он держит при себе и днем, и ночью.
      — Индуса? — удивился патер, не отрывая взгляд от кинжала.
      — Да, не то мага, не то плута, — беззаботно объяснил доктор.
      — А вы не верите в магию? — Священник так и не поднял глаз от лезвия.
      — Еще чего, в магию! — последовал ответ.
      — Хорош! Какие краски! — мечтательно и тихо произнес отец Браун. — А вот линии не годятся.
      — Для чего не годятся? — удивился Фламбо.
      — Ни для чего. Не годятся сами по себе. Вы никогда не замечали, как завораживает цвет и как дурны и безобразны линии, причем намеренно дурны и безобразны, в произведениях восточного искусства? Я видел зло в узоре одного ковра.
      — Mon Dieu — засмеялся Фламбо.
      — Мне не знакомы эти письмена, — все тише и тише продолжал отец Браун, — но смысл их мне понятен: в них есть угроза. Этот изгиб идет не в ту сторону, как у змеи, готовой к бегству.
      — Что вы такое бормочете? — прервал его громким смехом доктор.
      Ему ответил трезвый голос Фламбо:
      — На отца Брауна находит иногда мистический туман, но должен вас предупредить, что всякий раз это бывает лишь тогда, когда и вправду рядом зреет зло.
      — Ну и ну! — воскликнул человек науки.
      — Да вы взгляните сами, — отец Браун держал кривой клинок на отлете, словно живую змею, — Взгляните на эти линии. Для чего он создан, этот нож? Каково его назначение, прямое и честное? В нем нет ни остроты дротика, ни плавного изгиба косы. Это скорее орудие пытки, а не брани.
      — Ну, раз он вам не по душе, — сказал развеселившийся Хэррис, — вернем его законному владельцу. Что это мы никак не добредем до этой чертовой оранжереи? Осмелюсь заявить, тут и дом такой же подлой формы.
      — Нет, вы меня не поняли, — священник покачал головой. — Дом этот, может быть, нелеп и даже смехотворен, но в нем нет ничего дурного.
      Беседуя, они пришли к оранжерее, в стеклянном полукружии которой не было ни одного проема — ни дверного, ни оконного. Сквозь чистое стекло на ярком предзакатном солнце пылали красные соцветия, а в глубине, на оттоманке в бессильной позе простерлась хрупкая фигурка в коричневой бархатной куртке — поэт, должно быть, задремал над книжкой. Он был бледен, строен, с массой рассыпанных каштановых кудрей, и узкая бахромка бороды отнюдь не прибавляла ему мужественности. Все это много раз случалось видеть доктору и прочим, но даже будь это не так, они сейчас не одарили бы Квинтона и беглым взглядом, ибо глаза их были прикованы к другому.
      На тропе, за круглым выступом оранжереи стоял высокий человек в ниспадающих до земли белых одеждах, и заходящее солнце играло в прекрасной темной бронзе его гладкого черепа, лица и шеи. Он был недвижен, как гора, и пристально смотрел на спящего.
      — Кто это? — воскликнул отец Браун, и голос его упал до шепота.
      — Тот самый каналья индус, — проворчал Хэррис. — Какого дьявола ему здесь нужно?
      — Похоже на гипноз, — сказал Фламбо, покусывая черный ус.
      — Ну почему невежды в медицине так любят сваливать все на гипноз? — взорвался доктор. — Грабеж, а не гипноз, вот чем это попахивает.
      — Что ж, спросим у него самого. — И не терпевший проволочек Фламбо одним прыжком покрыл разделявшее их расстояние. С высоты своего роста он кивнул менее рослому индусу и сказал миролюбиво, но дерзко: — Добрый вечер, сэр! Что вам угодно?
      Медленно, словно корабль, идущий в гавань, к ним обратилось крупное и смуглое лицо, чтобы тотчас застыть над полотняной белизной плеча. Поразительней всего было то, что желтоватые веки были смежены, точно у спящего.
      — Благодарю вас, — без малейшего акцента произнесло лицо, — мне ничего не нужно. — Слегка открыв глаза, как будто для того, чтоб показать опаловую полоску белков, оно еще раз повторило: — Мне ничего не нужно. — И широко раскрыв глаза, светившиеся удивлением, сказало вновь: — Мне ничего не нужно. — И с тихим шелестом исчезло среди густевших теней сада.
      — Христианин скромнее, ему что-то нужно, — пробормотал священник.
      — Что он все-таки тут делал? — насупившись, спросил Фламбо.
      — Поговорим позже, — бросил патер.
      Солнце еще сияло, но то был красный свет заката, на фоне которого ветки кустов и деревьев быстро сливались в черные пятна. Оставив позади оранжерею, все трое тихо шли к крыльцу. В темном углу между фасадом и пристройкой послышался неясный шорох, как будто завозилась вспугнутая птица, и белый хитон факира, вынырнув из тьмы, скользнул вдоль дома к двери. Но в темноте был кто-то еще. Гулявшие вздохнули с облегчением, когда оттуда выступила миссис Клинтон. Ее белое широкое лицо под пышным золотом волос смотрело строго, но голос был приветлив.
      — Добрый вечер, доктор, — промолвила она.
      — Добрый вечер, миссис Квинтон, — тепло отозвался маленький человечек, — я как раз иду к вашему мужу со снотворным.
      — По-моему, пора, — звучно ответила она и, улыбнувшись всем троим, стремительно прошествовала в дом.
      — Напряжена, как струна, — заметил священник. — Она из тех, кто двадцать лет несет свой крест, чтобы на двадцать первом, взбунтовавшись, сотворить нечто ужасное.
      Доктор впервые окинул священника заинтересованным взглядом:
      — Вы изучали медицину?
      — Нет, но врачующему душу нужно знать и тело, ведь и врачам необходимо понимать не только тело.
      — Пожалуй. Пойду дам Квинтону лекарство, — сказал Хэррис.
      Они обошли дом и поднялись на крыльцо. В дверях им в третий раз попался человек в хитоне. Он шел прямо на них, как будто только что покинул кабинет, чего быть не могло — кабинет был заперт. Ни отец Браун, ни Фламбо не высказали вслух недоумения, а доктор был не из тех, кто иссушает ум бесплодными догадками. Пропустив вперед вездесущего индуса, он поспешил в холл. Тут взгляд его упал на полузабытого им Аткинсона, который что-то бормотал себе под нос, слоняясь из угла в угол и тыча в воздух узловатой бамбуковой тросточкой. По лицу Хэрриса пробежала гримаса гадливости, тотчас сменившаяся выражением крайней решимости. Он быстро зашептал своим спутникам:
      — Придется снова запереть, иначе эта крыса проберется внутрь. Вернусь через минуту.
      И он в мгновение ока открыл и снова запер дверь, успев одновременно отразить неловкую атаку Аткинсона, после чего тот с размаху плюхнулся в кресло. Фламбо загляделся на персидскую миниатюру, украшавшую стену, патер туповато уставился на дверь, которая отворилась ровно через четыре минуты. На этот раз Аткинсон был начеку. Он ринулся вперед, вцепился в ручку и заорал что было мочи:
      — Это я, Квинтон. Я пришел за…
      Издалека, превозмогая то ли смех, то ли зевоту, ясным голосом отозвался Квинтон:
      — Знаю, знаю, зачем вы пришли. Берите и идите. Я занят песнью о павлинах. — И, совершив полет, полсоверена оказались в руке у рванувшегося вперед и выказавшего недюжинную прыть Аткинсона.
      — Ну, этот своего добился, — воскликнул доктор и, яростно щелкнув ключом, проследовал в сад.
      — Бедняга Квинтон наконец немного отдохнет, — сказал Хэррис отцу Брауну. — Дверь заперта, и час, а то и два его не будут беспокоить.
      — Голос у него довольно бодрый. — Священник обвел глазами сад. Вблизи маячила нескладная фигура Аткинсона, поигрывающего монетой в кармане, а в глубине сада, среди лиловых сумерек, виднелась прямая, как стрела, спина индуса, который сидел на зеленом пригорке, обратясь лицом к закату.
      — А где миссис Клинтон? — встрепенулся патер.
      — Наверху, у себя, видите тень на гардине? — показал доктор.
      Священник поглядел на темный силуэт в светившемся окне:
      — И верно. — Сделав несколько шагов, он опустился на скамейку Фламбо сел рядом, а непоседа доктор, закурив на ходу, исчез во тьме. Друзья остались вдвоем, и Фламбо спросил по-французски:
      — Что с вами, отец?
      Священник помолчал, потом ответил:
      — Религия не терпит суеверий, но что-то здесь разлито в воздухе. Быть может, дело в индусе, а, может, и не только. — Он смолк и стал разглядывать индуса, казалось, погруженного в молитву. Его тело, на первый взгляд неподвижное, на самом деле совершало мерные, легчайшие поклоны, как будто повинуясь ветру, трогавшему верхушки деревьев и кравшемуся по засыпанным листвой мглистым дорожкам сада.
      Как бывает перед бурей, тьма надвигалась быстро, но патеру и Фламбо еще видны были все четверо: все так же, привалясь к стволу, томился безучастный Аткинсон, тень миссис Квинтон лежала на гардине, доктор бродил у оранжереи — блуждающий огонек его сигары посверкивал вдали, все так же, словно вросши в землю, подрагивал в траве факир, и ветви у него над головой качались все сильнее и сильнее. Гроза висела в воздухе.
      — Когда индус заговорил с вами, — доверительно и тихо начал патер, — на меня словно озарение нашло. Он просто трижды повторил одно и то же, а я вдруг увидал и его самого, и все его мироздание. Он в первый раз сказал: «Мне ничего не нужно», и я почувствовал, что ни его, ни Азию нельзя постигнуть. Он повторил: «Мне ничего не нужно», и это значило, что он, как космос: ни в ком и ни в чем не нуждается — в Бога не верит, греха не признает. Блеснув глазами, он повторил свои слова еще раз. Теперь их следовало понимать буквально: ничто — его обитель и заветное желание, он алчет пустоты, как пьяница — вина. И эту жажду разрушения и отрицания…
      Фламбо, на которого упали первые дождевые капли, вздрогнул, как от пчелиного укуса, и перевел глаза на небо. Выкрикивая на ходу что-то невнятное, к ним через весь сад бежал доктор. Промчавшись пулей мимо двух друзей, он, словно коршун, налетел на Аткинсона — тот никак не мог устоять на месте и все норовил перебраться поближе к крыльцу — и закричал, тряся его за шиворот:
      — Кончайте вашу грязную игру! Что вы с ним сделали?
      Священник резко выпрямился и голосом, звеневшим сталью, словно на разводе, внушительно сказал:
      — Пустите его, доктор. Нас тут достаточно, чтоб задержать любого. Что там стряслось?
      — Неладно с Квинтоном, — ответил побледневший доктор. — Я заглянул в окно и увидал, что он лежит в какой-то странной позе, не в той, в которой я его оставил.
      — Пошли, — отрывисто распорядился патер. — И не держите Аткинсона. С тех пор, как Квинтон говорил с ним, он все время был на виду.
      — Я постерегу его, — вызвался Фламбо, — а вы идите вместе.
      Доктор и священник быстро прошли в дом и, отперев кабинет, поспешили внутрь. С размаху налетев на большой письменный стол красного дерева — тьму озарял лишь тусклый жар камина, согревавший больного, — они заметили белевший на виду листок бумаги. Доктор рывком поднес его к глазам, прочел и, сунув Брауну со словами «Бог ты мой, вы только гляньте!», кинулся в оранжерею. В зловещих алых лепестках словно сгустились отблески заката.
      Патер перечел записку трижды. «Я убиваю себя сам, но все-таки меня убили», — написано было характерным, неясным почерком Квинтона. С запиской в руке священник направился в оранжерею. Навстречу шел его собрат-доктор с лицом взволнованным и не оставляющим надежды. «Он совершил непоправимое», — были его слова.
      Тело Леонарда Квинтона, мечтателя и поэта, лежало в чаще азалий и кактусов, чьей пышной красоте недоставало жизни. Голова его свесилась с тахты, кольца медных волос лежали на полу, из раны в боку торчал тот самый странный кривой нож, который попался им в саду, и слабая рука еще сжимала рукоять.
      Гроза налетела сразу, как ночь у Колриджа, и под густой завесой дождя стеклянная крыша и сад сразу потемнели. Окинув беглым взглядом труп, священник снова взялся за записку. Он близко поднес ее к глазам, силясь прочесть ее при слабых вечерних лучах, потом стал против света, но в белом блеске молнии, на миг озарившей окно, бумага стала казаться черной.
      Вернувшаяся тьма пальнула громом и затихла. И тотчас же из черноты донесся голос патера:
      — Этот листок какой-то странной формы.
      — Что вы хотите сказать? — Доктор нахмурился.
      — Это неправильный квадрат, один из уголков отрезан. Зачем бы это, как вы думаете?
      — Черт его знает! — сердито бросил доктор. — Подымем беднягу, он кончился.
      — Лучше оставим его как есть и известим полицию. — Браун по-прежнему не отрывал глаз от записки. Выходя, он задержался у стола и взял маленькие ножницы. — Ага, вот чем он это сделал. — Открытие, казалось, обрадовало его. — Но только зачем? — По лбу его побежали морщинки.
      — Не забивайте себе голову пустяками, — горячо запротестовал Хэррис. — То была блажь, очередная блажь, каких у него были тысячи. К тому же вся бумага так обрезана. — И он указал на небольшую стопку чистой бумаги, лежавшей на маленьком столике поодаль. Священник взял один листок — он был такой же формы, как записка.
      — Точно такой же, — сказал он, — а вот недостающие кусочки. — К возмущению доктора, он стал их пересчитывать.
      — Ну вот, — отец Браун виновато улыбнулся, — двадцать три листка и двадцать два обрезка. Вы, я вижу, торопитесь вернуться в дом.
      — Кому из нас пойти к жене? Я думаю, лучше вам. А я вызову полицию.
      — Как скажете, — бесстрастно бросил Браун и вышел на крыльцо. Там он застал другую драму, или, скорее, бурлеск. Главный ее герой, рослый друг Брауна, Фламбо, стоял в давно забытой им бойцовской позе над распростертым на земле Аткинсоном, который барахтался у ступенек, мелькая ботинками в воздухе. Его прогулочная тросточка и котелок валялись на дорожке. Не выдержав наконец отеческой опеки бывшего короля воров, Аткинсон попытался сбить его с ног, что было несколько рискованно даже после того, как монарх отрекся от трона. Фламбо приготовился к ответному прыжку, но тут его плеча коснулась рука патера:
      — Не ссорьтесь с Аткинсоном, мой друг. Простите его, примите его извинения и отпустите спать. Не смеем вас задерживать, сударь.
      Тот неуверенно встал на ноги, собрал разбросанные вещи и зашагал прочь.
      — А где индус? — спросил священник уже без тени юмора. К ним присоединился доктор и, не сговариваясь, все трое повернули в сад к поросшему травой бугру под беспокойными лиловыми кронами, где только что в молитвенном экстазе покачивался темнокожий факир. Но его там не было.
      — Ну вот, все ясно, его прикончил этот темнолицый истукан. — Доктор в бешенстве топнул ногой.
      — Вы ведь не верите в магию, — спокойно возразил священник.
      — Нимало! Я с самого начала терпеть его не мог, всегда считал мошенником, но если он и вправду чудодей, он мне еще стократ противнее. — Доктор яростно вращал глазами.
      — Он убежал, но что из этого? — возразил Фламбо. — Вину его тем не докажешь, в суд не вызовешь и с россказнями о самоубийстве по внушению к констеблю не пойдешь.
      Священник скрылся в доме — пора было сказать о случившемся жене. Вскоре он появился, осунувшийся и расстроенный, но и потом, когда все разъяснилось, их разговор остался в тайне.
      Фламбо, тихо переговаривавшийся с доктором, умолк при приближении друга, которого не ждал назад так быстро. Но, даже не взглянув на приятеля, тот отвел в сторону Хэрриса:
      — Вы вызвали полицию?
      — Да, она прибудет минут через десять.
      — У меня к вам просьба, — бесстрастно продолжал священник. — Я, знаете ли, коллекционер — собираю диковинные истории. Почти всегда в них есть какая-нибудь малость, которую не вставишь в полицейский протокол, вроде нашего нынешнего приятеля-индуса. Вот я и хочу вас просить, чтоб вы описали все случившееся, но только для меня — без права на огласку. Дело у вас тонкое, и, сдается, вы опустили многие подробности. Священникам, как и врачам, положено хранить секреты, и, что бы вы ни написали, это останется между нами. Прошу вас, напишите все, что знаете.
      Чуть склонив голову набок, врач напряженно слушал, потом, в упор взглянув на собеседника, сказал: «Согласен», — и устремился в кабинет. За ним хлопнула дверь.
      — Пойдемте на веранду, Фламбо, — сказал французу Браун. — Там сухо, и мы покурим на скамейке. У меня никого нет ближе вас, и я хочу потолковать или, вернее, помолчать с вами.
      Они устроились поудобнее, и, вопреки обыкновению, отец Браун принял предложенную ему сигару. Он молча думал, а дождь стучал у них над головами.
      — Да, друг мой, странная история, — сказал он наконец.
      — Невероятно странная. — Фламбо поежился, словно от холода.
      — Вы говорите «странная», и я говорю «странная», но понимаем мы под этим разное, — возразил священник. — Новейший здравый смысл смешал в одно два разных понятия: мы называем тайной все чудесное и в то же время запутанное. От чуда замирает сердце, но суть проста. На то оно и чудо и послано нам Богом или дьяволом, а не петляет кривыми тропами природы и людских желаний. Вы полагаете, что увидали чудо из-за того, что здесь случилось непонятное: пришел злокозненный индус и приманил несчастье. Я вовсе не хочу сказать, что дело обошлось без рая или ада, — лишь им известна цепь причин и следствий, из-за которых люди совершают странные грехи. Но мне понятно лишь одно: если вы правы и дело в магии, значит, это чудо, и нет никакой тайны, вернее, нет ничего сложного, ибо чудо непостижимо, но пути его просты. Однако простотой тут и не пахнет.
      Утихшая было гроза вернулась с новой силой, и с мощным шумом дождя слился негромкий рокот грома. Священник подождал, пока с сигары упал пепел, и вновь заговорил:
      — Все тут запутано, все до безобразия сложно и очень далеко от прямизны ударов неба или ада. Как по петляющему следу узнают улитку, так и здесь я чую хитрую повадку человека.
      Мигнув гигантским белым оком, небесный свод опять покрылся тьмой, и патер продолжал:
      — И самое тут подлое, подлее всего остального, этот обрезанный листок бумаги. Он хуже, чем кинжал, проткнувший Квинтону сердце.
      — Это вы о записке, где он написал, что кончает счеты с жизнью?
      — Да, о листке, где написано: «Я убиваю себя сам, но все-таки меня убили». Он скверно обрезан, друг мой, ничего хуже я не встречал в этом падшем мире.
      — Там просто не хватает уголка. Квинтон, видно, обрезал так свою бумагу.
      — Значит, он обрезал ее странно и, более того, мерзко. Послушайте, Фламбо, конечно, Квинтон, упокой, Господи, его душу, человек был испорченный, но художник настоящий. Он замечательно владел и кистью, и пером. Даже в его неясном почерке видны изящество и смелость линий. Не могу вам доказать — я не умею доказывать, — но чем хотите поручусь: он никогда не обкарнал бы так листок бумаги. Задумай он его обрезать, подогнать, переплести, да что угодно, рука его сделала бы совсем другое движение. Вы только вообразите себе этот листок, какой ужасный, дикий, возмутительный обрез — вот такой! Неужели не помните? — Горящим кончиком сигары патер быстро чертил в воздухе неправильные квадраты.
      «Как огненные письмена в нощи, — подумалось Фламбо, — загадочные письмена, таящие угрозу, которую он вспоминал недавно». Откинувшись на спинку скамьи, священник затянулся сигарой и вперил взор в крышу. Фламбо отвлек его:
      — Положим, углы обрезал не он, но при чем тут самоубийство?
      Отец Браун продолжал смотреть вверх, не отвечая. Наконец он вынул сигару изо рта и сказал:
      — Никакого самоубийства не было.
      Фламбо удивленно воззрился на него:
      — Тогда зачем он в нем признался? Священник снова подался вперед, поставил локти на колени, потупил взгляд и внятно, но тихо выговорил:
      — Он в нем не признавался.
      Сигара выпала из рук Фламбо.
      — Значит, это подлог?
      — Нет, писано его рукой.
      — То-то же, — запальчиво сказал Фламбо, — человек своей рукой пишет на листке бумаги: «Я убиваю себя сам»…
      — На скверно -обрезанном листке бумаги, — спокойно яоправил его Браун.
      — Какое это имеет значение, черт подери?
      — Там было двадцать три листка и двадцать два обрезка, — патер сидел, не шевелясь, — один кусочек уничтожен. Легко предположить — как раз его недостает в записке. Вас это не наводит ни на какие размышления?
      Свет мысли озарил лицо Фламбо:
      — Наверное, там было что-то написано, что-нибудь вроде: «Не верьте, если скажут» или «Хотя…»
      — Как говорят дети, теперь теплее, — кивнул священник. — Только кусочек был крохотный, на нем не уместишь и слова. Вам не приходит в голову какой-нибудь значок, чуть больше запятой, который мог бы стать уликой? Его-то и пришлось убрать тому, кто продал душу дьяволу…
      — Что-то не соображу, — ответил, помолчав, Фламбо.
      — А что бы вы сказали о кавычках? — спросил Браун, отшвырнув сигару, огонек которой прорезал тьму, как падающая звезда.
      От удивления Фламбо как будто онемел, а Браун терпеливо продолжал, словно втолковывал начатки грамоты:
      — Не нужно забывать, что Квинтон жил воображением. Он писал повесть о ведовстве и магии Востока, ему…
      Сзади с треском распахнулась дверь, и вышел доктор в шляпе. Он на ходу протянул отцу Брауну пухлый конверт:
      — Вот документ, который вы просили. А мне пора. Прощайте.
      — Доброй ночи, — в спину ему ответил Браун. Тот удалялся быстрым шагом. Из раскрытой двери на двух друзей падал сноп газового света. Священник распечатал конверт и прочел следующее послание:
       «Дорогой отец Браун! Vicisti, Galiloee . Иначе говоря, будь прокляты ваши всевидящие глаза! Неужто что-то кроется за этим бредом — за поповской болтовней?
       Всю жизнь, с самого детства моим богом была природа, я верил лишь в инстинкты и функции человеческого организма, не думая о том, морально это или аморально. Еще мальчишкой, не помышляя о карьере медика, я разводил мышей и пауков и видел в человеке совершенное животное, что полагал наиболее завидной участью. Неужто в ваших бреднях что-то есть? По-моему, я заболеваю.
       Я полюбил жену Квинтона. Что тут дурного? Я следовал велению природы — мир движется любовью — и честно полагал, что ей со мною будет лучше, чем с Квинтоном, ибо безумец и мучитель много хуже, чем опрятное животное вроде меня. В чем я ошибся? Я рассмотрел все факты с беспристрастием ученого — со мной ей, несомненно, было б лучше.
       Мои воззрения позволяли мне убить его. От этого выигрывали все, даже он сам. Но, как здоровое животное, я вовсе не желал, чтобы убили и меня. Я положил ждать случая, когда меня никто не заподозрит. И случай этот представился нынче утром.
       Я трижды заходил сегодня к Квинтону. В первый раз он говорил, не умолкая, о своей новой мистической повести «Проклятие отшельника». Я застал его над рукописью. Он тотчас отложил ее, рассказал сюжет — английский полковник кончает жизнь самоубийством, поддавшись внушению индуса-отшельника; показал последние страницы и прочитал вслух заключительные строки, что-то вроде: «Гроза Пенджаба превратился в желтую пергаментную мумию, все еще поражавшую гигантским ростом. С усилием опершись о локоть, он приподнялся и шепнул племяннику на ухо: „Я убиваю себя сам, но все-таки меня убили“. Последней фразой начиналась чистая страница. То был редчайший шанс — один из тысячи. Я вышел, как в чаду, меня пьянила страшная доступность задуманного.
       Тут два других обстоятельства сложились в мою пользу: вы заподозрили индуса и нашли кинжал, который мог служить ему орудием. Я незаметно запихнул кинжал в карман, вернулся к Квинтону и дал ему снотворное. Он не хотел говорить с Аткинсоном, но я его заставил, мне важно было показать, что он был жив, когда я выходил. Квинтон лег в оранжерее, а я немного задержался в кабинете. Потребовалось полторы минуты, чтоб сделать все необходимое, — на руку я скор. Рукопись я отправил в камин — остался только пепел. Кавычки портили дело, и я обрезал угол. Для полного правдоподобия я отхватил углы у всей столки чистой бумаги и вышел, твердо зная, что Квинтон жив и спит в оранжерее и что его признание в самоубийстве лежит на видном месте на столе.
       Последний шаг был самым дерзким. Солгав, что я обнаружил труп, я бросился в оранжерею первым, задержал вас запиской и воткнул в Квинтона кинжал — на руку я скор. Из-за снотворного он был в забытьи, и я положил его кисть на рукоятку. Никто, кроме хирурга, не мог бы так направить кривой нож, чтобы попасть прямо в сердце. Неужто вы заметили и это?
       Но тут случилось непредвиденное — природа отвернулась от меня. Я словно бы заболеваю. Я чувствую, что совершил дурное, и мне отказывает разум: при мысли, что вы все знаете и я не буду жить под этим бременем один, если женюсь и обзаведусь детьми, меня охватывает безрассуднейшая радость. Не знаю, что это? Безумие? Возможно ли, что угрызения совести и в самом деле существуют — как у героев Байрона? Кончаю, больше не могу.
       Джеймс Эрскин Хэррис».
      Старательно сложенное письмо уже лежало в нагрудном кармане отца Брауна, когда послышался звонок дверного колокольчика и на пороге заблестели мокрые плащи полицейских.

Грехи графа Сарадина

      Когда Фламбо уезжал, чтобы отдохнуть от своей конторы в Вестминстере, он проводил обычно этот месяц вакаций в ялике, таком крошечном, что нередко идти на веслах в нем было проще, чем под парусом. К тому же уезжал он обычно в графства Восточной Англии, где текли речушки такие крошечные, что издали ялик казался волшебным корабликом, плывущим на всех парусах посуху, меж полей и заливных лугов. В ялике могли с удобством разместиться лишь два человека, а всего остального места едва хватало для самого необходимого. Фламбо и грузил в него то, что собственная жизненная философия приучила его считать самым необходимым. Он довольствовался четырьмя вещами: консервированная семга — на случай, если ему захочется есть; заряженные пистолеты — на случай, если ему захочется драться; бутылка бренди — скорее всего, на случай обморока; и священник — скорее всего, на случай смерти.
      С этим легким грузом он и скользил потихоньку по узеньким норфолкским речушкам, держа путь к побережью и наслаждаясь видом склонившихся над рекой деревьев и зеленых лугов, отраженных в воде поместий и поселков, останавливаясь, чтобы поудить в тихих заводях, и прижимаясь, если можно так выразиться, к берегу.
      Как истинный философ Фламбо не ставил себе на время путешествия никакой цели; вместе с тем, как у истинного философа, у него был некий предлог. У него было некое намерение, к которому он относился достаточно серьезно, чтобы при успехе обрадоваться достойному завершению путешествия, но и достаточно легко, чтобы неудача его не испортила. Много лет назад, когда он был королем воров и самой известной персоной в Париже, он часто получал самые неожиданные послания с выражением одобрения, порицания или даже любви; одно из них он не забыл до сих пор. Это была визитная карточка в конверте с английским штемпелем. На обороте зелеными чернилами было написано по-французски: «Если когда-нибудь вы уйдете от дел и начнете респектабельную жизнь, навестите меня. Я хотел бы познакомиться с вами, ибо я знаком со всеми другими великими людьми нашего времени. Остроумие, с которым вы заставили одного сыщика арестовать другого, составляет великолепнейшую страницу истории Франции».
      На лицевой стороне карточки было изящно выгравировано: «Граф Сарадин, Камышовый замок, Камышовый остров, графство Норфолк».
      В те дни Фламбо не очень-то задумывался об этом приглашении; правда, он навел справки и удостоверился, что в свое время граф принадлежал к самым блестящим кругам светского общества Южной Италии.
      Ходили слухи, что в юности он бежал с замужней женщиной знатного рода, весьма обычная история в его кругу, если бы не одно трагическое обстоятельство, благодаря которому оно запомнилось: как говорили, муж этой женщины покончил с собой, бросившись в пропасть в Сицилии. Какое-то время граф прожил в Вене; последние же годы он провел в беспрестанных и беспокойных странствиях. Но когда Фламбо, подобно самому графу, перестал привлекать внимание европейской публики и поселился в Англии, он как-то подумал, что неплохо было бы нанести, конечно, без предупреждения, визит этому знатному изгнаннику, поселившемуся среди норфолкских долин.
      Он не знал, удастся ли ему отыскать поместье графа, настолько оно было мало и прочно забыто. Впрочем, случилось так, что он нашел его гораздо быстрее, чем предполагал.
      Однажды вечером они причалили к берегу, поросшему высокими травами и низкими подстриженными деревьями. После тяжелого дня сон рано одолел их, но по странной случайности оба проснулись на рассвете. Строго говоря, день еще не занялся, когда они проснулись; огромная лимонная луна только садилась в чащу высокой травы у них над головами, а небо было глубокого сине-лилового цвета — ночное, но светлое небо. Обоим вспомнилось детство — неизъяснимая, волшебная пора, когда заросли трав смыкаются над нами, словно дремучий лес. Маргаритки на фоне гигантской заходящей луны казались какими-то огромными фантастическими цветами, а одуванчики — огромными фантастическими шарами. Все это напомнило им почему-то рисунок на обоях в детской. Река подмывала снизу высокий берег, и они смотрели вверх на траву, словно прячась в корнях зарослей и кустарников.
      — Ну и ну! — воскликнул Фламбо. — Словно заколдованное царство!
      Отец Браун порывисто сел и перекрестился. Движения его были так стремительны, что Фламбо взглянул на него с удивлением и спросил, в чем дело.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14