— Доброе утро, майор О'Брайен, — сказал Валантэн со спокойной приветливостью. — Вы, полагаю, уже слышали о последнем подвиге этого головореза?
Отец Браун, склонившийся над седой головой, пробормотал, не подымая глаз:
— Видимо, эту голову тоже отрубил Брейн?
— Все говорит за это, — ответил Валантэн, который стоял, держа руки в карманах. — Убийство совершено точно так же, как и первое. Голова найдена в нескольких ярдах от первого убитого. Отрублена тою же саблей, которую, как мы знаем, он унес с собой.
— Все это так, — смиренно согласился отец Браун. — Но мне как-то не верится, чтобы Брейн мог отрубить эту голову.
— Почему? — спросил доктор Симон, пристально взглянув на него.
— Как вы думаете, доктор, — священник, мигая, поднял глаза, — может ли человек отрубить голову сам себе? Вот уж не знаю…
О'Брайену показалось, что с грохотом рушится весь обезумевший мир, а методичный доктор порывисто ринулся вперед и отбросил с мертвого лица мокрые белесые волосы.
— О, можете не сомневаться, это Брейн, — спокойно сказал священник, — у него и бугорок на левом ухе был такой же.
Детектив сверлил Брауна горящими глазами; сейчас он открыл плотно сжатый рот и резко бросил:
— Вы, по-видимому, много о нем знаете, отец Браун.
— Да, — просто отвечал тот, — мы с ним одно время встречались несколько недель подряд. Он подумывал о том, чтобы принять нашу веру.
В глазах Валантэна вспыхнул фанатический огонь, и, стиснув кулаки, он шагнул к священнику.
— Вот как! — произнес он с недоброй усмешкой. — А не собирался ли он вашей церкви и состояние завещать?
— Возможно, что и собирался, — флегматично отвечал Браун, — очень может быть.
— В таком случае, — Валантэн угрожающе осклабился, — вам, конечно, многое известно о нем. И о его жизни, и о его…
Майор О'Брайен положил Валантэну на плечо руку.
— Оставьте-ка этот вздор, — сказал он, — не то в ход опять пойдут сабли.
Но Валантэн, под спокойным мягким взглядом священника, уже овладел собой.
— Что ж, — сказал он, — подождем пока с частными мнениями. Вы, господа, по-прежнему связаны обещанием не покидать дом. Напомните об этом и другим. Все, что еще захотите узнать, вам скажет Иван. А мне пора заняться делами и написать рапорт. Умалчивать о происшествии больше нельзя. Если будет что-нибудь новое, вы найдете меня в кабинете.
— Есть ли сейчас что-нибудь новое, Иван? — спросил доктор Симон, когда начальник полиции вышел из комнаты.
— Только одно, сударь, — Иван сморщил бесцветное, старческое лицо, — но это важно. Вон тот старикан, которого вы нашли в саду, — и он без малейшего почтения ткнул пальцем в сторону грузного тела с желтой головой, — в общем, мы теперь знаем, кто это такой.
— Вот как? — воскликнул доктор. — Кто же это?
— Его звали Арнольд Беккер, — ответил подручный детектива, — хотя у него было много разных кличек. Этот мошенник — настоящий гастролер, он и в Америке бывал. Видать, это там Брейн что-то с ним не поделил. Мы сами мало им занимались, он больше работал в Германии. Само собой, мы держали связь с германской полицией. Но у него, представьте, имелся брат-близнец по имени Людвиг Беккер, с которым мы все-таки попотели. Как раз вчера мы отправили его на гильотину. И вот, господа, верите ли, когда я увидел в саду вот этого мертвеца, у меня просто глаза на лоб полезли. Если бы я этими самыми глазами не видел, как казнили этого Беккера, я бы поклялся, что на траве и лежит он сам. Потом я, понятно, вспомнил про его брата и…
Тут Иван прервал свою речь по той простой причине, что его уже никто не слушал. Майор и доктор удивленно взирали на отца Брауна, который вдруг неуклюже вскочил на ноги и стоял, плотно сжав виски, как от внезапной и сильной боли.
— Стойте, стойте, стойте! — закричал он. — Помолчите минутку, я начинаю понимать. Боже, помоги мне! Еще чуть-чуть, и я пойму! Силы небесные! Я же всегда неплохо соображал. Было время, мог пересказать любую страницу из Фомы Аквинского. Лопнет моя голова или я пойму? Наполовину я уже понял — но только наполовину.
Он закрыл лицо руками и стоял, точно окаменев, в мучительном размышлении или молитве, в то время как другим только и оставалось, что молча ожидать последнего потрясения всех этих безумных часов.
Когда отец Браун отнял руки от лица, оно было ясно и серьезно, как у ребенка. Он испустил глубокий вздох и произнес:
— Что ж, поскорей разложим все по местам. А чтоб вам было легче разобраться, сделаем вот как. — Он повернулся к доктору: — Доктор Симон, у вас голова хоть куда; вы уже перечисляли пять вопросов, на которые пока нет ответа. Так вот, задайте их теперь мне, и я отвечу.
У Симона от замешательства и удивления свалилось с носа пенсне, но он начал:
— Ну, во-первых, непонятно, зачем для убийства нужно прибегать к громоздкой сабле, когда можно обойтись и шилом.
— Шилом нельзя отрубить голову, — спокойно ответил Браун, — а для этого убийства отрубить голову совершенно необходимо.
— Почему? — спросил О'Брайен с живым интересом.
— Ваш следующий вопрос, — сказал отец Браун.
— Хорошо, почему жертва не подняла тревогу, не закричала? — спросил доктор. — По садам ведь не гуляют с обнаженными саблями.
— А вспомните поломанные ветки, — хмуро произнес священник и повернулся к окну, которое выходило как раз на место преступления. — Мы не поняли, откуда они взялись на лужайке — видите, так далеко от деревьев? Их не ломали, их рубили. Убийца развлекал своего врага какими-то трюками с саблей — показывал, как рассекает в воздухе ветку, или что-нибудь в этом роде. А когда тот наклонился посмотреть, нанес беззвучный удар.
— Что ж, — задумчиво сказал доктор, — правдоподобно. Вряд ли вы так же легко справитесь со следующими двумя вопросами.
Священник смотрел из окна в сад, ощупывая его пытливым взглядом, и ждал.
— Вы знаете, что сад изолирован от внешнего мира, как герметический сосуд, — продолжал доктор. — Как же тогда в него проник посторонний?
Не оборачиваясь, маленький священник ответил:
— А никого постороннего в саду и не было. Наступило напряженное молчание, которое вдруг разрядил взрыв неудержимого, почти детского смеха. Нелепость этих слов исторгла из Ивана поток насмешек:
— Вот как? Значит, и этого дохлого толстяка мы не притащили вчера в дом? Так он не входил в сад, не входил?
— Входил ли он в сад? — задумчиво повторил Браун. — Нет, полностью — нет.
— Черт побери! — воскликнул Симон. — Человек либо входит в сад, либо не входит.
— Да вот не обязательно, — ответил священник со слабой улыбкой. — Каков ваш следующий вопрос, доктор?
— Мне кажется, вы нездоровы, — раздраженно заметил доктор, — но я задам и следующий, извольте. Каким образом сумел Брейн выйти из сада?
— А он не вышел из сада, — сказал священник, все так же глядя в окно.
— Ах, не вышел!.. — взорвался Симон.
— Ну, не полностью, — отвечал священник. Симон затряс кулаками, как делают французские ученые, исчерпав все свои доводы.
— Человек либо выходит из сада, либо не выходит, — закричал он.
— Не всегда, — сказал отец Браун.
Доктор Симон в нетерпении поднялся.
— У меня нет времени на болтовню! — гневно крикнул он. — Если вы не понимаете, что человек либо по одну сторону забора, либо по другую, то я не стану больше донимать вас.
— Доктор, — сказал священник очень кротко, — мы с вами всегда отлично ладили. Хотя бы по старой дружбе подождите, задайте ваш пятый вопрос.
Взвинченный Симон присел на стул у двери и сказал:
— Голова и тело порезаны как-то странно и, кажется, уже после смерти.
— Да, — отвечал, стоя неподвижно, священник. — Да, так и было. Вас хотели ввести в заблуждение, впрочем, вполне естественное: вы ведь и не усомнились, что перед вами голова и тело одного человека.
Та окраина рассудка, на которой возникают чудовища, вдруг буйно задвигалась в голове О'Брайена. Все самые причудливые создания, порожденные воображением человека, сонмом окружили его. Ему слышался голос того, кто древнее древних пращуров: «Берегись сатанинского сада, где растет древо с двойным плодом. Сторонись зловещего сада, где умер человек о двух головах». Древнее зеркало ирландской души затмили непрошеные призраки, но офранцуженный ум сохранял бдительность, и он следил за странным священником не менее пристально и настороженно, чем все остальные.
Отец Браун наконец повернулся к ним и стоял против окна так, что его лицо оставалось в глубокой тени. Но и в этой тени они видели, что оно мертвенно-бледно. Тем не менее он говорил вполне рассудительно, как будто на земле и в помине не было сумрачных кельтских душ.
— Джентльмены, — сказал он, — в саду нашли не какого-то неизвестного нам Беккера. И вообще никого постороннего там не было. Вопреки рационализму доктора Симона, я утверждаю, что Беккер находился в саду лишь частично. Вот смотрите! — воскликнул он, указав на таинственное грузное тело. — Этого человека вы никогда в жизни не видели. А что вы скажете теперь?
Он быстро отодвинул в сторону голову с желтой плешью, а на ее место положил голову с седой гривой, что лежала рядом. И их взорам явился во всей завершенности, полноте и несомненности мистер Джулиус К. Брейн.
— Убийца, — спокойно продолжал Браун, — обезглавил своего врага и бросил саблю далеко за стену. Но он был достаточно умен и не ограничился этим. Голову он тоже бросил за стену. Осталось только приложить к телу другую голову, и вы решили (причем убийца сам упорно внушал эту мысль на частном дознании), что перед вами труп совсем другого человека.
— То есть как это — приложить другую голову? — О'Брайен вытаращил глаза. — Какую другую голову? Что они, растут на кустах, что ли?
— Нет, — глухо ответил Браун, глядя на свои ботинки, — есть только одно место, где они растут. Они растут в корзине под гильотиной, возле которой менее чем за час до убийства стоял начальник полиции Аристид Валантэн. Ах, друзья мои, послушайте меня еще минуту, прежде чем разорвать на куски. Валантэн — человек честный, если безрассудная приверженность своей политике есть честность. Но разве не видели вы хоть временами чего-то безумного в этих холодных серых глазах? Он сделал бы что угодно, абсолютно что угодно, лишь бы сокрушить то, что он считает христианским идолопоклонством. За это он боролся, этого он мучительно жаждал и теперь убил ради этого. До сих пор несчетные миллионы Брейна распылялись между столькими мелкими сектами, что порядок вещей не нарушался. Но до Валантэна дошли слухи, что Брейн, подобно многим легкомысленным скептикам, склоняется к нашей церкви, а это уже другое дело. Он стал бы щедро субсидировать обнищавшую, но воинственную церковь Франции; он мог бы содержать хоть и шесть журналов вроде «Гильотины». Все висело на волоске, и риск подействовал на фанатика, как искра на порох. Он решил уничтожить миллионера и сделал это так, как только и мог совершить свое единственное преступление величайший из детективов. Под каким-то криминологическим предлогом он изъял голову казненного и увез ее домой в саквояже. Потом у него произошел последний спор с Брейном, который не дослушал до конца лорд Гэллоуэй. Ничего не добившись, он повел его в свой потайной сад, завел разговор о фехтовании, пустив в ход веточки и саблю, и…
Иван подпрыгнул на месте.
— Да вы помешанный! — заорал он. — Я сейчас же пойду к хозяину, возьму вот вас…
— Я и сам собирался пойти к нему, — с трудом проговорил Браун. — Я должен просить его, чтобы он сознался и раскаялся.
Пропустив удрученного Брауна вперед, словно конвоируя заложника или жертву для заклания, они поспешили в кабинет, который встретил их неожиданной тишиной.
Великий детектив сидел за столом, очевидно, слишком погруженный в дела, и не заметил их появления. В дверях они замешкались, но что-то в неподвижной элегантной фигуре, повернутой к ним спиной, побудило доктора броситься вперед. Одного взгляда и прикосновения было довольно, чтобы обнаружить у локтя Валантэна коробочку с пилюлями и убедиться, что он мертв. На потухшем лице самоубийцы они прочли гордую непреклонность Катона
.
Странные шаги
Если вы встретите члена привилегированного клуба «Двенадцать верных рыболовов», входящего в Вернон-отель на свой ежегодный обед, то, когда он снимет пальто, вы заметите, что на нем не черный, а зеленый фрак. Предположим, у вас хватит дерзости обратиться к нему и вы спросите его, чем вызвана эта причуда. Тогда, возможно, он ответит вам, что одевается так, чтобы его не приняли за лакея. Вы отойдете уничтоженный, оставляя неразгаданной тайну, достойную того, чтобы о ней рассказать.
Если (продолжая наши неправдоподобные предположения) вам случится встретить скромного труженика, маленького священника по имени Браун, и вы спросите, что он считает величайшей удачей своей жизни, он, по всей вероятности, ответит вам, что самым удачным был случай в Вернон-отеле, где он предотвратил преступление, а возможно, и спас грешную душу только тем, что прислушался к шагам в коридоре. Может быть, он даже слегка гордится своей удивительной догадливостью и, скорее всего, сошлется именно на нее. Но так как вам, конечно, не удастся достигнуть такого положения в высшем свете, чтобы встретиться с кем-либо из «Двенадцати верных рыболовов» или опуститься до мира трущоб и преступлений, чтобы встретить там отца Брауна, то боюсь, вы никогда не услышите этой истории, если я вам ее не расскажу.
Вернон-отель, в котором «Двенадцать верных рыболовов» обычно устраивали свои ежегодные обеды, принадлежал к тем заведениям, которые могут существовать лишь в олигархическом обществе, где здравый смысл заменен требованиями хорошего тона. Он был — как это ни абсурдно — «единственным в своем роде», то есть давал прибыль, не привлекая, а, скорее, отпугивая публику. В обществе, подпавшем под власть богачей, торгаши проявили должную смекалку и перехитрили свою клиентуру. Они создали множество препон, чтобы богатые и пресыщенные завсегдатаи могли тратить деньги и время на их преодоление. Если бы существовал в Лондоне такой фешенебельный отель, куда не впускали бы ни одного человека ростом ниже шести футов, высшее общество стало бы покорно устраивать там обеды, собирая на них исключительно великанов. Если бы существовал дорогой ресторан, который, по капризу своего хозяина, был бы открыт только во вторник вечером, каждый вторник он ломился бы от посетителей. Вернон-отель незаметно притулился на углу площади в Бельгравии. Он был не велик и не очень комфортабелен, но самое его неудобство рассматривалось как достоинство, ограждающее избранных посетителей. Из всех неудобств особенно ценилось одно: в отеле одновременно могло обедать не более двадцати четырех человек. Единственный обеденный стол стоял под открытым небом, на веранде, выходившей в один из красивейших старых садов Лондона. Таким образом, даже этими двадцатью четырьмя местами можно было пользоваться только в хорошую погоду, что, еще более затрудняя удовольствие, делало его тем более желанным. Владелец отеля, по имени Левер, заработал почти миллион именно тем, что сделал доступ в него крайне затруднительным. Понятно, он умело соединил недоступность своего заведения с самой тщательной заботой о его изысканности. Вина и кухня были поистине европейскими, а прислуга была вышколена в точном соответствии с требованиями английского высшего света. Хозяин знал лакеев как свои пять пальцев. Их было всего пятнадцать. Гораздо легче было стать членом парламента, чем лакеем в этом отеле. Каждый из них прошел курс молчания и исполнительности и был не хуже, чем личный камердинер истого джентльмена. Обычно на каждого обедающего приходилось по одному лакею.
Клуб «Двенадцать верных рыболовов» не согласился бы обедать ни в каком другом месте, так как он требовал полного уединения, и все его члены были бы крайне взволнованы при одной мысли, что другой клуб в тот же день обедает в том же здании. Во время своего ежегодного обеда рыболовы привыкли выставлять все свои сокровища, словно они обедали в частном доме; особенно выделялся знаменитый прибор из рыбных ножей и вилок, своего рода реликвия клуба. Серебряные ножи и вилки были отлиты в форме рыб, и ручки их украшали массивные жемчужины. Прибор этот подавали к рыбной перемене, а рыбное блюдо было самым торжественным моментом торжественного пира. Общество соблюдало ряд церемоний и ритуалов, но не имело ни цели, ни истории, в чем и заключалась высшая степень его аристократизма. Для того чтобы стать одним из двенадцати рыболовов, особых заслуг не требовалось; но если человек не принадлежал к определенному кругу, он никогда и не услыхал бы об этом клубе. Клуб существовал уже целых двенадцать лет. Президентом его был мистер Одли. Вице-президентом — герцог Честерский.
Если я хоть отчасти сумел передать атмосферу неприступности отеля, читатель, естественно, может поинтересоваться, откуда же я знаю все это и каким образом такая заурядная личность, как мой друг — отец Браун, оказалась в столь избранной компании. Ответ мой будет прост и даже банален. В мире есть очень древний мятежник и демагог, который врывается в самые сокровенные убежища с ужасным сообщением, что все люди — братья, и где бы ни появился этот всадник на коне бледном, дело отца Брауна — следовать за ним. Одного из лакеев, итальянца, хватил паралич в самый день обеда, и хозяин, исполняя волю умирающего, велел послать за католическим священником. Умирающий просил исполнить свою последнюю волю: озаботиться немедленной отправкой письма, которое заключало, должно быть, какое-то признание или заглаживало причиненное кому-то зло. Как бы то ни было, отец Браун — с кроткой настойчивостью, которую, впрочем, он проявил бы и в самом Бекингемском дворце, — попросил, чтобы ему отвели комнату и дали письменные принадлежности. Мистер Левер раздирался надвое. Он был мягок, но обладал и оборотной стороной этого качества — терпеть не мог всяких сцен и затруднений. А в тот вечер присутствие постороннего было подобно грязному пятну на только что отполированном серебре. В Вернон-отеле не было ни смежных, ни запасных помещений, ни дожидающихся в холле посетителей или случайных клиентов. Было пятнадцать лакеев. И двенадцать гостей. Встретить в тот вечер чужого было бы не менее потрясающе, чем познакомиться за семейным завтраком со своим собственным братом. К тому же наружность у священника была слишком заурядна, одежда слишком потрепана; один вид его, просто мимолетный взгляд на него, мог привести отель к полному краху. Наконец мистер Левер нашел выход, который если и не уничтожал, то, по крайней мере, прикрывал позор. Если вы проникнете в Вернон-отель (что, впрочем, вам никогда не удастся), сперва вам придется пройти короткий коридор, увешанный потемневшими, но, надо полагать, ценными картинами, затем — главный вестибюль, откуда один проход ведет направо, в гостиные, а другой — налево, в контору и кухню. Тут же, у левой стены вестибюля, стоит углом большая стеклянная будка, как бы дом в доме; вероятно, раньше в ней находился бар. Теперь тут контора, где сидит помощник Левера (в этом отеле никто никогда не попадается на глаза без особой нужды); а позади, по дороге к помещению прислуга, находится мужская гардеробная, последняя граница господских владений. Но между конторой и гардеробной есть еще одна маленькая комнатка, без выхода в коридор, которой хозяин иногда пользуется для щекотливых и важных дел — например, дает в долг какому-нибудь герцогу тысячу фунтов или отказывается одолжить ему шесть пенсов. Мистер Левер выказал высшую терпимость, позволив простому священнику осквернить это священное место и написать там письмо. То, что писал отец Браун, было, вероятно, много интереснее моего рассказа, но никогда не увидит света. Я могу лишь отметить, что тот рассказ был не короче моего и что две-три последние страницы были, очевидно, скучнее прочих.
Дойдя до них, отец Браун позволил своим мыслям отвлечься от работы, а своим чувствам (обычно достаточно острым) пробудиться от оцепенения. Смеркалось. Близилось время обеда. В уединенной комнатке почти стемнело, и, возможно, сгущавшаяся тьма до чрезвычайности обострила его слух. Когда отец Браун дописывал последнюю страницу, он поймал себя на том, что пишет в такт доносившимся из коридора звукам, как иногда в поезде думаешь под стук колес. Когда он понял это и прислушался, он убедился, что шаги — самые обыкновенные, просто кто-то ходит мимо двери, как нередко бывает в гостиницах. Тем не менее он уставился в темнеющий потолок и прислушался снова. Через несколько секунд он поднялся и стал вслушиваться еще внимательней, слегка склонив голову набок. Потом снова сел и, подперев голову, слушал и размышлял.
Шаги в коридоре отеля — дело обычное, но эти шаги казались в высшей степени странными. Больше ничего не было слышно, дом был на редкость тихий — немногочисленные гости немедленно расходились по своим комнатам, а тренированные лакеи были невидимы и неслышимы, пока их не вызывали. В этом отеле меньше всего можно было ожидать чего-нибудь необычного. Однако эти шаги казались настолько странными, что слова «обычный» и «необычный» не подходили к ним. Отец Браун как бы следовал за ними, постукивая пальцами по краю стола, словно пианист, разучивающий фортепьянную пьесу.
Сперва слышались быстрые мелкие шажки, не переходившие, однако, в бег, — так мог бы идти участник состязания по ходьбе. Вдруг они прерывались и становились мерными, степенными, раза в четыре медленнее предыдущих. Едва затихал последний медленный шаг, как снова слышалась частая торопливая дробь и затем опять замедленный шаг грузной походки. Шагал, безусловно, один и тот же человек — и при медленной ходьбе, и при быстрой одинаково поскрипывала обувь. Отец Браун был не из тех, кто постоянно задает себе вопросы, но от этого, казалось бы, простого вопроса у него чуть не лопалась голова. Он видел, как разбегаются, чтобы прыгнуть; он видел, как разбегаются, чтобы прокатиться по льду. Но зачем разбегаться, чтобы перейти на медленный шаг? Для чего идти, чтобы потом разбежаться? И в то же время именно это проделывали невидимые ноги. Их обладатель очень быстро пробегал половину коридора, чтобы медленно проследовать по другой половине; медленно доходил до половины коридора, с тем, чтобы доставить себе удовольствие быстро пробежать другую половину. Оба предположения не имели ни малейшего смысла. В голове отца Брауна, как и в комнате, становилось все темнее и темнее.
Однако когда он сосредоточился, сама темнота каморки словно окрылила его мысль. Фантастические ноги, шагавшие по коридору, стали представляться ему в самых неестественных или символических положениях. Может быть, это языческий ритуальный танец? Или новое гимнастическое упражнение? Отец Браун упорно обдумывал, что бы могли означать эти шаги. Медленные шаги, безусловно, не принадлежали хозяину. Люди его склада ходят быстро и деловито или не трогаются с места. Это не мог быть также ни лакей, ни посыльный, ожидающий распоряжений. В олигархическом обществе неимущие ходят иной раз вразвалку — особенно когда выпьют, но много чаще, особенно в таких местах, они стоят или сидят в напряженной позе. Нет, тяжелый и в то же время упругий шаг, не особенно громкий, но и не считающийся с тем, какой шум он производит, мог принадлежать лишь одному обитателю земного шара: так ходит западноевропейский джентльмен, который, по всей вероятности, никогда не зарабатывал себе на жизнь.
Как раз когда отец Браун пришел к этому важному заключению, шаг снова изменился и кто-то торопливо, по-крысиному, пробежал мимо двери. Однако хотя шаги стали гораздо быстрее, шума почти не было, точно человек бежал на цыпочках. Но отцу Брауну не почудилось, что тот хочет скрыть свое присутствие,-для него звуки связывались с чем-то другим, чего он не мог припомнить. Эти воспоминания, от которых можно было сойти с ума, наконец вывели его из равновесия. Он был уверен, что слышал где-то эту странную, быструю походку, — и не мог припомнить, где именно. Вдруг у него мелькнула новая мысль; он вскочил и подошел к двери. Комната его не сообщалась непосредственно с коридором: одна дверь вела в застекленную контору, другая — в гардеробную. Дверь в контору была заперта. Он посмотрел в окно, светлевшее во мраке резко очерченным четырехугольником, полным сине-багровых облаков, озаренных зловещим светом заката, и на мгновение ему показалось, что он чует зло, как собака чует крысу.
Разумное (не знаю, благоразумное ли) начало победило. Он вспомнил, что хозяин запер дверь, обещав прийти попозже и выпустить его. Он убеждал себя, что двадцать разных причин, которые не пришли ему в голову, могут объяснить эти странные шаги в коридоре. Он напомнил себе о недоконченной работе и о том, что едва успеет дописать письмо засветло. Пересев к окну, поближе к угасавшему свету мятежного заката, он снова углубился в работу. Он писал минут двадцать, все ниже склоняясь к бумаге, по мере того как становилось темнее, потом внезапно выпрямился. Снова послышались странные шаги. На этот раз прибавилась третья особенность. Раньше незнакомец ходил, ходил легко и удивительно быстро, но все же ходил. Теперь он бегал. По коридору слышались частые, быстрые, скачущие шаги, словно прыжки мягких лап пантеры. Чувствовалось, что бегущий — сильный, энергичный человек, взволнованный, однако сдерживающий себя. Но едва лишь, прошелестев, словно смерч, он добежал до конторы, снова послышался медленный, размеренный шаг.
Отец Браун отбросил письмо и, зная, что дверь в комнату закрыта, прошел в гардеробную, по другую сторону комнаты. Служитель временно отлучился, должно быть, потому, что все гости уже собрались, давно сидели за столом и его присутствие не требовалось. Пробравшись сквозь серый лес пальто, священник заметил, что полутемную гардеробную отделяет от ярко освещенного коридора барьер, вроде прилавка, через который обычно передают пальто и получают номерки. Как раз над аркой этой двери горела лампа. Отец Браун был едва освещен ею и темным силуэтом вырисовывался на фоне озаренного закатом окна. Зато весь свет падал на человека, стоявшего в коридоре.
Это был элегантный мужчина, в изысканно простом вечернем костюме, высокий, но хорошо сложенный и гибкий; казалось, там, где он проскользнул бы как тень, люди меньшего роста были бы заметнее его. Ярко освещенное лицо его было смугло и оживленно, как у иностранца-южанина. Держался он хорошо, непринужденно и уверенно. Строгий критик мог бы отметить разве только, что его фрак не вполне соответствовал стройной фигуре и светским манерам, был несколько мешковат и как-то странно топорщился. Едва увидев на фоне окна черный силуэт отца Брауна, он бросил на прилавок номерок и с дружелюбной снисходительностью сказал:
— Пожалуйста, шляпу и пальто. Я ухожу.
Отец Браун молча взял номерок и пошел отыскивать пальто. Найдя, он принес его и положил на прилавок; незнакомец порылся в карманах и сказал, улыбаясь:
— У меня нет серебра. Возьмите вот это, — и, бросив золотой полусоверен, он взялся за пальто.
Отец Браун неподвижно стоял в темноте, и вдруг он потерял голову. С ним это случалось; правда, глупей от этого он не становился, скорее наоборот. В такие моменты, сложив два и два, он получал четыре миллиона. Католическая церковь (согласная со здравым смыслом) не всегда одобряла это. Он сам не всегда это одобрял. Но порой на него находило истинное вдохновение, необходимое в отчаянные минуты: ведь потерявший голову свою да обретет ее.
— Мне кажется, сэр, — сказал он вежливо, — в кармане у вас все же есть серебро.
Высокий джентльмен уставился на него.
— Что за чушь! — воскликнул он. — Я даю вам золото, чем же вы недовольны?
— Иной раз серебро дороже золота, — скромно сказал священник. — Я хочу сказать — когда его много.
Незнакомец внимательно посмотрел на него. Потом еще внимательней глянул вдоль коридора. Снова перевел глаза на отца Брауна и с минуту смотрел на светлевшее позади него окно. Наконец, решившись, он взялся рукой за барьер, перескочил через него с легкостью акробата и, нагнувшись к крохотному Брауну, огромной рукой сгреб его за воротник.
— Тихо! — сказал он отрывистым шепотом. — Я не хочу вам грозить, но…
— А я буду грозить вам, — перебил его отец Браун внезапно окрепшим голосом. — Грозить червем неумирающим и огнем неугасающим.
— Чудак! Вам не место здесь, — сказал незнакомец.
— Я священник, мсье Фламбо, — сказал Браун, — и готов выслушать вашу исповедь.
Высокий человек задохнулся, на мгновение замер и тяжело опустился на стул.
Первые две перемены обеда «Двенадцати верных рыболовов» следовали одна за другой без всяких помех и задержек. Копии меню у меня нет, но если бы она и была, все равно бы вы ничего не поняли. Меню было составлено на ультрафранцузском языке поваров, непонятном для самих французов. По традиции клуба, закуски были разнообразны и сложны до безумия. К ним отнеслись вполне серьезно, потому что они были бесполезным придатком, как и весь обед, как и самый клуб. По той же традиции суп подали легкий и простой — все это было лишь введением к предстоящему рыбному пиру. За обедом шел тот странный, порхающий разговор, который предрешает судьбы Британской империи, столь полный намеков, что рядовой англичанин едва ли понял бы его, даже если бы и подслушал. Министров величали по именам, упоминая их с какой-то вялой благосклонностью. Радикального министра финансов, которого вся партия тори, по слухам, ругала за вымогательство, здесь хвалили за слабые стишки или за посадку в седле на псовой охоте. Вождь тори, которого всем либералам полагалось ненавидеть как тирана, подвергался легкой критике, но о нем отзывались одобрительно, как будто речь шла о либерале. Каким-то образом выходило, что политики — люди значительные, но значительно в них все, что угодно, кроме их политики. Президентом клуба был добродушный пожилой мистер Одли, все еще носивший старомодные воротнички времен Гладстона.