Я нутром чуял, снова начинаются какие-то игры. Меня втягивают в нечто пока непонятное. Этому Дрю палец в рот не клади, вмиг всю руку отхватит.
— Хочу, чтоб ты понял меня правильно, — ответил он. — Сейчас речь у нас идет о Церкви. Но, видишь ли, Бен, Церковь — это бизнес. А бизнес — он и есть бизнес.
— Не уверен, что правильно понял вас, Дрю. Вы говорите, бизнес это бизнес?
— Ты уловил самую суть.
— Боюсь, что да.
— Два юриста, — сказал он, и на тонких губах его заиграла улыбка, — это круто. Наверное, слышал, что Папа совсем плох?
Тут пришел мой черед пожимать плечами.
— Именно поэтому Локхарт и приезжает в город. Изложить планы и соображения по выборам следующего Папы. Возможно, ему понадобятся наши консультации...
— Уж точно, что не мои, — перебил его я.
— Хочу, чтоб ты ясно представлял положение дел. Хорошо, что у нашей фирмы достаточно времени, чтоб загодя подготовиться к принятию столь важного решения. И серьезно все обдумать.
Я раскатал на языке глоток портвейна стоимостью долларов десять, не меньше. Потом затянулся сигарой, а он терпеливо ждал ответа.
— Мне всегда казалось, Папу избирает Коллегия кардиналов. Неужели они изменили правила и даже не удосужились прислать мне уведомления?
— Ничего они не изменяли. Выбирают Папу точно таким же образом, как всегда. Знаешь, Бен, тебе стоит обуздать свой антиклерикализм. Прислушайся к доброму совету.
— Ну, пока что как-то обходился.
— Времена меняются. Все вокруг меняется. Почти все. Но только не Церковь, в самом сердце своем. Не думай, я вовсе не прошу тебя жертвовать своими принципами.
— И на том спасибо, Дрю.
На секунду он даже утратил всю свойственную ему иронию.
— Но фирма очень тесно работает с Церковью, — сказал он. — И есть вещи, с которыми ты должен ознакомиться... вещи, которые могут показаться на первый взгляд неожиданными. Так почему бы не начать с нашего друга Локхарта?
— Потому что Церковь — мой враг. Яснее выразить не могу.
— Ты утратил чувство юмора, Бен. Чувство меры. Я ни в коем случае не предлагаю, чтоб ты как-то содействовал Церкви. Просто хочу, чтоб ты послушал. Стал более информированным в наших делах. Забудь о своих личных проблемах с Церковью. Помни, бизнес это...
— Это бизнес.
— Кратко выражаясь, именно так, Бен.
...Весь этот день прошел у меня под знаменем католической Церкви.
Вернувшись в контору, я увидел, что меня дожидается отец Винни Халлоран. Я едва не застонал от отчаяния. Он был иезуитом, примерно моего возраста, и знакомы мы с ним были давным-давно. Местная община назначила его ответственным за исполнение последней воли и завещания покойной Лидии Харбо, обладавшей недвижимостью в Ойстер-Бей, Палм-Бич и Бар-Харбор. То был довольно запутанный и пространный документ, суть которого сводилась к тому, что она оставляла все свои обширные владения иезуитской общине. И иезуиты страшно тревожились, что завещание это могут оспорить трое ее законных наследников.
— Послушай, Бен, вдовствующая императрица из Ойстер-Бей подарила двух своих сыновей иезуитам. Так разве это удивительно, что она захотела, чтоб большая часть наследства досталась именно общине? В ее завещании это указано вполне недвусмысленно. А что касается трех других отпрысков... ты вообще когда-нибудь видел их, Бен? Ни черта они не получат, прости Господи! Алчные маленькие ублюдки. — В сутане священника я за всю жизнь видел Винни раз пять, не больше. Сегодня на нем был твидовый пиджак, рубашка в тонкую полоску, галстук-бабочка. Он смотрел на меня, явно ища поддержки и одобрения.
— Они собираются представить доказательства, будто бы она последние лет двадцать была выжившей из ума старой ведьмой. На мой взгляд, весьма убедительные. И под определенным давлением могла составить вполне абсурдное завещание. Иезуиты так и роились вокруг ее смертного одра. Ну и так далее.
— Уж не послышалось ли мне? — так и взвился Винни.
Он был выходцем из богатой семьи, а потому, вопреки расхожему мнению, деньги значили для него очень много. Конечно, деньги Халлоранов из Питсбурга не шли ни в какое сравнение с деньгами Дрискилов из Принстона и Нью-Йорка, но все равно их было достаточно, чтоб у человека возникли такие замашки.
— Неужели Церковь для того пестовала тебя, а, Винни?
Чтоб ты хлопотал о каком-то весьма сомнительном завещании старой богатой дамочки?
— Не тебе читать мне мораль, Бен, — огрызнулся он. — Сам знаешь, какие собачьи законы царят в этом мире.
— Пес поедает пса, — поправил я его. Мы сами занимались тем же вот уже много лет.
— Церковь ничем не отличается от любой другой большой организации. Ты это знаешь. Церковь и община — мы должны защищать свои интересы, потому как делать это больше просто некому. И я тоже исполняю свою работу, буквально по крохам собираю средства на ее содержание. Церковь должна сохранить свои владения, остаться самостоятельной и...
— Винни, Винни, опомнись, это же я, Бен! Церковь не была самостоятельной со времен императора Константина. Всегда занималась проституцией, всегда кого-то обслуживала. Проститутки меняются, но на следующий день Церковь снова выходит на панель.
— Господи, парень, да ты рассуждаешь как какой-нибудь антихрист! Их немало развелось последнее время. Господи, ну и денек выдался!... И все равно, Бен, из тебя получился бы прекрасный иезуит. Потому как ты умеешь с истинной страстью отстаивать свои убеждения. Вот только они слишком ничтожны в сравнении с великой истиной. Ты так и не научился вовремя заткнуться. А дело в том, что ты никогда не понимал, что такое Церковь. Никогда не умел примирить уютную овечку идеализма с грубым и яростным львом реализма, заставить эти существа мирно улечься бок о бок им же на пользу. В том-то и состоит сущность Церкви.
— А ты не иначе как счастливый во всех отношениях прагматик?
— Да, представь себе. Должен им быть. Я же священник. — Он откинулся на спинку кресла, усмехнулся. — Мне с этим жить. И уверяю, такая жизнь не подарок, Церковь далеко не самое опрятное место в этом мире. А все потому, что человек нечист. И все мы суетимся, лезем из кожи, и если хотя бы в пятидесяти одном случае оказываемся правы, это уже много, и большего желать невозможно. Поверь мне, вдовствующая императрица Харбо хотела, чтоб община получила этот кусок пирога. И даже если б эта старая крыса не хотела, мы все равно получим.
Для этого Винни и всех прочих Винни важно было одно: тот факт, что они верили. Вера Халлоранов свята и неприкосновенна. Он частенько говорил мне, что у меня на этом пути возник сбой. Правда, верил он не только в Бога, возможно, даже совсем и не в Бога, а в Церковь. И вот тут взгляды наши расходились самым кардинальным образом. Я видел этих людей за работой. И давно понял, что Бога можно найти и в старом монастырском мифе, и можно поверить, что Бог живет у вас в посудомоечной машине и разговаривает с вами во время цикла сушки. Неважно. Но ей-богу, куда как лучше верить в Церковь.
* * *
После ленча я зашел в угловой кабинет, который занимал постоянно на протяжении почти десяти лет, и смотрел через окно на Бэттери-Парк, башни Торгового центра и статую Свободы, едва видные из-за сгустившегося к середине дня тумана. Именно такой кабинет и полагалось иметь сыну Хью Дрискила, все было расписано заранее, и подобные правила давно стали частью нашей жизни в «Баскомб, Люфкин и Саммерхейс». Обстановку составляли: английский письменный стол диккенсовских времен, длинный и узкий стол времен Людовика XV, на нем бюст работы Бранкуши, бюст Эйнштейна на отдельном пьедестале, картина Кле на стене. У менее уверенного в себе человека просто мурашки могли пойти по коже при виде таких раритетов. То были подарки от отца и моей бывшей жены, Антонии, сплошная эклектика, но очень роскошная. Однажды в «Нью-Йорк мэгезин» был напечатан материал со снимками кабинетов, принадлежащих высокопоставленным лицам. И среди них оказался мой, и мне понадобилось немало времени, чтоб как-то пережить это. Я даже снял дорогой и роскошный ковер, и Хью с Антонией тогда говорили, что кабинет стал похож на клетку для канарейки — единственный, насколько мне помнится, случай, когда они сошлись во мнении. Мы с Антонией испытывали глубокое недоверие к католической Церкви, это нас объединяло, но не помогло спасти брак. Мне всегда казалось, она унаследовала такое отношение к Церкви с рождения. В то время как сам я пришел к нему более традиционным путем. Я выработал его самостоятельно.
Туман сгущался над Стейтен-айленд, затягивал сплошной дымной полосой знакомые детали пейзажа. Он был подобен человеческой памяти: кому охота хранить воспоминания о всяких мелочах и тривиальностях. Когда же достигаешь середины жизни, воспоминания эти приносят особую радость, так мне, во всяком случае, кажется. Они очень важны, и их не стоит отталкивать. Они словно испытывают тебя, и ты начинаешь думать: может, именно они держат все ключи к запертым дверям твоей психики? Даже страшновато становится.
* * *
В доме, где выросли мы с Вэл, всегда было полно священников. Мне исполнилось десять, когда летом 1945-го отец вернулся с войны. Его не было в стране несколько лет, и виделись мы урывками, лишь когда он приезжал в отпуск. Во время его отсутствия к нам часто приходил пожилой священник с седыми волосами, которые росли у него даже из ушей и ноздрей. Помню, этот человек произвел на меня сильное впечатление. Звали его отец Полански, он вел службу в нашей церкви. Иногда он работал в саду вместе с мамой, однажды подарил мне садовый совок, но мы толком не знали его. Не больше, чем, к примеру, человека, который поддерживал в порядке пруд-каток, или наемных садовников, которые занимались газоном, подстригали его, убирали сухую траву и подрезали деревья во фруктовом саду. Так же, как, впрочем, и отца.
С войны отец привез с собой настоящего итальянца, говорившего по-английски с сильным акцентом. Иногда мы с Вэл даже думали: не является ли этот странный патер — или, может, монсеньер? — по имени Джакомо Д'Амбрицци в длинной рясе и высоких тупоносых черных ботинках на шнуровке военным трофеем? И отцу он достался неким необычным путем, полным захватывающих приключений, как, к примеру, пропыленное и побитое молью чучело медведя, что стояло в углу столовой, или львиная и носорожья головы, украшавшие наш загородный дом в Адирондаксе?... И мы с Вэл, которой тогда было всего четыре, почему-то по-детски решили, что отец Д'Амбрицци принадлежит исключительно нам. Да и ему вроде бы нравилось проводить время с нами. Не счесть всех игр, в которые он с нами переиграл тем летом, начиная от скачек на спине, шашек, лото с картинками животных и заканчивая крокетом. А осенью мы вместе ходили за сеном, собирали яблоки, учились вырезать фонари из тыквы, а потом, с наступлением зимы, катались на коньках на замерзшем пруду, что находился за фруктовым садом. Он был невинен, как дитя, как мы с Вэл. И если б все другие священники, которых мне довелось знать, обладали его добродетелями, я бы наверняка был теперь священником. Но что толку говорить о вещах несбыточных и невозможных.
Отец Д'Амбрицци очень любил мастерить разные поделки своими руками, и я часами просиживал рядом, наблюдая за его работой. В саду он устроил тарзанку, сам выпилил дощечку и привязал веревкой к толстому суку старой яблони. В жизни не видывал более чудесной вещицы, но затем он превзошел все мои ожидания: устроил в ветвях большого дерева домик, в который можно было подниматься по веревочной лестнице. Я видел его и за другой работой, завороженно наблюдал за тем, как он кладет кирпичи, ловко и уверенно орудует мастерком, выравнивает кладку. Он отремонтировал нашу старую часовню, которая к тому времени начала разваливаться. Я ходил за ним по пятам. Я прислушивался к его шаркающим шагам, когда он направлялся в свой кабинет, затворял за собой дверь, чтоб никто не мешал «делать работу». Наверное, работа у него была очень важная. Во всяком случае, никто не осмеливался беспокоить его, когда он находился в кабинете.
Но вот он выходил, а я уже поджидал его. Он подхватывал меня длинными и сильными волосатыми руками, легко, как куклу. И на голове волосы были густые, черные и вьющиеся и плотно прилегали к черепу, точно шапочка. Нос у него напоминал банан, а рот был слегка искривлен, как на портрете какого-нибудь принца времен Ренессанса. Он был на добрых шесть дюймов ниже отца. А сложен, по словам мамы, как Эдвард Дж. Робинсон. Однажды я спросил ее, что это за человек, Эдвард Робинсон, и она, немного помявшись, ответила: «Ну, Бенджи, милый, это был... один такой мужчина... Ну, словом, гангстер».
Отцу общение с нами давалось не так легко, как Д'Амбрицци. Должно быть, он временами даже ревновал нас с Вэл к этому экзотическому созданию. Мы не задумывались, почему Д'Амбрицци живет с нами, мы принимали его присутствие как должное, нам достаточно было просто обожать его. А потом однажды он вдруг ушел. Исчез, растворился в ночи, точно его никогда здесь и не было, точно он нам приснился. Но каждому из нас оставил подарок: крестик из кости. У Вэл он был покрыт кружевной резьбой, мой был побольше, потяжелей и попроще.
Вэл до сих пор носит свой крестик. А мой исчез, наверное, потерялся.
Отец заговорил с нами о Д'Амбрицци много позже, подобная тактика была для него характерна. Он даже не стал упоминать имени Д'Амбрицци, но мы с Вэл обменялись многозначительными взглядами. Мы поняли, о ком идет речь. Отец принялся объяснять нам, почему мы не должны путать священников, «божьих людей», с Самим Господом Богом. В то время как первые являются колоссами на глиняных ногах, ног у второго, насколько известно, нет вовсе. Ну и так далее, в том же духе. Говорил он очень долго и туманно. Помню, после этого разговора я украдкой поглядывал на ноги священников, пивших в библиотеке виски с отцом или идущих к церкви произносить проповедь. И, разумеется, никакой глины не увидел, что немало меня разочаровало. Вэл же в чисто девчоночьей манере тихо принялась за работу со своим конструктором и соорудила нечто высокое и непонятное. И когда мама зашла к нам в комнату и спросила, как дела, Вэл выкрикнула звонким чистым голоском: «Глиняные ноги!» Мама почему-то нашла это забавным и позвала отца посмотреть. Позже она даже пригласила подругу из церкви взглянуть на это сооружение, но Вэл сказала, что все разобрала и теперь строит что-то новое. Я знал, что она врет. Она запрятала «глиняные ноги» под большой барабан, на боку которого был нарисован клоун. Потом отодрала одну из боковых панелей и использовала пространство внутри как тайник. И лишь через много лет узнала, что мне было прекрасно известно об этом. Сам я тайников не устраивал, наверное, просто потому, что никаких больших секретов у меня не было.
Я помню Вэл совсем маленькой девочкой. Она учится кататься на коньках на пруду и делает это с такой природной грацией, а я ковыляю поблизости как дурак, ноги заплетаются, весь продрогший, промокший, в синяках. И злюсь на Вэл. С зимними видами спорта я всегда был не в ладах, более того, они казались мне наказанием за какие-то прегрешения, но Вэл считала меня просто увальнем.
Наверное, я им и был.
* * *
Я как раз думал о Вэл, когда вошла мисс Эстербрук, моя секретарша. Остановилась в дверях и деликатно кашлянула. Я тут же вынырнул из тумана воспоминаний.
— Ваша сестра звонит, мистер Дрискил.
Она ушла, а я сидел перед телефоном еще секунду-другую, прежде чем снять трубку. Я не верю в совпадения.
— Привет! Это ты, Вэл? Где ты? Что происходит?
Голос сестры звучал как-то странно, и я сказал ей об этом. В ответ она рассмеялась и обозвала меня увальнем, но вполне беззлобно. С ней явно что-то было не так, но она сказала, что хочет, чтоб я сегодня же приехал в Принстон. И ждал бы ее дома. К вечеру она будет. Сказала, что хочет кое-что со мной обсудить. Я сказал, что думал, что она в Париже или где-то еще.
— Нет, с поездками пока все. Потом объясню, длинная история. Прилетела сегодня днем. Вместе с Кёртисом. Так ты приедешь вечером, Бен? Это очень важно.
— Ты что, заболела?
— Нет, я не больна. Просто немного напугана. Давай не будем сейчас об этом, хорошо, Бен?
— Ладно, договорились. Отец тоже будет?
— Нет, у него деловая встреча на Манхэттене...
— Хорошо.
— И как прикажете это понимать?
— Да как обычно. Просто желательно всегда предупреждать, если он засел где-нибудь в засаде, чтобы напасть на меня.
— Ладно. Значит, в восемь тридцать, Бен. И знаешь еще что, Бен? Я очень люблю тебя, хоть ты у нас и увалень.
— Сегодня, только чуть раньше, Винни Халлоран обозвал меня антихристом.
— Винни всегда был склонен к преувеличениям.
— Я тоже люблю тебя, сестренка. Пусть даже ты и монахиня.
Я услышал, как она тихонько вздохнула и повесила трубку. Потом сидел и пытался вспомнить, когда в последний раз видел ее напуганной, когда в ее голосе столь же отчетливо звучал страх. И никак не мог припомнить.
Из офиса в тот день я вышел раньше, чем обычно, хотелось немного проветриться перед встречей в восемь тридцать. Потом еще нужно было принять душ и переодеться. А уже затем сесть за руль «Мерседеса» и ехать в Принстон.
Таксист высадил меня на углу Семьдесят Третьей и Мэдисон. Стемнело раньше из-за тумана, и на улицах зажглись фонари, но светили они пока что вполсилы, или так просто казалось из-за высокой влажности. Я шел по направлению к парку, пытаясь сообразить, что же происходит с моей сестрой. Тротуары были мокрыми и скользкими. Всего неделю назад отыграли последний матч на серии мирового чемпионата, а холод стоял, как зимой, и туман сгущался в колючую изморось.
Сестра Вэл... Я знал, что она ездила в Рим собирать материалы для новой книги, а потом прислала мне открытку из Парижа. И я никак не ожидал увидеть ее раньше Рождества. Она необыкновенно серьезно относилась к своим исследованиям и работе над книгой. И вот, на тебе, вдруг взяла перерыв. Что же напугало ее до такой степени, что она примчалась домой?
Сегодня вечером все выяснится. Никогда не знаешь, что, черт возьми, такое затевает эта девушка, моя сестра. Я знал лишь одно: темой ее новой книги является роль Церкви во Второй мировой войне. Может, это привело ее в Принстон? Нет, маловероятно. Но с Вэл никогда ничего не знаешь наверняка. Она не из тех монахинь, что встречались в католической школе в Сент-Колумбкилле. Эта мысль всегда вызывала у меня улыбку, и, подходя к своему дому, я скалился во весь рот, как полный кретин. Ничего такого страшного с Вэл не может случиться, пока я рядом. Как-нибудь разберемся, не впервой.
* * *
Через Гудзон я проехал по мосту Джорджа Вашингтона. И направился в Принстон, чувствуя себя продрогшим и отсыревшим до костей. К тому же, наверное, от сырости, немилосердно ныла нога, которой я давил на педаль газа. Старая болячка, сувенир, унаследованный мной еще с иезуитских времен. Все же удалось иезуитам оставить свою отметину. Машин становилось все меньше, и вскоре по шоссе ехал я один под повизгивание «дворников» по стеклу и скрипичный концерт Элгара, который передавали по радио. Погоду для поездки я выбрал просто ужасную, кругом тьма, дождь перешел в мокрый снег, превратив дорогу в каток. Казалось, того и гляди, машина слетит с нее и отправит меня в лучший из миров.
Я припомнил примерно такой же вечер. Было это лет двадцать с небольшим тому назад, только тогда стояла зима, все кругом было белым-бело. Тогда я тоже ехал в Принстон, страшась неприятного разговора с отцом. Мне не хотелось говорить ему о том, что произошло, и еще я знал, что он наверняка не захочет этого слушать. Он не любил выслушивать жалобы и истории неудач, с его точки зрения, все это было проявлением трусости. Чем ближе я подъезжал к Принстону, тем меньше мне туда хотелось. И погода была под стать: темная ветреная ночь, повсюду снег и лед, и я крался, как вор в ночи, как побитая собака после проигранной мной битвы. Битвы, в которой я собирался стать иезуитом. Пытался стать тем, кем хотел меня видеть отец.
Хью Дрискил мечтал видеть меня иезуитом, всегда считал, что строгая дисциплина сочетается в Ордене с бурной интеллектуальной жизнью. Ему хотелось, чтоб я занял место в мире, который был ему понятен и близок. К тому же отец до определенной степени мог контролировать этот мир. Он вообразил — и то было весьма эгоцентрическое заблуждение, — что благодаря своему богатству, влиянию и преданности Церкви, а также многим добрым делам является одним из тех, кто входит в истеблишмент, в высшие слои иерархии, в Церковь внутри Церкви. Мне всегда казалось, что отец переоценивает себя, но что, черт побери, я тогда понимал?
Лишь относительно недавно до меня дошло, что, возможно, он воспринимал себя вполне адекватно. За годы знакомства Дрю Саммерхейс успел посвятить меня в кое-какие детали, узаконившие веру отца в собственную значимость. Саммерхейс был давним другом и ментором отца, тот, в свою очередь, стал таковым для вездесущего Кёртиса Локхарта. И вот теперь Саммерхейс сообщает мне, что отец с Локхартом строят какие-то планы по выборам нового Папы. Нет, конечно, еще с детства я запомнил кое-какие факты, подтверждающие правильность самооценки моего родителя. Когда я был еще совсем ребенком, к нам из Нью-Йорка приезжал на обед кардинал Спеллман — вот только тогда он был то ли епископом, то ли архиепископом, точно не помню. Он навещал нас и в доме в Принстоне, и в нашей огромной двухэтажной квартире на Парк-авеню, от которой мы отказались после несчастного случая с мамой. Порой я слышал, как родители называют его просто по имени, Фрэнк, а однажды, помню, он сам сознался мне, что носит туфли из крокодиловой кожи. Возможно, в тот момент я подсматривал за ним, проверял, не глиняные ли у него ноги.
Должно быть, именно звонок Вэл пробудил во мне все эти воспоминания, а потому и пришли вдруг на ум кардинал Спеллман, отец, туфли из крокодиловой кожи, иезуиты и та давняя ночь, когда я ехал по темной и скользкой дороге и ветер со снегом лепили прямо в ветровое стекло. Я ехал домой один, с плохими новостями, думал, что скажет на это отец, как воспримет очередное разочарование, виной которому был я сам.
Двадцать лет тому назад, даже больше.
Рано утром, когда снежная буря почти стихла и стало светать, патрульные полицейские выехали на поиски жертв стихии. И нашли мой «Шевроле» перевернутым, рядом со сломанным деревом, в самом плачевном виде. А рядом — меня, тоже в весьма плачевном виде и без всяких свидетельств того, что я пытался притормозить, остановить машину на скользкой, покрытой снегом и льдом дороге. И решили, что я, должно быть, уснул. Такое иногда случается. Так вот: ерунда все это. У меня была сломана нога, я страшно замерз, но это не столь важно. Важно было другое: посреди ночи я вдруг понял, что лучше умереть, чем рассказать отцу о себе и иезуитах.
Прозрение. То был типичный случай прозрения. Момент истины, который случается единожды в жизни. И, естественно, отец узнал, что я пытался сделать той ночью. Я прочел это в его глазах, в которых светилось отчаяние. Словно два маячка в ночи, они прожигали насквозь и манили к предательски близкому и опасному берегу, домой, домой. Он знал. Он знал, что я пытался совершить величайший из грехов, и никогда до конца так и не простил мне этого.
Слава богу, что есть Вэл. Так он сказал мне чуть позже в больнице. И вовсе не для того, чтобы унизить или оскорбить меня, просто пробормотал себе под нос, словно разговаривая сам с собой. И тогда я, человек, сознательно выбравший небытие, исключивший отца из советчиков, вдруг почувствовал: да мне плевать, что он там про меня думает. Так сказал я себе. И то был момент моего торжества.
* * *
Я доехал до окраин Принстона, свернул на двухполосную дорогу, на которой некогда учился водить отцовский «Линкольн», и не успел оглянуться, как фары уже осветили сквозь плотную завесу дождя и снега фасад нашего дома. К нему вела длинная, обсаженная тополями аллея, облетевшие листья смешались с грязью и прилипали к шинам. Гравий за поворотом был желтым и тоже сплошь покрыт грязью, розовые кусты выглядели запущенными, словно в этом веке в дом еще ни разу никто не наведывался. В дальнем конце двора темнел гараж с низкой двускатной крышей. Никто даже не удосужился зажечь к моему Приезду фонари. Сам дом находился левее, крупные камни, из которых был выложен фундамент, отливали мокрым блеском в свете фар. И дом тоже был погружен во тьму, и ночь стояла черная, непроглядная и сырая. Вдали, над вершинами деревьев, виднелась россыпь розоватых огней Принстона.
Я вошел в неосвещенный холл с ощущением, что холод и сырость пробирают меня до костей. Но как только щелкнул выключателем, все волшебным образом изменилось. Все было как прежде: дубовый отполированный паркет, деревянная плохо прибитая вешалка для одежды, кремовая лепнина на потолке, лестница, оливково-зеленые стены, зеркала в позолоченных рамах. Я направился прямиком в Длинную залу, в двух шагах от прихожей, где, в основном, и проходили все наши семейные сборища.
Длинная зала. Некогда то было главное помещение таверны восемнадцатого века, вокруг которого и начиналось строительство нашего дома. И свидетельства того до сих пор сохранились: потемневшие балки над головой, несуразный огромный камин шести футов в высоту и десяти в ширину. Но затем за долгие годы тут набралось немало других вещей и деталей: чехлы для мебели в цветочек, книжные полки на стенах, на них же огромные ковры горчично-алых оттенков, два ведерка для угля. У камина стояли кресла, обитые горчичного цвета кожей, на подставках появились медные лампы с желтыми абажурами и медные же горшки с цветами. А в дальнем конце комнаты, у окна с видом на яблоневый сад и ручей, стоял мольберт, за которым отец занимался живописью. Сейчас на нем было закреплено полотно, большое и покрытое куском белой ткани.
В комнате было холодно, сквозь щели в рамах с улицы тянуло сыростью. Угли в камине давно погасли и отсырели, превратились в грязь от попадающего через трубу дождя и пахли осенью. В прежние дни здесь, в комнатах восточного крыла, жили Мэри и Уильям, хлопотали по дому, поддерживали огонь, встречали меня горячим пуншем, и дом при них был полон жизни. Но Уильям умер, Мэри коротала одинокую старость в Скотсдейле, а пара, нанятая отцом, проживала в Принстоне. И комнаты в восточном крыле пустовали.
Я сразу понял, что ее еще нет. Но все равно окликнул сестру по имени, звук эхом раскатился по комнатам и замер где-то вдали. Потом подошел к одной из многочисленных лестниц и снова окликнул. Но услышал в ответ лишь странный шорох, такой звук издают на ветру выброшенные газеты. Очевидно, холод и дождь загнали мышей в дом, под карнизы, там они и бегали, пытаясь понять, где находятся. А находились они там, где появились на свет многочисленные поколения их предков.
Детьми мы с Вэл думали, что шум, слышный в стенах, издают привидения, историй о которых мы наслушались с детства. Вот одна из них. Жил-был юноша, которому удалось убить английского офицера, исподтишка, со спины. За ним устроили погоню, но он исчез. Один из предков Бена Дрискила спрятал его в своем доме на чердаке, но через неделю в дом ворвались англичане, специальный поисковый отряд, и обыскали его. И нашли парнишку, который прятался в темноте, полумертвый от пневмонии. И паренек сразу сознался в содеянном. И тогда они сказали нашему дальнему предку Бену Дрискилу, что собираются повесить его вместе с мальчишкой в назидание всем остальным окрестным бунтовщикам. Но тут в дверях появилась жена Бена, Ханна, с ружьем в руках и обещала проделать в мундире каждого из британцев огромную дыру, если только они посмеют хоть пальцем тронуть ее мужа. Тогда британцы отвесили ей почтительный поклон, предупредили Бена Дрискила, чтоб больше не смел давать приют врагу короля Георга, и ушли. Но все-таки увели с собой парнишку и повесили его в яблоневом саду на веревке, прихваченной из дома тех же Дрискилов. Позже Бен перерезал веревку и похоронил тело здесь же, под большой старой яблоней. Могила сохранилась до сих пор, мы с Вэл часто играли возле нее. И часто слушали с расширенными от ужаса и любопытства глазами эту историю о смерти храброго бунтаря, чье привидение поселилось у нас в доме.
Я поднялся по лестнице и ждал, но никто — ни призрак, ни белка, ни сестра — так и не появился. И тут вспомнилась мама. Даже показалось, что она стоит в дверях в просторном отделанном кружевами пеньюаре и протягивает ко мне руки, точно взывает откуда-то издалека. Как давно это было? Губы ее шевелятся, произносят слова, которые я, должно быть, слышал, но никак не могу припомнить... Почему я не могу вспомнить ее слов и при этом так отчетливо помню запах ее туалетной воды и пудры? И почему ее лицо затеняет тьма? Была ли она тогда молода? Или волосы уже серебрились сединой? Сколько лет было мне самому, когда она вот так вышла навстречу с протянутыми руками, говорила что-то, хотела, чтоб я понял нечто важное?...
Я спустился вниз, взял зонтик и вышел на улицу. Дождь падал косыми струями в желтоватых отблесках фонарей. Я поднял воротник плаща и нырнул в узкий подземный проход между двумя крыльями дома. Наверху дождь громко барабанил по закрытым ставнями окнам и подоконникам, хлестал бешено и злобно, превращался в лед, который все рос и рос и скоро должен был забить водосточные трубы. Нет, многое на этом свете, видно, вообще не меняется.
Я прошел через лужайку, где мы часто играли в крокет и бадминтон. Свет из окон Длинной залы отбрасывал узкие желтоватые стрелы, словно указывал путь к часовне.
Разумеется, у нас была своя собственная часовня. Построил ее еще дед по отцовской линии где-то в начале двадцатых в ответ на настойчивые просьбы бабушки. Часовня была в стиле «того периода», как пишут в путеводителях, сложена из кирпича и камня, с черно-белой отделкой, которую бабушка называла «милой и нисколько не вызывающей», и постоянно нуждалась в ремонте. Мы не являлись английскими католиками, подобно Ивлину Во, и своего, прирученного священника у нас не было. Зато нас не обделяли вниманием священники, служившие в соседней деревне Нью-Пруденс, в церкви Святой Марии. Уже взрослым я часто подумывал, что иметь собственную церковь — просто безумие, но научился помалкивать об этом. А потом пошел в школу Святого Августина, и там выяснилось, что в имениях многих мальчиков тоже есть свои церкви и ничего постыдного в том нет.