Иоанн Васильевич горько зарыдал.
«И будут правы мои обвинители… по-своему совершенно правы… Не нравились ему, скажут они, не за то адашевцы, что всем ворочали и все забрали в свои руки, скрывая от царя правду и показывая, что им было нужно, – набрал он на смену таких же правителей. Значит, нужна была ему эта шайка полновластных хозяев, заправляющих его именем? Адашевцы оказались недостаточно жестокими! Ему нужна была человеческая кровь… Пить и лить ее – выискалась шайка кромешников… От них уже, говорят, никому не было пощады… А я… опустил руки… Вижу и слышу только там, где мне указывают, и то, что мне говорят… натолковывают… Где была моя прозорливость, когда сомнение щемило сердце, а ухо склонялось к лепету коварного сплетения лжи и обмана на гибель сотням и тысячам… невинных»…
Царь в неистовстве бил себя в грудь.
«Ну, казню я своих злодеев, – продолжал он мыслить далее, – очистит ли меня осуждение и кара их от обвинения в потворстве с моей стороны сперва, а потом взваливания на них моей же вины? Их гибель, скажут, нужна была ему, чтобы себя обелить! Вот мое положение. Кому я, самодержец, скажу, что эти изверги так меня опутали, что я делал все им угодное и нужное и не подумал проверить да разузнать, подлинно ли мне представляют? Как царю не поверить донесению Слуг своих, когда он постоянно все и узнает только из этих донесений?! Сам собою я не имею и возможности открыть подлог и ложь, если захотят меня морочить»!
Иоанн встал с кресла и неровными шагами заходил по комнате, опираясь на костыль.
«Сознаться в невозможности видеть истину, самому заявить, что я не способен к управлению? А другие, если ты откажешься, способнее, что ли, его выполнить? Сесть на престол многие поохотятся – пусти только. Выполнить царские обязанности если не сможет привычный кормчий, по человечеству не свободный от промахов, где смочь повести их непривычному, неопытному?.. Меня – наследственного владыку – могли окружать прихлебатели, искатели милостей, первые враги государства… Не больше ли зла причинят они при случайно возвысившемся»?..
Царь подошел к аналою и тихо опустился на колени.
– Сердцеведец… – начал молиться он. – Ты зришь глубину души моей! Впал я в сети коварства… и перед судом Твоим не обинуюсь за зло, учиненное моим именем, понести заслуженную мною кару. Верую в святость и неисповедимость судеб Твоих! Если же перед Тобою не хочу оправдываться неведением, какая польза перед людьми сваливать мне, самодержец, вину на презренных слуг! Карай меня, Господи, за зло, ими учиненное! Сознаю в этом Твое правосудие, но просвети… пока не настанет час кары! просвети мои умственные очи, да вторично не сделаюсь орудием людской злобы… Невознаградима кровь, пролитая злодеями при моем ослеплении… по крайней мере, нужно вознаградить кого можно и кто не предстал еще моим обвинителем перед Тобою, Судьею праведным[2].
Иоанн упал ниц перед иконами, и долго глухие рыдания колыхали его худое, изможденное страшным недугом, распростертое на полу тело.
В то время, когда несчастный венценосец горячо молился царю царей, помилованный им его верный слуга Семен Карасев во весь опор скакал по направлению к Рогатице, к заветному дому, где он оставил более чем полжизни.
Что ему было до того, что он теперь по слову царя отверженный между людьми, что каждый безнаказанно может убить его. За себя постоит он против всякого, постоит и защитит теперь и свою ненаглядную Аленушку.
«Что с ней? Жива ли она? Не напали ли опять без него кромешники… Да нет, старуха нянька чай как зеницу ока сбережет ее, схоронит, не найти никакому врагу… сама сказала мне…» – мелькают в голове его то тревожные, то успокоительные мысли.
Вот и заветный дом. Соскочил с коня Семен Иванов, отворил ворота, ввел коня и, привязав его к навесу, поспешил в дом.
«Здесь ли она? Жива ли?»
Он даже остановился от волнения, прежде нежели отворить дверь.
X. Христова невеста
По выходе из горницы Семена Иванова Агафья Тихоновна несколько секунд молча смотрела на сидевшую на лавке, откинувшись к стене, Елену Афанасьевну, и вдруг дико, неистово захохотала.
Аленушка вздрогнула и с видимым усилием широко открыла на свою старую няньку удивленные глаза.
– Что с тобой, Агафьюшка?
– Агафьюшка… Какая же я тебе, девушка, Агафьюшка… – удивилась в свою очередь старуха. – Ты сама-то кто, девушка, будешь?
– Как кто я? Да разве ты не признала меня?.. Я… Аленушка…
Какой-то инстинктивный страх, вдруг ни с того, ни с сего обуявший Елену Афанасьевну, придал силы ослабевшему организму и она даже всем туловищем отделилась от стены.
– Аленушка… какая же это такая Аленушка… невдомек мне что-то девушка!
– Как какая? Да твоя же питомица, Афанасия Афанасьевича Горбачева дочь… али не признала, так изменилась я… с того дня как тятеньку на правеж взяли… к царю…
– Ишь ты какая, девушка прыткая… Только меня, старуху, не морочь… глаз мне не отводи, потому без нужды это… не обманешь…
– Да что ты, Агафьюшка, опомнись, что мне тебя обманывать… я… я… Аленушка…
Елена Афанасьевна протянула к ней свои руки…
Старуха отступила.
– Говорю, девушка, не морочь… не обморочишь… Какая же можешь ты быть Аленушкой, когда у меня она одна была кралечка… как налетели вороги, взяли ее силком от меня и стали, как злые вороны, клевать тело ее белое… Сама я своими глазами видела, как они, надругавшись над моим ненаглядным дитятком, повели ее топить к мосту Волховскому… В небесах теперь витает ее душенька… Христовой невестой соделалась… Меня в горней обители ждет, чай, не дождется душа ее ангельская… Скоро, скоро мы с ней свидимся, не жилица я на свете белом, не казнили меня злодеи кровожадные, загубили лишь ее, молодушку, сама себя казню рукой старческой, довольно нажилась, навиделась… Вот и петля уже приготовлена… да помешала ты мне с твоим полюбовником.
– Опомнись, Агафьюшка, что ты несешь за околесицу, с каким таким полюбовником… это жених мой нареченный… Сеня… Семен Иванов… а я… я Аленушка, дочка Горбачева Афанасия Афанасьевича… А он, говорю, жених мой из слободы Александровской… спас он меня из рук моих надругателей…
– Жених, говоришь, девушка… Доброе дело, доброе дело… У моей касаточки, у Аленушки, тоже был жених нареченный, ждали мы его со дня на день… да дождались вместо него лютых ворогов.
– Это он и есть, Агафьюшка, он, кого ждали мы с тятенькой.
– С тятенькой, а у тебя, девушка, есть и тятенька?..
– Да что ты, Агафьюшка, – уже совершенно взволнованным голосом заговорила Елена Афанасьевна, – битый час я говорю тебе, что я та самая Аленушка, твоя питомица, что жила в этом доме вместе с тятенькой, али ты совсем с перепугу лишилась памяти…
Агафья Тихоновна обвела Аленушку совершенно бессознательным взглядом.
– Значит есть у тебя, девушка, тятенька… У моей касаточки тоже был тятенька, да сгубили его злодеи-кровопивцы… Ох, девушка, как они палками его дубасили, инда по всей по мне мураши забегали, отдал он душу свою честную Богу под ударами кромешников… Набольшой-то их, Малюта, перед казнью таково с сердцем с ним разговаривал, да и велел бить его до смерти.
– Как умер… тятенька?.. – вскочила даже с лавки Елена Афанасьевна и тут же как сноп грянулась на пол.
Агафья Тихоновна равнодушно посмотрела на упавшую.
– Ишь, что девка придумала, Аленушка-де я, да и весь сказ… Нянька-де – старуха полоумная, поверит мне и отдаст мне имение… Ловко она с полюбовником придумала, – заговорила уже сама с собой Агафья Тихоновна.
Наклонившись к лежавшей навзничь Елене Афанасьевне, старуха стала ее рассматривать.
– Такая же чернявая, как и Аленушка, только та была кровь с молоком, а эта, вишь, какая худющая… Ишь, что выдумала, она… Аленушка… обманщица!..
Сумасшедшая старуха погрозилась ей своим костлявым кулаком.
– А этот, душегуб, кровопивец, что здесь был, – вспомнила она о Семене Иванове, – сохрани, говорит, Агафья Тихоновна! Лисит, злодей, тоже добрым прикидывается… Погоди, лисий хвост, сохраню я тебе твою полюбовницу, так сохраню, что и сам наищешься… Кажись, и он был, как тащили Аленушку, будто бы я его видела… Так и есть, видела… Как пить дать он и есть… Семь-ко я отомщу за Аленушку… Надругались над ней, ненаглядной, сгубили во цвете лет касаточку… Надругаюсь и я над полюбовницей изверга… Умерла моя кралечка… пусть и эта околеет, проклятая!..
В глазах старухи сверкнул какой-то адский огонь. С протянутыми вперед костлявыми руками бросилась она на лежавшую Елену Афанасьевну и правою рукою с такой неимоверною силою сжала ей горло, что глаза несчастной широко раскрылись в предсмертной агонии, а язык высунулся на половину изо рта.
Раздался предсмертный крик, и Аленушки не стало.
Агафья Тихоновна как бы окаменела над трупом задушенной ею женщины, и, сидя на полу, все сильнее и сильнее сжимала ей горло.
Она, казалось, с наслаждением впивалась глазами в искаженное лицо лежавшей и вдруг… в ужасе отняв руку, отскочила от мертвой.
– А кажись, это и впрямь… Аленушка! – диким голосом вскрикнула Агафья и остановясь посреди комнаты, стала снова тихо подходить к лежавшей, пристально рассматривая ее. – Да… да… вестимо, Аленушка…
Она подскочила к трупу и стала срывать с нее платье и рубашку.
На груди умершей блеснул золотой крест с четырьмя изумрудами.
– Она… она… Ах я окаянная! – простонала старуха, к которой на минуту явилось полное сознание.
Эта минута показалась ей страшно продолжительной. Весь ужас совершенного ею преступления восстал перед ней. Своими руками она убила ту, которая ей была дороже и милее всего на свете… убила свою… Аленушку.
Светлый промежуток миновал, но сознание, что перед ней ее питомица Елена Афанасьевна, осталось.
Она стала тормошить труп.
– Аленушка, касаточка, встань, очнись, ненаглядная… это я, твоя здесь нянюшка, Агафья… встань ты, дитятко, проснись… Что ж ты глядишь на меня, словно испугалася… язык-то спрячь… красавица…
Труп действительно глядел на нее во все глаза, в которых отразился весь ужас неожиданной смерти.
– Встань же, родимая… пойдем, милушка, в твою горенку, положу я тебя на постель пуховую, расправишь ты свои косточки усталые. Встань же… очнись!
Агафья Тихоновна то приподнимала труп в своих объятиях, то снова опускала его на пол, трясла за руки, а слезы ручьем текли из ее старческих глаз.
Снова наступил момент сознания.
– Умерла, умерла Аленушка, убила я ее, проклятая…
Она упала на труп, обливая его горячими слезами и огласила комнату дикими воплями.
Вдруг она остановилась, и какая-то блаженная улыбка появилась на ее губах.
– Это хорошо… кровопивцу она не достанется… она… Христова невеста… теперь у Него, Батюшки, в обители, а я с ней сейчас свяжусь…
Над лавкой, около которой лежал труп, на стене была перекладина, видимо оставшаяся от полки, на которой стояла серебряная посуда, украденная опричниками, сломавшими и самую полку. С быстротой молодой девушки вскочила старуха на лавку, привязала бывшую у ней в руках веревку с петлей, просунула в последнюю голову и быстрым движением опрокинув лавку, повисла на веревке.
Тяжелая дубовая лавка с такою силою упала на труп Аленушки, что рассекла ей лоб. Кровь не брызнула.
Среди невозмутимой тишины горницы раздался лишь протяжный крик удавленницы, и затем все смолкло.
Глаза старухи тоже широко открылись и как бы впились в глаза лежавшей под опрокинутой лавкой мертвой Аленушки.
Вид мертвой Агафьи Тихоновны с прикушенным до половины языком был страшен.
Не прошло и десяти минут после совершившейся ужасной катастрофы, как дверь в горницу дома Горбачева отворилась и на ее пороге с улыбкой радостного ожидания на губах появился Семен Иванов Карасев.
Взглядом, полным неподдающегося описанию ужаса, окинул он эти два обезображенных трупа и как подкошенный без чувств повалился у порога того дома, куда еще так недавно мечтал войти счастливым женихом.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Судные дни Великого Новгорода окончились.
Слова Семена Иванова Карасева запали глубоко в душу Иоанна. Он приказал прекратить следствие по изменному делу. Опричники были собраны и усажены в слободах, назначенных для их постоя. Царь на другой же день призвал к себе Бориса Годунова.
– Что в несчастном городе? – спросил он его.
– Боятся, государь, верить покуда минованию ужасов…
– О, Господи! Что мне делать преступнику!? – воскликнул царь, и крупные слезы покатились из его глаз.
– Во-первых, государь, благоволишь ободрить заутра уцелевших… Во-вторых, разошлем помянники по обителям о поминовении страдальцев и страдалиц от Малютиной злобы… и коварства.
– Моленье о душах их наша обязанность, но не сильны они смыть с души моей злодейства рабов моих.
– Государь, жертвы не встают… но за то грабителей, притеснителей, ради корысти пустившихся на доносы, да не пощадит твое правосудие.
– Делай с ними что знаешь… и с Малютой.
– Ты не увидишь его более, государь… разве что доведется ему честно сложить голову в бою.
– О нем не напоминай… Приготовь все к выезду нашему… да собрать людей новгородских… хочу уверить их в безопасности.
Наступило утро, в полном смысле великопостное, сырое, промозглое, туманное. Небольшими и редкими кучками удалось расставить горожан, унылых, робких, загнанных, уцелевших от казней. Как живые тени, стояли эти остатки недавно еще густого и бодрого населения.
– Едет! Едет! – торопливо закричали десятники стрелецкие, равняя ряды приведенных. Последние сняли шапки и опустились на колени.
Иоанн въехал в круг их и дрожащим от волнения голосом заговорил:
– Ободритесь, граждане новгородские, пусть судит Бог виновных пролития крови! Зла отныне не будет никому, ни единого. Узнал я, но поздно… злодейство. Кладу на душу мою излишество наказания, допущенное по моему неведению… Оставляю правителей справедливых… но памятуя, что человеку сродно погрешить, я повелел о делах ваших доносить мне прежде выполнения карательных приговоров…
Слова милости еще звучали в ушах не бывших в состоянии придти в себя горожан, а царь и царевич со свитою уже скрылись из виду.
Слова Бориса Годунова относительно Малюты исполнились – он умер честною смертью воина, положив голову на стене крепости Вигтенштейна, как бы в доказательство того, что его злодеяния превзошли меру земных казней.
Злоба его не коснулась Федосея Афанасьевича, который, получив после брата оставшееся имущество, передал торговые дела второму сыну, а сам после отъезда Иоаннова из слободы, перебрался в Москву, в которой дожил до глубокой старости, схоронив жену, женив сыновей и выдав замуж дочерей, дождался не только внуков, но и правнуков.
В Юрьевом Новгородском монастыре, золоченые главы которого и до сих пор блестят на солнце, пленяя взор путешественника и вливают в его душу чувство благоговения, среди уцелевшей братии появился новый, строгий к себе послушник, принявший обет молчания. Слава о его святой жизни скоро разнеслась в народе, сотнями стекавшемся посмотреть на «молчальника».
Через несколько лет этот послушник принял схиму, под именем отца Зосима.
Это был никто иной, как Семен Иванов Карасев, оставшийся в живых и поседевший в одну ночь, проведенную в беспамятстве, около трупа несчастной Аленушки и не менее несчастной Агафьи Тихоновой.
В помянниках Иоанна Грозного эти две жертвы новгородского погрома записаны не были.
Примечания
1
Так назывались музыкальные инструменты того времени (прим. авт.)
2
П. Н. Петров. «Царский Суд» истцов. Кроме этой «молитвы царя», некоторые из предыдущих картин новгородского погрома заимствованы мною из той же повести.