Нил Гейман
Дым и зеркала
Но там, где есть чудовище, есть и чудо.
Огден Нэш. «Драконы стали слишком редки»Предисловие
Писать — все равно, что летать во сне. Когда вспоминаешь.
Когда можешь. Когда получается. Это легко.
Дневник автора, февраль 1992Это делается при помощи зеркал. Конечно же, такое утверждение — клише, но тем не менее правда. Фокусники использовали зеркала, обычно поставленные под углом в сорок пять градусов, с тех самых пор, когда более ста лет назад викторианцы начали изготавливать в больших количествах зеркала, точно воспроизводящие реальность. Джон Невил Маскелин проделал это в 1862 году с платяным шкафом, который благодаря умело поставленному зеркалу скрывал больше, чем показывал.
Зеркала — удивительные вещи. Они как будто говорят правду, отражают для нас реальный мир, но поставьте зеркало определенным образом, и оно станет лгать так убедительно, что вы поверите, будто предмет растворился в воздухе, коробка с голубками, флагами и пауками на самом деле пуста, а люди, спрятанные за кулисами или в оркестровой яме, — это покачивающиеся над сценой привидения. Найдите нужный угол — и зеркало превратится в створку магического окна: оно покажет вам все, что сумеет породить ваше воображение, и еще кое-что, на что оно даже не способно.
А дым предметы стирает.
Истории и сказки — тоже в определенном смысле зеркала. Мы прибегаем к ним, чтобы объяснить самим себе, как устроен или не устроен мир. Как и зеркала, сказки готовят нас к грядущему дню. Они отвлекают нас от того, что притаилось в темноте.
Фэнтези — а вся художественная литература в той или иной мере фэнтези — зеркало. Да, несомненно, кривое зеркало или зеркало фокусника, поставленное под углом в сорок пять градусов к реальности, но тем не менее зеркало, в которое можно заглянуть и увидеть в нем то, чего обычно мы бы не увидели. (Сказки, как сказал однажды Г. К. Честертон, больше чем истина. Не потому, что они говорят нам про то, что драконы существуют, но потому, что говорят про то, что дракона можно победить.)
Сегодня началась зима. Небо стало серым, пошел снег и не прекращался до поздней ночи. Я сидел в темноте и смотрел, как он падает, как блестят и мерцают снежинки, когда, кружась, попадают в пятно света и исчезают из него снова, и думал, откуда берутся сюжеты.
О таком как раз и недоумеваешь, когда придумываешь их ради заработка. Меня еще не отпускают сомнения, действительно ли подобное занятие — подходящая профессия для взрослого, но уже слишком поздно: у меня, кажется, есть карьера, которая мне по душе и которая позволяет мне не вставать рано утром. (Когда я был маленьким, взрослые требовали, чтобы я не сочинял, предрекая мне всякие напасти, если я и дальше буду продолжать в том же духе. Насколько я понимаю сейчас, как раз сочинительство влечет за собой дальние странствия и невставание рано утром.)
Большинство рассказов в этом сборнике написаны для того или иного составителя и редактора, который просил что-нибудь для своей антологии («Это для сборника про Святой Грааль», «… про секс», «… сказок, пересказанных для взрослых», «… про секс и хоррор», «… про месть», «… про суеверия», «… снова про секс»). Некоторые были написаны для собственного удовольствия или точнее, чтобы избавиться от образа или мысли, намертво закрепив их на бумаге, — насколько я знаю, это достаточно веская причина писать: отпустить своих демонов, дать им расправить крылья. Третьи были начаты просто так: сиюминутные капризы и странности, которые отбились от рук.
Однажды я придумал рассказ в подарок на свадьбу друзьям. Он был про молодоженов, которым на свадьбу подарили рассказ. Вышло не слишком весело. Когда он уже сложился у меня в голове, я решил, что эти люди вероятнее всего предпочли бы тостер, поэтому я подарил им тостер, а рассказ по сей день так и не написал. С тех пор он сидит у меня в подсознании и ждет, когда будет жениться или выходить замуж тот, кто его оценит.
Теперь (пока я пишу это вступление темно-синими чернилами перьевой ручкой на листе блокнота в черной обложке — на случай, если вас мучает любопытство) мне пришло в голову, что, хотя большинство рассказов в этой книге о любви в том или ином ее проявлении, в ней слишком мало счастливых историй, историй о взаимной любви, которые уравновесили бы все остальные, какие вы найдете в этой книге, и что действительно есть люди, которые предисловий не читают. И если уж на то пошло, у кого-нибудь из вас однажды все-таки может быть свадьба. Поэтому для всех тех, кто предисловия читает, вот рассказ, который я не написал. (И если, будучи написан, он мне не понравится, я всегда могу его уничтожить, а этот абзац вычеркнуть, и вы ни за что не узнаете, что я бросил предисловие и перешел к рассказу.)
Свадебный порядок
После радостей, треволнений и мук свадьбы, после безумия и волшебства (не говоря уже о конфузе от послеобеденной речи отца Белинды с обязательным показом слайдов), после того, как медовый месяц буквально (хотя еще не метафорически) закончился, но до того, как их новому загару представился шанс поблекнуть на английской осени, Белинда и Гордон наконец выкроили время взяться за разворачивание свадебных подарков и написание благодарственных писем — спасибо за каждое полотенце и каждый тостер, за каждую соковыжималку и миксер, за столовые приборы и фаянсовую посуду, за салфетки и шторы.
— Ну вот, — сказал Гордон. — За все крупные предметы спасибо сказали. Что осталось?
— Содержимое конвертов, — ответила Белинда. — Надеюсь, чеки.
Чеков было несколько, а еще десяток подарочных жетонов и даже книжный жетон на десять фунтов от Гордоновой тети Мэри, которая, по словам Гордона, была бедна как церковная мышь, но такая душечка, и которая, сколько он себя помнил, посылала ему книжный жетон на каждый день рождения. А после, на самом дне, нашелся большой делового вида коричневый конверт.
— Что это? — поинтересовалась Белинда.
Отлепив клапан, Гордон достал лист бумаги цвета двухдневных сливок с неровно оборванным верхним и нижним краем и несколькими строчками на одной стороне. Слова были напечатаны на механической пишущей машинке — Гордон такого уже много лет не видел. Он медленно прочел текст.
— Что это? — повторила Белинда. — От кого?
— Не знаю, — сказал Гордон. — У кого-то до сих пор есть пишущая машинка. И не подписано.
— Это письмо?
— Не совсем, — сказал он и, почесав нос, перечел снова.
— Ну, — сказала она тоном человека, выведенного из себя (но она вовсе не была выведена из себя, она была счастлива. Просыпаясь утром, она проверяла, так же ли она счастлива сейчас, как была, засыпая вчера вечером, или как была, когда ее среди ночи разбудил, прижавшись к ней, Гордон, или как, когда она его разбудила. И ведь действительно была.) — Ну, что это?
— Кажется, описание нашей свадьбы, — сказал он. — И слова сплошь милые. Сама прочти. — Он передал ей лист.
Белинда пробежала глазами текст.
Стоял ясный день начала октября, когда Гордон Роберт Джонсон и Белинда Карен Эбингдон поклялись любить, оберегать и почитать друг друга до конца своих дней. Невеста лучилась красотой и счастьем, жених нервничал, но был явно горд и столь же явно доволен.
Вот как это начиналось. Затем шло описание церковной службы и празднества — ясное, простое и с юмором.
— Как мило, — сказала она. — А что написано на конверте?
— «Брак Гордона и Белинды», — прочел он.
— И никакой фамилии? Никаких указаний на автора?
— Не-а.
— Что ж, очень мило и заботливо, — сказала она. — От кого бы это ни было.
Белинда заглянула в конверт, проверить, нет ли там чего-нибудь, что они могли бы пропустить, записки от кого-нибудь из ее друзей (или от его, или от общих), но там было пусто, поэтому со смутным облегчением, мол, не надо писать лишнее благодарственное письмо, она вернула лист кремовой бумаги в конверт, который положила в коробку вместе с копией меню для свадебного банкета, приглашений и контракта на свадебные фотографии, а также одной белой розой из букета невесты.
Гордон был архитектором, Белинда — ветеринаром. Каждый считал свою профессию призванием, а не просто работой. Обоим было немногим за двадцать. Ни один раньше не был женат или замужем, у них даже серьезных романов не было. Они познакомились, когда Гордон привез в клинику Белинды на усыпление Голди, своего тринадцатилетнего золотистого ретривера — с седой мордой и полупарализованного. Пес был у него с детства, и он настоял на том, что будет с ним до конца. Белинда держала его за руку, когда он плакал, а потом внезапно и непрофессионально крепко обняла, будто могла выдавить боль, потерю и горе. Один из них спросил другого, могут ли они встретиться вечером в местном пабе выпить, а после ни один не мог вспомнить, кто это предложил.
Самое важное, что следовало знать о первых двух годах их брака, следующее: они были очень счастливы. Время от времени они пререкались по пустякам, а иногда бурно ссорились по сути из-за ничего, и ссора заканчивались слезным примирением, а тогда они занимались любовью и поцелуями стирали слезы и шептали друг другу на ухо чистосердечные извинения. В конце второго года, через шесть месяцев после того, как Белинда перестала принимать таблетки, она обнаружила, что беременна.
Гордон подарил ей браслет с мелкими рубинами и переоборудовал запасную спальню в детскую, сам поклеив обои. На обоях красовались, повторяясь снова и снова, персонажи детских стишков: Крошка Бо-Пип, Шалтай-Болтай и Тарелка, Сбежавшая с Ножом и Ложкой.
Из больницы Белинда вернулась с маленькой Мелани в переносной кроватке, и к ним приехала на неделю мать Белинды, которую устроили спать на диване в гостиной.
На третий день Белинда достала коробку, чтобы показать матери сувениры со свадьбы и предаться воспоминаниям. Свадьба уже казалась такой далекой. Они улыбнулись бурому засушенному цветку, когда-то бывшему белой розой, и посмеялись, читая меню и приглашения. На дне коробки лежал большой коричневый конверт.
— «Брак Гордона и Белинды», — прочла мать Белинды.
— Это описание нашей свадьбы, — сказала Белинда. — Очень славное. Там есть даже про папину речь со слайдами.
Открыв конверт, Белинда достала лист кремовой бумаги. Прочтя печатный текст, она скорчила гримаску. И без единого слова убрала назад.
— А мне нельзя посмотреть, милая? — спросила мать.
— Думаю, это какая-то шутка Гордона, — сказала Белинда. — К тому же в дурном вкусе.
Вечером, сидя на кровати в спальне и кормя грудью Мелани, Белинда завела об этом разговор с Гордоном, которой с глуповато-счастливой улыбкой взирал на свою жену и маленькую дочку.
— Милый, зачем ты его переписал?
— Что именно?
— Письмо. То письмо на свадьбу. Сам знаешь.
— Не знаю.
— Это было не смешно.
Белинда указала на коробку, которую принесла наверх и положила на туалетный столик. Открыв ее, Гордон вынул конверт.
— Тут всегда было так написано? — спросил он. — Мне казалось, тут что-то говорилось о нашей свадьбе. — Потом он достал и прочел текст на единственном листе бумаги с оборванными краями, и на лбу его собрались морщины. — Я этого не писал.
Он перевернул лист на чистую сторону, точно ожидал увидеть там что-то другое.
— Ты этого не писал? — переспросила она. — Правда не писал? — Гордон помотал головой. Белинда стерла с подбородка малышки ручеек молока. — Я тебе верю, — сказала она. — Я решила, что это ты, но это не ты.
— Не я.
— Дай я еще раз прочту. — Он протянул ей лист. — Так странно. Я хочу сказать, это не смешно, и даже неправда.
На листе было отпечатано краткое описание двух предыдущих лет совместной жизни Гордона и Белинды. Согласно тексту, это были несчастливые два года. Через шесть месяцев после свадьбы Белинду укусил за щеку пекинес, причем так сильно, что щеку пришлось зашивать. И что еще хуже, были повреждены нервы, и она начала пить, наверное, чтобы притупить боль. Она подозревала, что ее лицо Гордону отвратительно, а рождение ребенка, если верить письму, было отчаянной попыткой сохранить семью.
— Зачем им такое писать? — спросила она. — Им?
— Кто бы ни написал эту гадость. — Она провела пальцем себе по щеке: кожа была гладкой и безупречной. Белинда была очень красива, хотя и выглядела сейчас усталой и слабой.
— Откуда ты знаешь, что это «они»?
— Не знаю, — сказала она, перенося малышку к левой груди. — В этом есть что-то от «они». Такое обычно делают «они». Написать всякие гадости, подменить старое письмо и ждать, пока один из нас прочтет. Ну вот, Мелани, ну вот, такая хорошая девочка…
— Выбросить?
— Да. Нет. Не знаю. Наверное… — Она погладила лобик девочки. — Лучше не надо. Оно может понадобиться как улика. Интересно, не мог ли Ал это организовать? — Ал был самым младшим из братьев Гордона.
Гордон убрал лист в конверт, а конверт в коробку, которую затолкал под кровать, где она была более или менее забыта.
В последующие месяцы они оба не высыпались: приходилось вставать из-за ночного кормления и постоянного плача, потому что у Мелани был слабый животик, и случались колики. Коробка так и осталась под кроватью. А потом Гордону предложили работу в Престоне, в нескольких сотнях миль к северу, а поскольку клиника предоставила Белинде отпуск, и в ближайшее время она не собиралась возвращаться к работе, то эта идея показалась ей привлекательной. Они переехали.
Они нашли дом в ряду таких же красных домов — высокий, старый, глубокий. Белинда время от времени замещала какого-нибудь врача в местной ветеринарной клинике, осматривала мелкий скот и домашних животных. Когда Мелани исполнилось полтора года, Белинда родила сына, которого назвали Кевином в честь покойного дедушки Гордона.
Гордон стал полноправным партнером в архитектурной фирме. Когда Кевин пошел в детский сад, Белинда вернулась к работе.
Коробка же не пропала. Она лежала в пустой комнате на верхнем этаже под грозящей обрушиться стопкой номеров «Журнала архитектора» и «Архитектурного обозрения». Время от времени Белинда вспоминала про коробку и ее содержимое, и однажды вечером, когда Гордон уехал на несколько дней в Шотландию, чтобы дать консультацию по перестройке фамильного особняка, она не только вспомнила.
Дети спали. Белинда поднялась по лестнице в неотделанную часть дома. Переложив журналы, она открыла коробку, которая (там, где ее не скрывали журналы) была покрыта толстым слоем непотревоженной за два года пыли. На конверте все еще значилось «Брак Гордона и Белинды», и Белинда честно не могла бы сказать, было ли на нем написано что-то другое.
Она вынула лист из конверта. Прочла. А потом убрала. И осталась сидеть на чердаке, борясь с потрясением и приступами тошноты.
Согласно аккуратно отпечатанному тексту, Кевин, ее младший сын, вообще не родился: на пятом месяце беременности у нее случился выкидыш. С тех пор Белинда страдала от частых приступов черной депрессии. Гордон, как говорилось в письме, дома бывал редко, так как у него начался довольно убогий роман со старшим компаньоном своей фирмы, эффектной, но нервной женщиной десятью годами его старше. Белинда все больше пила и пристрастилась к высоким воротникам и шарфам, чтобы скрыть паутину шрамов на щеке. Они с Гордоном почти не разговаривали, разве что вели мелочные и пустые перепалки, как случается людям, которые боятся крупных ссор, зная, что сказать им осталось лишь то, что слишком велико и, будучи сказанным, разрушит жизни обоих.
Гордону про последнюю версию «Брака Гордона и Белинды» Белинда ничего не сказала. Однако он сам ее прочел несколько месяцев спустя, когда заболела мать Белинды, и Белинда на неделю уехала на юг за ней ухаживать.
На листе бумаги, который достал из конверта Гордон, был описан брак, сходный с тем, о котором читала Белинда, хотя в настоящее время его роман с начальницей закончился скверно и ему грозило увольнение.
Начальница Гордону в общем и целом нравилась, хотя он и представить себе не мог какие-либо романтические отношения между ними. И работа его радовала, хотя ему хотелось чего-то, что требовало бы от него больших усилий и творчества.
Мать Белинды пошла на поправку, и через неделю Белинда вернулась домой. При виде ее муж и дети испытали радость и облегчение.
Про конверт Гордон заговорил с Белиндой лишь в канун Рождества.
— Ты ведь тоже туда заглядывала, правда?
Часом раньше они пробрались в комнаты детей и напихали подарков в подвешенные носки. Тихонько ходя по комнатам, стоя у кроватки детей, Гордон был на седьмом небе, но эйфория отдавала глубокой печалью: сознанием того, что эти мгновения полнейшего счастья мимолетны, что Время остановить никто не властен.
Белинда поняла, о чем он говорит.
— Да, — сказала она. — Я прочла.
— И что ты думаешь?
— Ну… Я уже больше не считаю это шуткой. Даже страшной шуткой.
Притушив свет, они сидели в гостиной с окнами на улицу. Горевшее на углях полено отбрасывало на пол и стены оранжевые и желтые отсветы.
— Я думаю, это действительно свадебный подарок, — сказала она. — Это брак, который мог бы быть нашим. Но все дурное происходит на страницах, а не в нашей жизни. Вместо того чтобы это переживать, мы про это читаем, зная, что так могло обернуться, но не обернулось.
— Так ты хочешь сказать, это волшебство? — Он ни за что не сказал бы такого вслух, но ведь был канун Рождества, и свет притушен.
— В волшебство я не верю, — решительно отрезала она. — Это свадебный подарок. И я думаю, нам следует позаботиться о его сохранности.
В День Подарков[1] она переложила конверт из коробки в свою шкатулку с драгоценностями, которую запирала на замок.
Там конверт лежал на дне под ее цепочками и кольцами, браслетами и брошками.
Весна сменилась летом. Зима весной.
Гордон был на пределе. Днем он работал на клиентов, проектировал и вел дела со строителями и подрядчиками, вечером засиживался допоздна за домашним столом, трудился для себя: проектировал для конкурсов музеи, галереи и общественные здания. Иногда его проекты удостаивались похвал, их печатали в архитектурных журналах.
Белинда стала работать с крупным скотом, что ей нравилось, — ездила по фермам, осматривала и лечила лошадей, овец и коров. Иногда она брала с собой в объезды детей.
Мобильный телефон зазвонил, когда она была в загоне, где пыталась осмотреть беременную козу, которая, как оказалось, не желала, чтобы ее ловили, не говоря уже о том, чтобы осматривали. Оставив поле битвы за козой, которая злобно косила на нее из дальнего угла загона, она открыла телефон.
— Да?
— Угадай что?
— Здравствуй, милый. М-м… Ты выиграл в лотерею?
— Не-а. Но близко. Мой проект музея Британского наследия прошел в последний тур. Придется потягаться с довольно крепкими претендентами. Но я прошел в последний тур!
— Замечательно!
— Я уже поговорил с миссис Фалбрайт, и она отпустит Соню посидеть сегодня вечером с детьми. Празднуем!
— Отлично. Люблю, целую, — сказала она. — А теперь назад к козе.
За великолепным праздничным ужином они выпили чересчур много шампанского. В тот вечер, снимая в спальне серьги, Белинда сказала:
— Посмотрим, что говорит свадебный подарок? Гордон серьезно глядел на нее с кровати. Он уже успел раздеться, оставались только носки.
— Лучше не надо. Сегодня особенный вечер. Зачем его портить?
Убрав серьги в шкатулку, она ее заперла. Потом сняла чулки.
— Наверное, ты прав. Я и сама могу вообразить, что там говорится. Я пьяна, у меня депрессия, а ты жалкий неудачник. А тем временем мы… Ну, правду сказать, я действительно немного навеселе, но дело не в этом. Оно просто лежит себе на дне шкатулки, как портрет на чердаке в романе Уайльда «Портрет Дориана Грея».
— «И узнали его только по кольцам». Да, помню. Мы его в школе проходили.
— Вот чего я по-настоящему боюсь, — сказала она, надевая хлопчатобумажную ночную рубашку, — что эта гадость на бумаге — реальный портрет нашего брака на данный момент, а то, что у нас есть, всего лишь картина. Мне страшно, что оно реально, а мы нет. Я хочу сказать… — Она говорила серьезно, с пьяной тщательностью произнося слова. — Тебе никогда не приходило в голову, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой?
Он кивнул:
— Иногда. Сегодня уж точно.
Она поежилась.
— Может, я действительно пьянчужка со шрамами от собачьего укуса на щеке, ты трахаешь все, что движется, а Кевин вообще не родился… все эти гадости.
Встав, он подошел к ней и обнял.
— Но это неправда, — возразил он. — Вот это правда. Ты реальна. Я реален. А та чепуха с укусами и депрессиями просто выдумка. Просто слова.
На том он ее поцеловал и крепко обнял, и больше в ту ночь они почти не говорили.
Прошло долгих полгода, прежде чем проект музея Британского наследия Гордона был объявлен победителем, хотя в «Тайме» его осмеяли как «агрессивно современный», а в различных архитектурных журналах как слишком старомодный, и один из судей в интервью «Санди телеграф» назвал его «кандидатом компромисса — запасным вариантом, который есть у каждого члена жюри».
Они переехали в Лондон, а дом в Престоне сдали художнику с семьей, — Белинда не позволила Гордону его продать. Гордон работал счастливо, напряженно над проектом музея. Кевину исполнилось шесть, а Мелани восемь. Мелани Лондон казался пугающим, а Кевин сразу его полюбил. Поначалу дети были расстроены, что потеряли друзей и школу. Белинда нашла работу на полставки в ветклинике в Кэмдене, где три дня в неделю лечила домашних животных. Она скучала по коровам.
Дни в Лондоне превратились в месяцы, потом в годы, и вопреки случающимся иногда бюджетным провалам радость Гордона не знала границ и как будто все росла. Приближался день закладки фундамента музея.
Однажды Белинда проснулась за полночь и долго смотрела на спящего мужа, освещенного натриево-желтым светом фонаря за окном их спальни. У него появились залы-сины, волосы на макушке начинали редеть. Белинда спрашивала себя, каково это выйти замуж за лысого, и решила, что в конечном итоге это ничего бы не изменило. Главное — они счастливы друг с другом. По большому счету, у них все хорошо. А потом вдруг спросила себя, что происходит с теми, в конверте. Она чувствовала их присутствие, ауру чего-то циничного и давящего в углу спальни, где другие супруги были заперты подальше от беды. Внезапно ей стало жаль заключенных на листе бумаги в конверте Белинду и Гордона, которые ненавидят друг друга и весь мир.
Гордон захрапел. Нежно поцеловав мужа в щеку, она сказала: «Ш-ш-ш». Он заворочался и умолк, но не проснулся. Прижавшись к нему теснее, она вскоре сама заснула.
На следующий день после ленча, когда он разговаривал с импортером тосканского мрамора, вид у Гордона стал вдруг удивленный, и он поднял руку к груди.
— Прошу меня извинить, — сказал он.
Колени у него подкосились, и он упал на пол. Вызывали «скорую», но к тому времени, когда она приехала, он был уже мертв. Гордону было тридцать шесть лет.
На дознании коронер объявил, что по данным вскрытия у Гордона был врожденный порок сердца. Оно в любой момент могло отказать.
Первые три дня после его смерти Белинда не чувствовала ничего, совершенно и абсолютно ничего. Она утешала детей. Она разговаривала с друзьями, своими и Гордона, с родными своими и Гордона, мягко и вежливо принимала их соболезнования, как принимают ненужные, непрошеные подарки. Она слушала, как люди оплакивают Гордона, чего сама еще не делала. Она говорила все верные слова и совсем ничего не чувствовала.
Мелани, которой недавно исполнилось одиннадцать, как будто неплохо справлялась, но Кевин забросил книги и компьютерные игры и сидел у себя в комнате, глядя в стену и отказываясь разговаривать.
На следующий день после похорон ее родители уехали к себе за город и забрали с собой детей. Белинда с ними не поехала — сказала, что у нее слишком много дел.
На четвертый день, застилая двуспальную кровать, которую делила с Гордоном, она наконец заплакала. Рыдания прокатывались по ней огромными гадкими спазмами горя, на покрывало падали слезы, из носу текли прозрачные сопли, и она внезапно села на пол, точно марионетка, у которой перерезали ниточки, и почти час плакала, потому что никогда больше его не увидит.
Она вытерла лицо. Потом отперла шкатулку с драгоценностями, достала оттуда конверт и открыла его. Вытащив кремовый лист, она пробежала аккуратно отпечатанный текст. Белинда с бумаги, сев пьяной за руль, разбила машину, и у нее вот-вот отберут права. Они с Гордоном уже несколько дней не разговаривают. Он потерял работу почти полтора года назад и все свое время проводил, просиживая штаны, в их доме в Солфорде. Жили они на то, что зарабатывала Белинда. Мелани отбилась от рук: убирая ее комнату, Белинда нашла тайник с пяти— и десятифунтовыми банкнотами. Мелани не потрудилась объяснить, откуда у одиннадцатилетней девочки взялись такие деньги, и ушла в свою комнату, а на все вопросы только сердито смотрела и поджимала губы. Ни Гордон, ни Белинда не стали допытываться дальше, испугавшись того, что могут узнать. Дом в Солфорде был неряшливым, тусклым и настолько сырым, что с потолка огромными крошащимися кусками сыпалась штукатурка, и у всех троих появился гадкий бронхиальный кашель. Белинда их пожалела.
Лист она убрала назад в конверт. И спросила себя, каково было бы ненавидеть Гордона, знать, что он ее ненавидит.
А еще спросила, каково это было бы, если бы в ее жизни не было Кевина, если бы она не видела его рисунков с самолетами, не слышала бы, как он на редкость фальшивит, распевая популярные песни. Она спросила себя, где Мелани (другая, не ее Мелани, а та, какой она, благодарение Богу, не стала) могла взять деньги, и испытала облегчение от того, что ее Мелани как будто не интересует ничего, кроме балета и книг Энид Блайтон.
Ей не хватало Гордона так, что, казалось, в грудь ей вбивают что-то острое, скажем, кол или сосульку, созданную из холода, одиночества и сознания того, что на этом свете она никогда больше его не увидит.
Потом она отнесла конверт вниз, в гостиную, где в камине горел огонь — ведь Гордон любил открытый огонь. Он говорил, что огонь наполняет комнату жизнью. Сама Белинда тлеющие поленья не любила, но в тот вечер разожгла камин по привычке и еще потому, что не разжечь его означало бы признаться самой себе — признаться, раз и навсегда, — что он больше никогда, никогда не вернется домой.
Некоторое время Белинда смотрела в огонь, думая о том, что у нее есть в жизни, и о том, от чего она отказалась. А еще она думала, что хуже: любить того, кого больше нет, или не любить того, кто есть?
А потом, в конце концов, — почти небрежно — бросила конверт на угли и стала смотреть, как он сворачивается, чернеет и загорается, стала смотреть, как среди синего заплясало желтое пламя. Скоро свадебный подарок превратился в черные снежинки пепла, которые танцевали в тяге, а потом их, как детское письмо Санта Клаусу, унесло в трубу, и из нее в ночь. Белинда откинулась на спинку кресла, закрыла глаза и стала ждать, когда у нее на щеке проступит шрам.
Вот какой рассказ я не написал к свадьбе друзей. Хотя, конечно, это совсем не та история, которую я не написал, даже не та, которую я собирался писать, когда начал несколько страниц назад. Та, которую я задумал, была гораздо короче, гораздо больше походила на сказку, и конец у нее был другой. (Я уже и не помню, как она изначально заканчивалась. Какое-то завершение было, но, как только рассказ стал ложиться на бумагу, его настоящий финал стал неизбежен.)
У большинства рассказов в этом сборнике много общего. Например, они вышли не такими, какими я их видел, когда за них садился. Иногда у меня есть только одно средство определить, что рассказ завершен: когда больше нет слов, чтобы писать дальше.
Гадая по внутренностям: Рондель
Редакторы, которые просят у меня истории — «… о чем хочешь. Честное слово. О чем угодно. Просто напиши рассказ, который всегда хотел написать», — редко вообще что-нибудь получают.
В данном случае Лоренс Шимель написал мне с просьбой прислать стихотворение, которое предваряло бы его антологию рассказов о предсказании будущего. Ему хотелось что-то в стихотворной форме с повторяющимися строками, вроде вианели[2] или пантуна[3], где эхом отдавалось бы то, как мы неизбежно приходим к будущему.
Поэтому я написал ему рондель про радости и горести, а также про опасности предсказаний и предпослал ему самую унылую шутку из «Алисы в Зазеркалье». Почему-то это показалось мне хорошим началом для книги.
— Ведь это от меня не зависит, — сказала она. — Все растут! Не могу же я одна не расти!
— Одна, возможно, и не можешь, — сказал Шалтай-Болтай. — но вдвоем уже гораздо проще. Позвала бы кого-нибудь на помощь — и прикончила б все это дело к семи годам!
Льюис Кэрролл. «Сквозь зеркало и что там увидела Алиса, или Алиса в Зазеркалье»[4]Зови Судьбой, удачей — как не лень…
Паденье звезд и карточный расклад.
За поцелуй, убийство или взгляд
Счета нам предоставит новый день.
Любимая, что будущее?
Тень…
Спроси — и я ответить буду рад.
Зови Судьбой, удачей — как не лень —
Паденье звезд и карточный расклад.
Приду во тьме, чтоб пить из тонких вен,
Невидим — ощутишь лишь смертный хлад…
Ты спишь — творю кровавый я обряд.
Любовь моя, вот будущего плен…
Зови Судьбой, удачей — как не лень.
Рыцарство
У меня выдалась плохая неделя. Сценарий, который мне следовало писать, никак не двигался, я днями смотрел в пустой экран, набирал иногда слова вроде «то» или «это» и пялился на них часами, а потом медленно, букву за буквой, удалял и вместо них набирал «и» или «но». Потом выходил из файла, ничего не сохраняя. Тут позвонил Эд Креймер и напомнил, что я должен ему историю для сборника рассказов про Святой Грааль, который он составляет вместе с вездесущим Марти Гринбергом. И сообразив, что с другими проектами ничего не получается, а требуемый рассказ и так сидит у меня в голове, я сказал: «Конечно».
Я написал его за выходные — подарок богов! — с небывалой легкостью. Внезапно я превратился в писателя преображенного: я смеялся в лицо трудностям и только поплевывал на творческий застой. А потом сел и еще неделю мрачно смотрел в пустой экран, потому что у богов есть чувство юмора.
Несколько лет назад во время турне, где я выступал перед публикой и подписывал книги, уж не помню кто дал мне статью из научного журнала по феминизму и теории языка, в которой сравнивались и противопоставлялись «Рыцарство», «Леди Шалот» Теннисона и композиция Мадонны. Надеюсь, однажды я напишу рассказ под названием «Вервольф миссис Уитекер». Интересно, какие статьи он спровоцирует?
Когда я читаю свои вещи со сцены, то обычно начинаю с этого рассказа. Это очень добрая и милая история, и мне нравится читать ее вслух.
Миссис Уитекер нашла Святой Грааль: он лежал под шубой.
Каждый четверг после полудня, пусть даже ноги у нее уже были не те, миссис Уитекер ходила на почту за пенсией, а на обратном пути заглядывала в магазинчик «Оксфэм»[5] и покупала там себе какую-нибудь мелочь.
В «Оксфэме» продавали старую одежду, безделушки, разрозненные предметы, всякие мелочи и букинистические покеты в огромных количествах, сплошь пожертвования, зачастую имущество покойных. Вся выручка шла на благотворительность.
Работали в магазинчике добровольцы. Добровольцем на посту в тот четверг была семнадцатилетняя Мэри, неулыбчивая барышня, которой не мешало бы сбросить несколько фунтов, одетая в мешковатый розовато-лиловый свитер. Выглядел он так, словно она купила его здесь же.
Сидевшая за кассой Мэри с головой ушла в журнал «Современная женщина», где заполняла анкету «Раскрой свою скрытую сущность». Время от времени она перелистывала на последнюю страницу и проверяла, сколько очков даетсясоответственно за ответ А), В) и С), и лишь потом решала, как сама ответит на вопрос.
Миссис Уитекер бродила по магазинчику.
Чучело кобры, оказывается, еще не продали. Оно стояло тут уже полгода, собирало пыль, злобно глядело стеклянными глазами на стойки с одеждой и на сервант с побитыми фаянсовыми и изжеванными пластмассовыми игрушками. Проходя мимо, миссис Уитекер похлопала его по голове.
Она сняла с полки пару романов Миллса и Буна — «Ее громовая душа» и «Ее грозовое сердце», по пять пенсов за каждый — и серьезно задумалась над лампой из бутылки от розового вина «Матеус Розэ» с декоративным абажуром, прежде чем решила, что ей в самом деле некуда ее поставить.
Миссис Уитекер отодвинула в сторону довольно поношенную шубу, от которой неприятно пахло нафталином. Под ней оказались трость и залитый водой «Рыцарский роман и легенда о рыцарственности» А. Р. Хоупа Монкриффа, на ценнике стояло «5 пенсов». Рядом с книгой лежал на боку Святой Грааль. К основанию был приклеен ярлычок с выведенной перьевой ручкой ценой: 30 п.
Подняв к свету пыльный серебряный кубок, миссис Уитекер оценивающе оглядела его через толстые очки.
— Милая вещица, — сказала она Мэри. Мэри пожала плечами.
— Будет хорошо смотреться на каминной полке. Мэри снова пожала плечами.
Миссис Уитекер протянула Мэри пятьдесят пенсов, и девушка дала ей десять пенсов сдачи и коричневый бумажный пакет, чтобы сложить в него книги и Святой Грааль. Из «Оксфэма» миссис Уитекер пошла в мясную лавку по соседству, где купила отличный кусок печенки, а оттуда отправилась домой.
Внутри кубок был покрыт толстым слоем рыжевато-коричневой патины. Миссис Уитекер тщательно его помыла, потом оставила на час отмокать в теплой воде с ложечкой уксуса. После пришлось долго тереть металл полиролем, пока он не заблестел. Наконец она поставила кубок на каминную полку у себя в гостиной — между маленьким фарфоровым бассетом с горестной мордой и фотографией своего покойного мужа Генри, на пляже во Фринтоне, в 1953 году.
Она была права: смотрелось и впрямь неплохо.
В тот вечер она поужинала жареной печенкой в панировке и луком. Получилось очень вкусно.
На следующее утро была пятница; в этот день недели миссис Уитекер и миссис Гринберг ходили друг к другу в гости. Сегодня была очередь миссис Гринберг навестить миссис Уитекер. Они сидели в гостиной и пили чай с миндальным печеньем. Миссис Уитекер пила с одним кусочком сахара, а вот миссис Гринберг клала в чай подсластитель, маленький пластмассовый пузырек с которым всегда носила в сумочке.
— Приятная вещица, — сказала миссис Гринберг, указывая на кубок. — Что это такое?
— Святой Грааль, — ответила миссис Уитекер. — Это чаша, из которой Христос пил на Тайной вечере. Потом, когда Христа распяли, в эту чашу собрали Его драгоценную кровь после того, как копье центуриона пронзило Ему бок.
Миссис Гринберг шмыгнула носом. Она была маленькой, держалась еврейских обычаев и антисанитарных вещей не жаловала.
— Насчет крови ничего не могу сказать, но выглядит очень мило. Наш Майрон получил как раз такой, когда выиграл соревнования по плаванию, только у того на боку написано его имя.
— Он все еще с той милой девушкой? Парикмахершей?
— Вы про Бернис? О да. Они подумывают о помолвке, — ответила миссис Гринберг.
— Как мило, — сказала миссис Уитекер. Она взяла еще печеньице.
Миссис Гринберг сама пекла миндальное печенье и приносила его с собой каждую вторую пятницу: маленькие сладкие легкие печенья с лепестками миндаля сверху.
Они поговорили про Майрона и Бернис, про племянника миссис Уитекер Рональда (детей у нее не было) и про их приятельницу миссис Перкинс, которую, бедняжку, положили в больницу с переломом бедра.
В полдень миссис Гринберг пошла домой, а миссис Уитекер приготовила себе на ленч тост с сыром. После ленча миссис Уитекер приняла свои таблетки: белую, красную и две маленьких оранжевых.
В дверь позвонили.
Миссис Уитекер открыла. На пороге стоял молодой человек с волосами до плеч, которые были такими светлыми, что казались почти белыми. Одет он был в сверкающие серебряные доспехи и белый плащ.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Здравствуйте, — ответила миссис Уитекер.
— Я послан с миссией, — объяснил молодой человек.
— Очень мило, — уклончиво отозвалась миссис Уитекер.
— Мне можно войти? — спросил он. Миссис Уитекер покачала головой.
— Боюсь, нет. Извините.
— Я ищу Святой Грааль, — сказал молодой человек. — Он здесь?
— У вас документы какие-нибудь есть? — спросила миссис Уитекер. Она знала, что пускать в свой дом незнакомых молодых людей без документов неразумно, особенно если ты в годах и живешь одна. Сумочку выпотрошат или еще что похуже.
Молодой человек вернулся по садовой дорожке к забору. Там к калитке миссис Уитекер был привязан его конь, огромный серой масти боевой конь размером с тяжеловоза, с высокой головой и умными глазами. Порывшись в седельной сумке, рыцарь вернулся со свитком.
Подписан он был Артуром, королем всех бриттов, и доводил до сведения лиц любого титула и звания, что перед ними сэр Галаад, рыцарь Круглого стола, отправившийся в Воистину Справедливый и Благородный Поход. Ниже был рисунок молодого человека. Сходство было недурное.
Миссис Уитекер кивнула. Она ожидала увидеть удостоверение с фотографией, но это производило гораздо большее впечатление.
— Думаю, вам лучше войти, — сказала она.
Они прошли в ее кухню. Она приготовила Галааду чашечку чая, а потом отвела в гостиную.
Увидев на каминной полке Грааль, Галаад опустился на одно колено. Чайную чашку он осторожно поставил на красно-бурый ковер. Луч света, проникший в щель между кружевными занавесками, позолотил его преисполненное благоговения лицо, а светлые волосы превратил в серебряный нимб.
— Это воистину Санграаль, — тихонько сказал он. Он трижды моргнул голубыми глазами, очень быстро, точно сдерживал слезы.
И опустил голову, будто в безмолвной молитве. Встав, Галаад обратился к миссис Уитекер:
— Милостивая госпожа, хранительница Святыни Святынь, позволь мне теперь удалиться с Благословенной Чашей, дабы завершились мои скитания и исполнились обеты.
— Прошу прощения? — переспросила миссис Уитекер. Подойдя к ней, Галаад взял ее старческие руки в свои.
— Мой поход завершен, — сказал он. — Наконец я зрю Санграаль.
Миссис Уитекер поджала губы.
— Вы не могли бы поднять с пола чашку и блюдце, сэр? — попросила она.
Извинившись, Галаад поднял чашку.
— Нет, не думаю, — сказала миссис Уитекер. — Мне нравится, как он там стоит. Между собачкой и фотографией моего Генри ему самое место.
— Вам надобно золото? В этом все дело? Я могу привезти вам золото, леди…
— Нет, — ответила миссис Уитекер. — Благодарю покорно, мне золото не нужно. Я не собираюсь с ним расставаться.
Она повела Галаада к двери.
— Приятно было познакомиться, — сказала она. Протянув голову над изгородью ее сада, конь Галаада щипал гладиолусы. На тротуаре, наблюдая за ним, столпились соседские детишки.
Достав из седельной сумки несколько кусков сахара, Галаад показал самым храбрым из них, как давать его коню — с плоской ладошки. Дети смеялись. Одна девочка постарше погладила коня по носу.
Одним легким движением Галаад вскочил в седло, и рыцарь и конь удалились в сторону Готорн-кресцент. Миссис Уитекер смотрела им вслед, пока они не скрылись из виду, потом вздохнула и ушла в дом.
Уик-энд прошел тихо.
В субботу миссис Уитекер поехала на автобусе в Марсфилд навестить своего племянника Рональда, его жену Юфонию и их дочерей Клариссу и Диллиан. Она отвезла им пирог со смородиной, который испекла специально ради них.
Утром в воскресенье миссис Уитекер ходила в церковь. Ее приходской церковью была Святого Иакова Малая, чуть более современная («Не считайте это церковью, считайте это местом, где встречаются и веселятся друзья-единомышленники»), чем было бы по душе миссис Уитекер, но ей нравился приходский священник, преподобный Бартоломью, особенно когда не играл на гитаре. После службы она задумалась, не сказать ли ему, что у нее в гостиной стоит Святой Грааль, но решила, что лучше не стоит.
Утром в понедельник миссис Уитекер трудилась в садике за домом. У нее там было несколько грядок трав, которыми она очень гордилась: укроп, вербена, мята, розмарин, тимьян и буйные заросли петрушки. Надев зеленые садовые перчатки и став на колени, она полола и выбирала слизней, которых складывала в пластиковый мешок. Когда дело касалось слизней, миссис Уитекер была очень добросердечна. Она относила их в дальний конец сада, который выходил на железнодорожные пути, и выбрасывала через забор.
Она срезала немного петрушки для салата. За спиной у нее кто-то кашлянул. Там стоял Галаад, высокий и прекрасный, в сверкающих на утреннем солнце серебряных доспехах. В руках он держал что-то длинное, завернутое в промасленную кожу.
— Я вернулся, — сказал он.
— Здравствуйте, — отозвалась миссис Уитекер и — довольно медленно — встала, снимая садовые перчатки. — Раз уж вы здесь, — сказала она, — так сделайте что-нибудь полезное.
Она дала ему пластиковый пакет, полный слизней, и велела выбросить их за забор. Он выбросил. Потом они пошли на кухню.
— Чаю? — спросила она. — Или лимонаду?
— То же, что и вы, — со вздохом ответил Галаад.
Миссис Уитекер достала из холодильника кувшин своего домашнего лимонада и послала Галаада в сад за веточкой мяты, а пока достала с полки два высоких стакана. Тщательно помыв мяту, она положила по нескольку листочков в каждый стакан, потом разлила лимонад.
— Это ваш там конь? — спросила она.
— О да. Его зовут Гриззель.
— Надо думать, вы проделали долгий путь?
— Очень долгий.
— Понимаю, — сказала миссис Уитекер и достала из-под раковины синий пластмассовый тазик, в который налила до половины воды. Галаад отнес его Гриззелю. Подождав, пока конь напьется, Галаад вернулся с пустым тазиком к миссис Уитекер.
— Полагаю, — сказала она, — вы опять пришли за Граалем.
— О да, я все еще взыскую Санграаль, — сказал он. Он поднял с пола кожаный сверток и, положив ей на скатерть, развернул. — За него я предлагаю вам вот это.
«Этим» оказался меч с клинком длиной почти в четыре фута. Вдоль клинка вились и танцевали изящно гравированные слова и символы. Рукоять была отделана золотом и серебром, а в навершие вставлен большой драгоценный камень.
— Очень мило, — с сомнением сказала миссис Уитекер.
— Это, — сказал Галаад, — меч Балмунг, выкованный Вёлундом-кузнецом на заре времен. Брат его — Огненосец. Кто носит его, непобедим на войне и неуязвим в битве. Кто носит его, неспособен на трусость или неблагородный поступок. В его навершие вставлен сардоникс Биркон, защищающий своего владельца от яда, подмешанного в вино или в эль, и от предательства друзей.
Миссис Уитекер присмотрелась к мечу.
— Он, наверное, очень острый, — сказала она, помолчав.
— Рассечет падающий волос. Да нет, он разрубит солнечный луч! — гордо воскликнул Галаад.
— Тогда, наверное, вам лучше его убрать, — сказала миссис Уитекер.
— Он вам не нужен? — Казалось, Галаад был разочарован.
— Благодарю покорно. — Миссис Уитекер пришло в голову, что ее покойному мужу Генри меч очень даже понравился бы. Он повесил бы его на стену у себя в кабинете рядом с чучелом карпа, которого поймал в Шотландии, и показывал гостям.
Галаад вновь обернул меч Балмунг в промасленную кожу и перевязал белым шнуром.
И остался безутешно сидеть на стуле.
Миссис Уитекер сделала ему на обратную дорогу несколько сандвичей со сливочным сыром и огурцом и завернула в пергамент. Еще дала ему яблоко для Гриззеля. Он как будто остался весьма доволен обоими дарами.
А потом она помахала обоим на прощание.
После полудня она на автобусе поехала в больницу навестить миссис Перкинс, которая, бедняжка, все еще лежала со своим бедром. Миссис Уитекер отвезла ей немного домашнего пирога с джемом, хотя и выбросила из рецепта грецкие орехи, потому что зубы у миссис Перкинс были уже не те.
Вечером она немного посмотрела телевизор и рано легла спать.
Во вторник пришел почтальон. Миссис Уитекер была в кладовке на чердаке, немного прибиралась, делая все осторожно и медленно, и потому к двери не успела. Почтальон оставил ей записку, в которой говорилось, что он пытался доставить посылку, но дома никого не было.
Миссис Уитекер вздохнула.
Убрав записку в сумочку, она отправилась на почту.
Посылка была от ее племянницы Ширли из Сиднея. В ней были фотографии ее мужа Уоллеса и двух ее дочерей, Дикси и Вайолет, а еще упакованная в вату витая раковина-конча.
В спальне у миссис Уитекер было много декоративных раковин. На ее любимой эмалью был нанесен пейзаж Багамских островов. Это был подарок от ее сестры Этель, которая умерла в восемьдесят третьем.
Раковину и фотографии она убрала в продуктовую сумку, а потом, раз уж все равно тут оказалась, зашла по дороге домой в «Оксфэм».
— Привет, миссис У, — сказала Мэри.
Миссис Уитекер не поверила своим глазам. У Мэри были подкрашены губы (возможно, помада не самого подходящего для нее оттенка и наложена не слишком умело, но, подумала миссис Уитекер, это придет со временем) и довольно элегантная юбка. Поистине большой шаг вперед.
— Здравствуйте, милая, — сказала миссис Уитекер.
— На прошлой неделе заходил один человек, спрашивал про ту штуку, которую вы купили. Про металлическую чашку. Я сказала, где вы живете. Вы ведь на меня не сердитесь?
— Ну что вы, милая, — сказала миссис Уитекер. — Он меня нашел.
— Он был по-настоящему не от мира сего. Честное-пречестное. — Мэри мечтательно вздохнула. — В такого можно влюбиться. А еще у него была большая белая лошадь, — закончила она.
«И держится она теперь прямее», — одобрительно заметила миссис Уитекер.
На книжной полке миссис Уитекер нашла новый роман Миллса и Буна — «Ее величественная страсть», — хотя еще не дочитала тех двух, которые купила в прошлый раз.
Взяв монографию «Рыцарский роман и легенда о рыцарстве», она открыла наугад. От книги пахло затхлым. Наверху первой страницы стояло аккуратно красными чернилами «ЕХ UBRIS[6] РЫБАКА».
Она положила ученый труд туда, где нашла.
Когда она вернулась домой, Галаад ее ждал и, коротая время, катал по улице окрестную детвору на Гриззеле.
— Я рада, что вы пришли, — сказала она. — Мне кое-что нужно передвинуть.
Она провела его в кладовку на чердаке. Он передвинул ей все старые чемоданы, так что она смогла добраться до буфета у самой стены.
Там было очень пыльно.
Миссис Уитекер продержала его наверху почти до вечера, он все двигал и двигал, пока она смахивала пыль. У Галаада появилась царапина на щеке, и одну руку он старался беречь.
Пока она подметала и прибирала, они немного поговорили. Миссис Уитекер рассказала ему про своего покойного мужа Генри, и как деньгами за страхование жизни расплатилась за дом, сколько у нее всего, но все это некому оставить, совсем некому, кроме Роланда и его жены, а они ведь любят только современные вещи. Рассказала, как познакомилась во время Второй мировой с Генри (он тогда был в отряде ПВО, а она не до конца закрыла черную штору на кухонном окне), про шестипенсовые танцы, на которые они ходили в городок, и как, когда закончилась война, поехали в Лондон, и как она впервые попробовала вино.
Галаад рассказал миссис Уитекер про свою мать Элейну, какая она была капризная и взбалмошная, да еще немного колдунья в придачу, и про своего деда, короля Пеллеса, который всегда хотел как лучше, но и в лучшие времена витал в облаках, про свое отрочество в замке Блиант на острове Радости, и про своего отца, которого они знали как безумного «Рыцаря Печального Образа», но который на самом деле был Ланселотом Озерным, величайшим из рыцарей, который просто лишился рассудка и скитался в чужом обличье, и про свои дни оруженосцем в Камелоте.
В пять часов миссис Уитекер оглядела чердак и решила, что удовлетворена. Тогда она распахнула окно, чтобы тут проветрилось, и они спустились на кухню, где она поставила на плиту чайник. Галаад сел у кухонного стола. Распустив шнурок сумы у себя на поясе, он достал круглый белый камень. Камень был размером с крикетный шар.
— Госпожа, — сказал он, — это для тебя, а ты дай мне Санграаль.
Миссис Уитекер взяла камень, который оказался тяжелее, чем с виду, и поднесла его к свету. Он был молочно-прозрачным, и внутри поблескивали и посверкивали на предзакатном солнце серебряные искорки. На ощупь он был теплым.
И вдруг, пока она держала его, на нее нашло странное чувство. Глубоко в душе она ощутила покой и странный мир. Безмятежность — вот как это называлось, она чувствовала безмятежность.
Неохотно она положила камень на стол.
— Очень мило, — сказала она.
— Это — Философский камень, который наш предтеча Ной повесил в Ковчеге, чтобы он дарил свет во тьме. Он способен превращать в золото презренные металлы и имеет ряд других свойств, — гордо объяснил ей Галаад. — И это еще не все. Есть и другое. Вот.
Из кожаной сумы он вынул и протянул ей яйцо. Оно было не больше гусиного, но блестящее и черное с алыми и белыми разводами. Когда миссис Уитекер коснулась его, волосы у нее на загривке встали дыбом. Первым ее впечатление было ощущение невероятного жара и свободы. Она услышала потрескивание далекого пламени и на долю секунды как будто сама почувствовала, что поднялась высоко над миром, что взмывает и ныряет вниз на крыльях пламени.
Она положила яйцо на стол рядом с Философским камнем.
— Это яйцо птицы Феникс, — объяснил Галаад. — Оно привезено из далекой Аравии. Однажды из него вылупится сам Феникс, и когда настанет время, птица совьет гнездо, отложит яйцо и умрет, чтобы на закате мира вновь возродиться в пламени.
— Я так и думала, — отозвалась миссис Уитекер.
— И, наконец, госпожа, — сказал Галаад, — я привез тебе вот это.
И достал из сумы и отдал ей. Это было яблоко, по-видимому, вырезанное из цельного рубина, и на янтарной ножке.
Несколько опасливо она взяла его в руки. Оно было мягким на ощупь — обманчиво мягким: ее пальцы помяли его, и по руке миссис Уитекер потек рубиновый сок.
Почти незаметно, волшебно кухню заполнил аромат летнего сада, малины и персиков, клубники и красной смородины. И, словно из далекого далека, она услышала поющие голоса и тихую музыку на ветру.
— Это одно из яблок Гесперид, — негромко сказал Галаад. — Откуси один раз, и оно исцелит любую болезнь или рану, какой бы тяжелой она ни была; откуси во второй, и вернутся молодость и красота. И говорят, если откусишь в третий, обретешь бессмертие.
Миссис Уитекер слизнула с руки липкий сок. По вкусу он был как лучшее вино. И на мгновение все к ней вернулось: каково это быть молодой, иметь крепкое стройное тело, которое ее слушается; бежать по дорожке от чистейшей неподобающей леди радости бегать; чтобы мужчины улыбались ей лишь потому, что она это она и этому рада.
Миссис Уитекер поглядела на сэра Галаада, самого пригожего из всех рыцарей, такого прекрасного и благородного в ее скромной кухоньке.
Она перевела дух.
— Это все, что я привез тебе, — сказал Галаад. — Но добыть их было непросто.
Миссис Уитекер положила рубиновый плод на кухонный стол. Она поглядела на Философский камень, и на яйцо Феникса, и на яблоко Жизни, а после пошла в гостиную и долго смотрела на каминную полку: на маленького фарфорового бассета с горестной мордой, на Святой Грааль и на своего покойного мужа Генри: без рубашки, улыбающегося, с мороженым в руке на черно-белой фотографии почти сорок лет назад.
Она вернулась на кухню. Засвистел чайник. Налив немного кипятка в заварочный чайник, она его сполоснула и воду вылила. Потом отмерила две чайные ложки заварки и залила водой. И все это она делала молча. Потом она повернулась к Галааду и посмотрела на него.
— Уберите яблоко, — твердо сказала она. — Такое пожилым леди не предлагают. Это неуместно. — Помолчала немного. — Но остальные два я возьму, — продолжала она после минутного раздумья. — Они будут хорошо смотреться на каминной полке. И два за один — это по справедливости, уж вы как хотите.
Галаад просиял. Убрав рубиновое яблоко в суму, он опустился на одно колено и поцеловал миссис Уитекер руку.
— Перестаньте, — велела миссис Уитекер и налила им обоим чаю, прежде достав чашки от лучшего сервиза, приберегаемого только для особых случаев.
Они сидели и молча пили каждый свой чай. А допив, пошли в гостиную.
Перекрестившись, Галаад снял с каминной полки Грааль.
Миссис Уитекер поставила на его место Яйцо и Камень. Яйцо то и дело падало набок, и его пришлось опереть о фарфоровую собачку.
— Смотрятся очень мило, — сказала миссис Уитекер.
— Да, — согласился Галаад. — Они смотрятся очень мило.
— Могу я вас чем-нибудь покормить перед дорогой? — спросила она.
Он покачал головой.
— Кусочек фруктового пирога? — предложила она. — Сейчас вы, возможно, думаете, что не голодны, но через несколько часов очень ему обрадуетесь. И, наверное, вам следует зайти в укромное место. А пока дайте его сюда, я вам его заверну.
Она показала ему маленький туалет в конце коридора, а сама с Граалем пошла на кухню. В буфете у нее оставалось еще немного оберточной бумаги с Рождества, в которую она завернула Грааль и перевязала шпагатом. Потом отрезала большой кусок фруктового пирога и положила его в коричневый бумажный пакет вместе с бананом и плавленым сырком в станиоле.
Галаад вернулся из туалета. Миссис Уитекер дала ему бумажный пакет и Святой Грааль и, привстав на цыпочки, поцеловала в щеку.
— Вы милый мальчик, — сказала она. — Берегите себя. Он ее обнял, и она погнала его из кухни и через заднюю дверь, которую за ним заперла. Налив себе еще чашку чая, она тихонько поплакала в «клинекс», пока цокот подков эхом отдавался по дороге на Готорн-кресцент.
В среду миссис Уитекер не выходила из дома.
В четверг она пошла на почту за пенсией. А после заглянула в «Оксфэм».
Женщина за кассой была ей незнакома.
— А где Мэри? — спросила миссис Уитекер. Кассирша, у которой были подсиненные седые волосы и очки с синей в звездочках оправой, покачала головой и пожала плечами.
— Сбежала с молодым человеком, — сказала она. — На лошади. — Она щелкнула языком. — А мне сегодня надо быть в магазине в Хартфилде. Пришлось попросить моего Джонни отвезти меня сюда, пока мы не найдем ей замену.
— О! — протянула миссис Уитекер. — Как мило, что она нашла себе молодого человека.
— Для нее, может, и мило, — сказала суровая дама за кассой. — Но кое-кому сегодня надо быть в Хартфилде.
На полке у задней стены магазина миссис Уитекер нашла потускневший серебряный сосуд с длинным носиком. Согласно приклеенному на бок ярлычку, цена ему была шестьдесят пенсов. Он немного походил на сплюснутый и вытянутый заварочный чайник. Она выбрала роман Миллса и Буна, который еще не читала. Он назывался «Ее исключительная любовь». Книгу и сосуд она отнесла на кассу.
— Шестьдесят пять пенсов, милочка, — сказала женщина, беря серебряный предмет и его рассматривая. — Занятная рухлядь, правда? Привезли сегодня утром. — Вдоль одного бока и по изящно изогнутой ручке была выгравирована надпись замысловатой— вязью. — Какой-то соусник, наверное.
— Нет, это не соусник, — сказала миссис Уитекер, которая в точности знала, что это. — Это лампа.
К ручке лампы было привязано бурым шпагатом маленькое, ничем не примечательное медное кольцо.
— Если подумать, — сказала миссис Уитекер, — я, пожалуй, возьму только книгу.
Она заплатила пять пенсов за роман, а лампу вернула на место, на полку у задней стены магазинчика. В конце концов, рассуждала по дороге домой миссис Уитекер, ее ведь совершенно некуда поставить.
Старый Николас
Каждое Рождество я получаю поздравительные открытки от художников. Они сами рисуют их карандашом или красками. Это красивые открытки, памятники вдохновенному творчеству.
Каждое Рождество я чувствую себя незначительным, пристыженным и бесталанным.
Поэтому однажды я написал эту виньетку, но для Рождества она выскочила слишком рано. Дейв Маккин вывел ее элегантной каллиграфией, и я размножил его работу и послал ее всем, о ком только вспомнил. Моя открытка.
В ней ровно 100 слов (102, включая заглавие) и свет она впервые увидела в сборнике рассказов на 100 слов «Пачкотня И».
Я все собираюсь написать еще одну историю для рождественской открытки, но всегда вспоминаю об этом не раньше 15 декабря, а потому откладываю на следующий год.
… был старше, чем смертный грех, и борода у него была белее белого. Он хотел умереть.
Малорослые обитатели арктических пещер на его языке не говорили, но лопотали на своем щебечущем наречии, совершали непонятные ритуалы, — когда не были заняты работой на фабриках.
Один раз каждый год они, невзирая на рыдания и протесты, выгоняли его в Бесконечную Ночь. В своем путешествии он останавливался возле каждого на этом свете ребенка, оставлял у его кроватки какой-нибудь невидимый подарок малоросликов. Дети, застыв во времени, спали.
Он завидовал Прометею и Локи, Сизифу и Иуде. Его наказание было суровее.
Хо.
Хо.
Хо.
Цена
Мой литературный агент миссис Меррили Хейфетц из Нью-Йорка — одна из самых стильных женщин на свете и лишь однажды, насколько мне помнится, предложила мне написать что-то конкретное. Это было некоторое время назад. «Слушай, — сказала она, — ангелы сейчас в моде, и публике всегда нравятся книги про кошек, поэтому я подумала: а ведь круто было бы, если бы кто-то написал книгу про ангела, который был котом, или про кота, который был ангелом, ну сам понимаешь».
Я согласился, что это здравая коммерческая мысль, и пообещал подумать. К несчастью, когда я до чего-то додумался, книги про ангелов давно уже стали позавчерашним днем. Тем не менее мысль была заронена, и однажды я написал вот этот рассказ.
(К сведению любопытных. Одна юная барышня наконец влюбилась в Черного Кота, и он перебрался к ней. В последний раз, когда я его видел, он был размером с небольшого кугуара, и насколько я знаю, продолжает расти. Через две недели после ухода Черного Кота у нас появился и поселился на веранде рыже-полосатый кот. Пока я пишу это предисловие, он спит на спинке дивана в нескольких футах от меня.)
Пока не забыл — мне бы хотелось поблагодарить членов моей семьи за то, что позволили описать их в этом рассказе, и, что важнее, не дергали меня, пока я его писал, а временами настаивали, чтобы я шел на улицу с ними играть.
У скитальцев и бродяг есть особые знаки, которыми они помечают деревья, ворота и двери, давая знать своим, что за люди живут в домах и на фермах, мимо которых они проходят в своих скитаниях. Думаю, сходные знаки оставляют и кошки. Как еще объяснить, почему у нашей двери весь год напролет объявляются кошки — голодные, блохастые и брошенные?
Мы их берем к себе. Избавляемся от блох и клещей, кормим, возим к ветеринару. Мы платим за их прививки и — величайшее из оскорблений, — кастрируем или стерилизуем. А они остаются у нас — на несколько месяцев или на год, или навсегда.
Большинство появляется летом. Мы живем далеко за городом, как раз на таком расстоянии, на какое городские жители отвозят животных, чтобы «выпустить их на волю».
Больше восьми кошек за раз у нас как будто не бывает, но и редко когда меньше трех. В настоящий момент кошачья популяция в моем доме такова: Гермиона и Стручок, соответственно полосатая и черная, сумасшедшие сестрички, которые живут в моем чердачном кабинете и с остальными не общаются; голубоглазая и длинношерстая белая Снежинка, которая несколько лет жила дикой в лесу, пока не променяла свободу на мягкие диваны и кровати; и последняя, но самая большая — Пушистик, пестрая подушкообразная дочка Снежинки, длинношерстая, рыже-черная с белым, которую я однажды обнаружил в гараже совсем крохой, придушенной и едва живой (ее головка попала в старую сетку для бадминтона), и которая удивила нас всех тем, что не умерла, а, напротив, выросла в самую добродушную кошку, какую я когда-либо встречал.
И наконец, есть еще черный кот. У которого нет другого имени, кроме как Черный Кот, и который появился почти месяц назад. Поначалу мы не поняли, что он намерен у нас поселиться: для бездомного он выглядел слишком сытым, а для брошенного — слишком взрослым и бодрым. Он походил на небольшую пантеру и двигался, как пятнышко темноты.
Однажды утром я обнаружил, что он слоняется по нашей ветхой веранде: навскидку, лет восемь-девять, самец, желто-зеленые глаза, очень дружелюбный, совершенно невозмутимый. Я решил, что он с какой-нибудь фермы по соседству или приехал с дачниками.
Я на несколько недель уезжал заканчивать книгу, а когда вернулся, он все еще был у нас на веранде: жил в старой кошачьей корзинке, которую нашли для него дети. Однако изменился он почти до неузнаваемости. Местами шерсть была вырвана клочьями и виднелись пятна серой кожи. Кончик одного уха был обкушен. Под глазом — шрам, и губа разодрана. Выглядел он худым и усталым.
Мы отвезли Черного Кота к ветеринару, где нам дали антибиотики, которые мы скармливали ему каждый вечер в кошачьих консервах.
Мы недоумевали, с кем же он дерется? С нашей прекрасной белой почти дикой королевой Снежинкой? С енотами? С крысохвостым клыкастым опоссумом?
Каждое утро шрамы становились все хуже: то вдруг у него оказывался прокушен бок, а на следующее утро живот располосован чьими-то когтями. От прикосновения к нему на пальцах оставалась кровь.
Когда дошло до этого, я отнес его в подвал, чтобы он там оправился возле топки и штабелей коробок. Этот Черный Кот был на удивление тяжелым. Я взял его на руки и вместе с кошачьей корзинкой, лотком с наполнителем, едой и водой унес вниз. Дверь за собой я закрыл. Когда я поднялся наверх, мне пришлось смывать кровь с рук.
Он оставался внизу четыре дня. Поначалу он, казалось, был слишком слаб, чтобы самому кормиться. От шрама под глазом он почти ослеп, а еще хромал, и голова у него безвольно заваливалась на сторону, а в ране на губе проступал густой желтый гной.
Каждый день утром и вечером я спускался в подвал, кормил его, давал антибиотики в кошачьих консервах. Я промокал гной с самых худших ран и с ним разговаривал. У него был понос, и несмотря на то что я постоянно менял лоток, в подвале ужасно воняло.
Четыре дня, которые кот пробыл в подвале, были дурными днями для моей семьи. Малышка поскользнулась в ванной, ударилась головой и едва не утонула. Я узнал, что проекту, который мне очень хотелось сделать (переработать роман Хоупа Миррли «Луд в тумане» для Би-би-си), не суждено осуществиться, и сообразил, что у меня нет сил начинать все с нуля, пытаясь продать его другим каналам. Моя дочь уехала в летний лагерь и тут же начала слать оттуда душераздирающие письма и открытки — по пять-шесть в день, — умоляя нас забрать ее оттуда. Мой сын поссорился с лучшим другом, причем так, что они перестали разговаривать. И возвращаясь однажды вечером домой, моя жена сбила оленя, который выскочил на дорогу прямо перед машиной. Олень погиб, машина разбилась, а моя жена отделалась небольшим порезом под глазом.
На четвертый день кот, спотыкаясь, нетерпеливо бродил по подвалу между стопами книг и комиксов, коробками с почтой и кассетами, рисунками, подарками и еще всякой всячиной. Он мявом попросил его выпустить, и я неохотно согласился.
Он вернулся на веранду и остаток дня проспал.
На следующее утро на боках у него оказались глубокие свежие шрамы, а доски веранды покрывали комья черной кошачьей шерсти. Его шерсти.
В тот же день пришло письмо от дочери, где говорилось, что в лагере все же не так плохо и, кажется, она сможет выдержать несколько дней. Мой сын и его друг помирились, хотя я так и не узнал, из-за чего началась ссора: то ли из-за обмена карточками, то ли из-за компьютерных игр и «Звездных войн», то ли из-за Лучшей Девочки в Классе. Выяснилось, что зарезавший «Луда в тумане» сотрудник Би-би-си брал взятки (ну, «сомнительные кредиты») от независимой кинокомпании, за что был отправлен в постоянный отпуск, а из факса его преемницы я с радостью узнал, что это она некогда, перед своим уходом с Би-би-си предложила экранизировать «Луда в тумане» и отдать мне писать сценарий.
Я подумал, не вернуть ли Черного Кота в подвал, но решил, что лучше не стоит. Вместо этого я пришел к мысли попытаться выяснить, какое животное приходит по ночам к нашему дому, и уже тогда составить план дальнейших действий: поймать в ловушку, например.
На день рождения и Рождество семья дарит мне всякие технические безделушки и штуковины, дорогие игрушки, которые бередят мое воображение, но в конечном итоге редко покидают свои коробки. У меня есть устройство для обезвоживания пищи и электрический разделочный нож, печка для выпекания хлеба и — прошлогодний подарок — бинокль ночного видения. Наутро после Рождества я вставил в бинокль батарейки и ходил с ним по подвалу в темноте (у меня не хватило даже терпения дождаться ночи), выслеживая стаю воображаемых скворцов. (Инструкция предупреждала не включать свет: это повредит бинокль и, вполне возможно, ваше зрение тоже.) После я убрал бинокль назад в ящик, и он так и лежал у меня в кабинете рядом с коробкой проводов от компьютера и прочими забытыми мелочами.
На случай, если существо, будь то собака, кошка, енот или кто там еще, увидев меня на веранде, решит не выходить, я отнес стул в кладовку, комнатку размером не больше стенного шкафа, которая выходит на веранду, и когда все в доме заснули, пожелал Черному Коту доброй ночи.
«Этот кот, — сказала моя жена, когда он впервые объявился, — личность». Было что-то человеческое в его огромной львиной физиономии: широкий черный нос, зеленовато-желтые глаза, зубастая, но привлекательная пасть (где справа на нижней губе еще проступал янтарный гной).
Я погладил его по голове, почесал под подбородком и пожелал удачи. Потом вошел внутрь и погасил на веранде свет.
Устроившись на стуле в темноте, я держал бинокль на коленях. Стоило мне его включить, и из линз стал сочиться зеленоватый свет.
Время тянулось. В темноте.
Я экспериментировал с тем, как смотреть в бинокль, когда темно, учился его фокусировать, учился видеть мир в оттенках зеленого. И ужаснулся, сколько насекомых в ночном воздухе: ночь словно превратилась в кошмарный, кишащий жизнью суп. Потом опустил бинокль и уставился в бархатные черные и синие ночные тени, такие пустые, спокойные и мирные.
Время шло. Я боролся со сном и ловил себя на том, что мне отчаянно не хватает кофе и сигарет. И то, и другое я бросил как вредные наркоманские привычки, и то, и другое не дало бы мне сомкнуть глаз. Но не успел я провалиться в мир дремы и снов, как меня вырвал из него кошачий вопль в саду. Неловко поднеся инфракрасный бинокль к глазам, я испытал разочарование, увидев, что это всего лишь Снежинка: наша белая кошка неслась по палисаднику, точно струйка зеленовато-белого света. Ее хвост мелькнул у рощицы слева от дома, и она исчезла.
Я уже собирался снова задремать, когда мне пришло в голову поинтересоваться, а что же все-таки так напугало Снежинку, и начал сканировать сад, выискивая гигантского енота, собаку или злобного опоссума. И действительно… что-то приближалось по подъездной дорожке к дому. В бинокль оно было мне видно как днем. Это был Дьявол.
Я никогда прежде не видел Дьявола и, хотя в прошлом о нем писал, если бы на меня насели, сознался бы, что верю в него не больше, чем в любое другое мифическое существо, будь то трагический фаустовский или эпический мильтоновский персонаж. По подъездной дорожке ко мне приближался вовсе не мильтоновский Люцифер. Это был Дьявол.
Сердце забилось у меня в груди, застучало так сильно, что стало больно. Я надеялся, что он меня не увидит, что в темном доме, за стеклом я от него спрятан.
Шагая по дорожке, фигура мерцала и менялась. То это было нечто темное, быкоподобное, минотаврское, а то изящное и женственное, а потом самый настоящий кот, огромный, весь в шрамах серо-зеленый кот с перекошенной от ненависти мордой.
На мою веранду ведут ступени, четыре белые деревянные ступеньки, отчаянно нуждающиеся в покраске (я-то знал, что они белые, хотя в бинокль они, как все остальное, виделись зелеными). Перед ступеньками Дьявол остановился и выкрикнул что-то, чего я не смог разобрать: три, может, четыре слова на скулящем, воющем языке, который, наверное, был древним и позабытым тогда, когда был юн Вавилон. И хотя я их не понял, но почувствовал, как волосы у меня на загривке встали дыбом.
Мгновение спустя я уловил приглушенное стеклом, но все же слышное низкое рычание, вызов, и — ступая нетвердо, медленно — со ступеней веранды спустилась зеленовато-черная тень. Она шла от меня. К Дьяволу. Последние дни Черный Кот двигался уже совсем не как пантера, он пошатывался и спотыкался, будто недавно спустившийся на берег матрос.
А Дьявол теперь обратился в женщину. Она сказала коту что-то ласковое и успокаивающее на языке, похожем на французский, и протянула к нему руку. Он же впился зубами в ее запястье, и тогда она скривилась и плюнула в него.
Тут женщина подняла на меня взгляд, и, даже если раньше я усомнился бы, что передо мной Дьявол, теперь я был в этом уверен: в глазах женщины горел красный огонь, но в инфракрасном свете красного не различишь, только оттенки зеленого. А Дьявол увидел меня через окно. Увидел меня. Увидел меня.
Дьявол извернулся, заизвивался и обратился в шакала, существо с плоской мордой, огромной головой и бычьей шеей, наполовину гиену, наполовину динго. В его шелудивой шкуре копошились черви. Он начал подниматься по ступенькам.
А Черный Кот прыгнул на него, и мгновение спустя они превратились в катящийся клубок, который двигался так быстро, что я не мог за ним уследить.
И все в тишине.
И вдруг громкий рев — по небольшому шоссе, на которое выходит наша дорожка, прогромыхал запоздалый грузовик, его сияющие фары дальнего света вспыхнули в моем бинокле двумя зелеными солнцами. Опустив бинокль, я увидел одну только темноту, приглушенные желтые передние фары и красные огни задних, когда грузовик исчез, направляясь невесть куда.
Когда я снова поднял бинокль, смотреть было не на что. Только на ступенях Черный Кот всматривался в воздух. Я поднял бинокль чуть выше и увидел, как что-то — стервятник, наверное, или орел — улетает прочь. Несколько секунд спустя оно исчезло за деревьями.
Выйдя на веранду, я взял на руки Черного Кота, погладил его, стал говорить ему добрые, успокаивающие слова. Когда я только подошел, он жалобно мяукнул, но некоторое время спустя заснул у меня на коленях, а тогда я положил его в кошачью корзинку и сам пошел спать. На следующее утро на моих футболке и джинсах оказалась запекшаяся кровь.
Это было неделю назад.
Нечто, прилетающее к моему дому, появляется не каждую ночь. Но в большинство ночей приходит: мы узнаем об этом по ранам кота, по боли, которую я читаю в этих львиных глазах. У него отказала передняя левая лапа, правый глаз закрылся навсегда.
Я спрашиваю себя, что мы такого сделали, чем заслужили Черного Кота. Я спрашиваю себя, кто его послал. А еще эгоистично, испуганно спрашиваю себя, насколько еще его хватит.
Троллев мост
Этот рассказ номинировался на Всемирную Премию Фэнтези 1994 года, хотя ее не получил. Он был написан для составленного Элен Дэтлоу и Терри Уиндлингом сборника «Белый как снег, красный как кровь», антологии вариаций детской сказки «Три грубых козла Билли» для взрослых. Если бы много лет спустя один из моих любимых писателей Джин
Вулф (мне только что пришло в голову, и он тоже спрятал рассказ в предисловии) не использовал название, я назвал бы его «Ловушка».
Большую часть железнодорожных путей разобрали в начале шестидесятых, когда мне было три или четыре года. Железную дорогу обкорнали. Это означало, что, кроме Лондона, уже больше никуда не поедешь, и городок, в котором я жил, превратился в последний на ветке.
Мое первое достоверное воспоминание: мне полтора года, мама в больнице рожает сестру, бабушка отводит меня на мост и поднимает повыше, чтобы я посмотрел на поезд внизу, который пыхтит и дымит, точно черный железный дракон.
Еще через несколько лет загнали на запасный путь последний паровоз, а с паровозами исчезла и сеть рельсов, соединявших поселок с поселком, городок с городком. Я не знал, что поезда скоро канут в Лету. К тому времени, когда мне исполнилось семь, они уже отошли в прошлое.
Мы жили в старом доме на окраине городка. Раскинувшиеся за ним поля стояли пустые под паром. Я обычно перелезал через забор и читал, лежа в тени чахлого куста, или, если меня тянуло к приключениям, исследовал местность вокруг пустой усадьбы по соседству. Там был зацветший и затянутый ряской декоративный пруд, а над ним — низкий деревянный мостик. В своих вылазках по садам и лесу я ни разу не встречал садовников или сторожей и в дом войти тоже не пытался. Это означало бы напрашиваться на неприятности, а кроме того, я свято верил, что во всех пустых старых домах водятся привидения.
Не в том дело, что я был доверчивым, просто верил во все темное и опасное. Частью моего мальчишеского кредо было, что ночь принадлежит призракам и ведьмам — голодным, взмахивающим широкими рукавами и одетым во все черное.
Обратное тоже было верным, утешительно верным: днем безопасно.
Ритуал: в последний день занятий я по дороге домой снимал ботинки и носки и, неся их в руках, шел, ступая по твердой каменистой тропинке розовыми и нежными пятками. Обувь во время летних каникул я надевал только по принуждению. Я упивался моей свободой, пока осенью снова не начиналась учеба.
Когда мне было семь, я обнаружил тропку в лесу. Стоял жаркий летний день, и я забрел далеко от дома.
Я обследовал окрестности. Шел мимо помещичьего дома с его слепыми, забранными ставнями окнами, через усадьбу, а потом через незнакомый лес. Сползя с крутого откоса, я оказался на неизвестной мне тенистой тропке, к которой вплотную подступили деревья. Немногие лучи, пробивавшиеся сквозь их кроны, окрасились зеленью и золотом, и я стал думать, что попал в сказочную страну.
Вдоль тропинки журчал ручеек, кишевший крохотными прозрачными козявками. Выловив несколько, я смотрел, как они дергаются и извиваются у меня в пальцах. Потом положил их назад в воду.
Я неспешно пошел по тропинке. Она была совершенно прямой и заросла невысокой травой. Время от времени я находил просто потрясающие камешки: пузырчатые, расплавленные кругляши, коричневые, пурпурные и черные. Если подержать такой на свет, увидишь все цвета радуги. Я был убежден, что они необычайно ценные, и набил ими себе карманы.
Так я и шел по тихому золотисто-зеленому коридору, и никто мне не встретился. Ни есть, ни пить мне не хотелось. Мне просто было интересно, куда ведет тропка. Она же шла точно по прямой и была совершенно ровной. Тропка ничуть не менялась, чего не скажешь про окружающее. Сначала я шел по дну оврага, и по обе стороны от меня почти отвесно поднимались травянистые откосы. Позже тропинка побежала по гребню, и, шагая по ней, я видел внизу кроны деревьев и изредка крыши далеких домов. Моя тропка оставалась прямой и ровной, и я шел по ней через холмы и долины, через долы и горы. Пока наконец в одной из долинок не вышел к мосту.
Он был построен из красного кирпича и высокой аркой залег над моей тропкой. По обе стороны от него в откосах были вырублены каменные ступени, а наверху этих лестниц имелись небольшие деревянные калитки.
Я удивился, увидев хоть какой-то признак людей на своей тропинке, которую уже с уверенностью стал считать естественным геологическим образованием (я недавно услышал про это в классе), как, например, вулкан. И скорее из чистого любопытства, чем по иной причине (ведь я же был уверен, что прошел многие сотни миль и очутиться мог где угодно), поднялся по ступеням и толкнул в калитку. И оказался на ничейной земле.
Верхняя часть моста была из засохшей глины. По обеим сторонам простирались луга. Нет, не совсем так: справа было пшеничное поле, слева просто росла трава. В засохшей глине виднелись отпечатки гусениц гигантского трактора. Чтобы удостовериться, я пересек мост: никаких топ-топ, мои босые ноги ступали беззвучно.
На много миль ничего: только поля, пшеница и деревья.
Подобрав один колосок, я вытряс сладкие зерна и, раздавив между пальцев, стал задумчиво жевать.
Тут я понял, что мне начинает хотеться есть, и спустился по лестнице на заброшенные рельсы. Пора было возвращаться домой. Я не заблудился, мне нужно было только пойти по моей тропинке назад.
Под мостом меня ждал тролль.
— Я тролль, — сказал он. Потом помедлил и добавил, точно ему пришло это в голову с запозданием: — Боль-соль-старый-тролль.
Он был огромным, макушкой доставал до свода арки. Он был почти прозрачным: мне были видны кирпичи и деревья за ним, смутно, но все же видны. Он был воплощением всех моих кошмаров. У него были огромные крепкие зубы и жуткие когти, а еще сильные волосатые руки. Волосы у него были длинные и косматые, как у маленьких пластмассовых кукол-голышей моей сестры, и глаза навыкате. Он был голый, и между ног у него из спутанных волос свисал длинный пенис.
— Я тебя слышал, Джек, — сказал он похожим на ветер голосом. — Я слышал, как ты топ-топал по моему мосту. А теперь я съем твою жизнь.
Мне было всего семь, но ведь стоял белый день, поэтому, насколько мне помнится, я не испугался. Детям легко иметь дело со сказочными существами: они прекрасно снаряжены, чтобы с ними договариваться.
— Не ешь меня, — сказал я троллю.
На мне была коричневая футболка в полоску и коричневые вельветовые штаны. Волосы у меня тоже были почти коричневые, а недавно выпал один зуб. Я учился свистеть в дырку, но еще едва-едва получалось.
— Я съем твою жизнь, Джек, — повторил тролль. Я посмотрел троллю прямо в лицо.
— Скоро по этой тропинке придет моя старшая сестра, — солгал я, — а она гораздо вкуснее меня. Лучше съешь ее.
Тролль потянул носом воздух и улыбнулся.
— Ты здесь совсем один, — сказал он. — На тропинке никого больше нет. Совсем никого. — Тут он наклонился и провел по мне пальцами: точно бабочки запорхали у моего лица, так прикасается слепой. Потом он понюхал пальцы и качнул головой. — У тебя нет старшей сестры. Только младшая, и сегодня она у своей подруги.
— И ты все это узнал по запаху? — изумленно спросил я.
— Тролли чуют запах радуг, тролли чуют запах звезд, — печально прошептало сказочное существо. — Тролли чуют запах твоих снов еще до того, как ты родился. Подойди поближе, и я съем твою жизнь.
— У меня в кармане драгоценные камни, — сказал я троллю. — Возьми их вместо меня. Смотри. — Я показал ему чудесные оплавленные камешки, которые нашел на тропинке.
— Шлак, — сказал он. — Выброшенные отходы паровозов. Для меня ценности не представляют.
Он широко открыл рот. Я увидел острые зубы. Изо рта у него пахло лиственным перегноем и обратной стороной всех на свете вещей.
— Есть. Хочу. Сейчас.
Мне казалось, он становится все плотнее, все реальнее; а мир снаружи тускнеет и блекнет.
— Подожди. — Я уперся пятками во влажную землю под мостом, пошевелил пальцами ног, изо всех сил цепляясь за реальный мир. Я посмотрел в его огромные глаза. — Зачем тебе есть мою жизнь? Еще рано. Я… мне только семь лет. Я вообще еще не жил. Есть книги, которых я еще не прочел. Я никогда не летал на самолете. Я даже свистеть пока не умею. Может, отпустишь меня? Когда я стану старше и мяса наращу побольше, я к тебе вернусь.
Тролль уставился на меня глазами, огромными как фары у паровоза. Потом кивнул.
А я повернулся и пошел назад по тихой прямой тропке, которая бежала там, где когда-то тянулись железнодорожные рельсы. Некоторое время спустя я побежал.
Я топал в зеленом свете по рельсам, пыхтя и отдуваясь, пока не почувствовал укол боли под ребрами, настоящее колотье в боку, и держась за этот бок побрел домой.
По мере того как я становился старше, начали исчезать поля. Одно за другим, борозда за бороздой. Вылезали как грибы дома с дорогами, названными по именам полевых цветов и респектабельных писателей. Наш дом, наш старый, обветшавший викторианский дом был продан, его снесли, сад разбили на участки. Коттеджи строились повсюду.
Однажды я заблудился среди новых участков, захвативших пустоши, на которых я когда-то знал каждый куст. Но я не слишком расстраивался, что исчезают поля. Старый помещичий дом купила транснациональная корпорация, и на месте усадьбы построили коттеджи.
Восемь лет прошло прежде, чем я вернулся на старые железнодорожные пути, а когда вернулся, то не один.
Мне было пятнадцать; за это время я дважды сменил школу. Ее звали Луиза, она была моей первой любовью. Я любил ее серые глаза, ее тонкие светло-русые волосы и неловкую походку (точно у олененка, который только учится ходить, — звучит, конечно, не слишком оригинально, за что и извиняюсь): когда мне было тринадцать, я увидел, как она жует жвачку, и запал на нее, как падает с моста самоубийца.
Самая большая моя беда заключалась в том, что мы были лучшими друзьями и оба встречались с другими. Я никогда ей не говорил, что ее люблю, даже что она мне нравится. Мы были не разлей вода.
В тот вечер я был у нее в гостях: мы сидели в ее комнате и слушали «Ratus Norvegicus»[7], первый диск «Стрэнглерс».
Панк еще только зарождался, и все казалось таким увлекательным: число возможностей в музыке и во всем остальном представлялось бесконечным. Наконец мне пришла пора идти домой, и она решила прогуляться со мной. Мы держались за руки — совершенно невинно, просто добрые друзья, — и неспешно прошли весь десятиминутный путь до моего дома.
Ярко светила луна, весь мир был лишенным красок, но четким, а ночь теплой.
Мы подошли к моему дому. Увидели свет внутри и остановились на дорожке. Потом поговорили про группу, которую я организовывал. Внутрь мы не пошли.
Теперь уже я решил проводить ее домой. Поэтому мы пошли назад.
Она рассказывала про баталии с младшей сестрой, которая ворует у нее духи и косметику. Луиза подозревала, что сестра занимается сексом с мальчиками. Сама Луиза была девственницей. Мы оба были.
Мы стояли на дороге у ее дома, стояли под фонарем и смотрели на черные губы и бледно-желтые лица друг друга. И улыбались.
А потом просто пошли, выбирая тихие проселки и пустые тропинки. С одного застраиваемого участка тропинка вывела нас к леску, и мы пошли по ней дальше.
Тропинка была прямая и темная, но огни в далеких домах сияли как упавшие на землю звезды, и луна давала достаточно света, чтобы видеть, куда ставишь ногу. Один раз мы испугались, когда перед нами что-то зашаркало и фыркнуло, а подойдя поближе, увидели, что это барсук, и тогда рассмеялись, обнялись и пошли дальше.
Мы тихонько несли чепуху: о чем нам мечтается, чего хочется, что думается.
И все это время мне хотелось ее поцеловать, потрогать грудь, быть может, положить руку между ног. Наконец я увидел свой шанс. Над тропинкой повис старый кирпичный мост, и мы под ним остановились. Я прижался к ней. Ее губы раскрылись под моими.
И вдруг она застыла, одеревенела.
— Привет, — сказал тролль.
Я отпустил Луизу. Под мостом было темно, но силуэт тролля точно сгущал черноту.
— Я ее заморозил, — сказал тролль, — чтобы мы могли поговорить. А теперь я съем твою жизнь.
Сердце у меня отчаянно колотилось, я почувствовал, что дрожу. — Нет.
— Ты сказал, что ко мне вернешься. И вернулся. Ты научился свистеть?
— Да.
— Это хорошо. Я никогда не умел свистеть. — Потянув носом воздух, он кивнул. — Я доволен. Ты увеличился годами и опытом. Больше еды.
Схватив Луизу, эту напряженную зомби, я подтолкнул ее вперед.
— Не ешь меня. Я не хочу умирать. Возьми ее. Готов поспорить, она гораздо вкуснее меня. И она на два месяца меня старше. Почему бы тебе не съесть ее?
Тролль молчал.
Он обнюхал Луизу с головы до ног, потянул носом воздух у ее ступней, паха, груди и волос. Потом посмотрел на меня.
— Она невинна, — сказал он. — А ты нет. Ее я не хочу, я хочу тебя.
Подойдя к концу туннеля под мостом, я поглядел вверх на звезды в ночи.
— Но я столько всего еще никогда не делал, — сказал я отчасти себе самому. — Вообще никогда. Ну, я никогда не занимался сексом. И в Америке никогда не был. Я не… — Я помедлил. — Я вообще ничего не сделал. Пока не сделал. Тролль промолчал.
— Я мог бы к тебе вернуться. Когда стану старше. Тролль молчал.
— Я вернусь. Честное слово вернусь.
— Вернешься ко мне? — спросила Луиза. — Почему? Ты куда-то уходишь?
Я обернулся. Тролль исчез, в темноте под мостом стояла девушка, которую, мне казалось, я люблю.
— Домой, — сказал я. — Мы идем домой. На обратном пути мы не разговаривали.
Она стала встречаться с барабанщиком из созданной мной группы и много позже вышла замуж за кого-то еще. Однажды мы столкнулись в поезде, это было уже после ее свадьбы, и она спросила, помню ли я ту ночь.
Я сказал, что да.
— Ты правда мне в ту ночь очень нравился, Джек, — сказала она. — Я думала, ты меня поцелуешь. Я думала, что ты пригласишь меня на свидание. Я бы согласилась. Если бы ты пригласил.
— Но я этого не сделал.
— Да, — сказала она. — Не сделал.
Волосы у нее были острижены очень коротко. Эта прическа ей не шла.
Я никогда больше ее не видел. Подтянутая женщина с натужной улыбкой не была той девушкой, которую я любил, и от разговора с ней мне стало не по себе.
Я перебрался в Лондон, а потом, несколько лет спустя, назад в родные края, но сам городок уже был не тот, что я помнил: не было ни полей, ни ферм, ни узких каменистых тропинок; и как только возникла возможность, я переехал снова — в крохотный поселок в десяти милях по шоссе. Я переехал с семьей (к тому времени я женился и наш сын только-только начал ходить) в старый дом, много лет назад там была железнодорожная станция. Шпалы выкопали, и чета стариков напротив выращивала на их месте овощи.
Я старел. Однажды утром я нашел у себя седой волос, а чуть позже услышал свой голос в записи и осознал, что звучит он в точности, как у моего отца.
Работал я в Лондоне, занимался анализом акустики залов и выступлений разных групп для одной крупной компании записи. Почти каждый день ездил в Лондон поездом, иногда возвращался по вечерам.
Мне пришлось снимать крохотную квартирку в Лондоне: трудно ездить взад-вперед, если группы, которые ты проверяешь, выползают на сцену лишь к полуночи. А еще это означало, что не было проблем со случайным сексом, если хотелось, а мне хотелось.
Я думал, что Элеонора (так звали мою жену, наверное, мне следовало упомянуть об этом раньше) ничего про других женщин не знает, но однажды зимним днем, приехав из увеселительной командировки в Нью-Йорк на две недели, я вернулся в пустой и холодный дом. Она оставила мне даже не записку, а настоящее письмо. Пятнадцать страниц, аккуратно отпечатанных на машинке, и каждое слово на них было правдой. Включая постскриптум: Ты меня по-настоящему не любишь. И никогда не любил».
Надев теплое пальто, я вышел из дому и просто пошел куда глаза глядят, ошеломленный и слегка оцепеневший.
Снега не было, но землю сковал мороз, и у меня под ногами скрипели листья. Деревья казались черными скелетами на фоне сурово-серого зимнего неба. Я шел по шоссе. Меня обгоняли машины, спешившие в Лондон и из него. Однажды я споткнулся о ветку, наполовину зарытую в куче бурых листьев, разорвал брюки и оцарапал ногу.
Я добрел до ближайшей деревушки. Шоссе под прямым углом пересекало речку, а вдоль нее шла тропинка, которой я никогда раньше тут не видел, и я пошел по ней, глядя на полузамерзшую речку. Река журчала, плескалась и пела.
Тропинка уводила в поля и была прямой и поросшей жухлой травой.
У тропинки я нашел присыпанный землей камешек. Подняв его и счистив глину, я увидел, что это оплавленный кусок чего-то буро-пурпурного со странным радужным отблеском. Я положил его в карман и сжимал в руке на ходу, его ощутимое тепло успокаивало.
Река петляла по полям, а я все шел и шел и лишь через час заметил первые дома — новые, маленькие и квадратные — на набережной надо мной.
А потом увидел перед собой мост и понял, где оказался: я был на старом железнодорожном пути, только вот шел по нему с непривычной стороны.
Я остановился под красной кирпичной аркой моста — среди оберток от мороженого, хрустящих пакетов и одинокого, печального использованного презерватива, стоял и смотрел, как дыхание облачком вырывается у меня изо рта в холодный сумеречный воздух.
Кровь у меня на брюках засохла.
По мосту надо мной проезжали машины, я слышал, как в одной громко играет радио.
— Эй? — негромко позвал я, чувствуя себя неловко, чувствуя себя нелепо. — Эй?
Ответа не было. Ветер шуршал пакетами и листвой.
— Я вернулся. Я же сказал, что вернусь. И вернулся. Эй? Тишина.
Тогда я заплакал, глупо, беззвучно зарыдал под мостом. Чья-то рука коснулась моего лица, и я поднял глаза.
— Не думал, что ты вернешься, — сказал тролль.
Теперь он был одного со мной роста, но в остальном не изменился. Его длинные волосы свалялись, в них запуталась листва, а глаза были огромными и одинокими.
Пожав плечами, я вытер лицо рукавом пальто.
— Я вернулся.
По мосту над нами, крича, пробежали трое детей.
— Я тролль, — прошептал тролль жалобным испуганным голосом. — Соль-боль-старый-тролль.
Его била дрожь.
Протянув руку, я взял его огромную когтистую лапу.
— Все хорошо, — сказал я ему. — Честное слово, все хорошо.
Тролль кивнул.
Он повалил меня на землю, на листья, обертки и презерватив и опустился на меня сверху. А потом поднял голову, открыл пасть и съел мою жизнь, разжевав крепкими, острыми зубами.
Закончив, тролль встал и отряхнулся. Опустив руку в карман своего пальто, он вынул пузырчатый, выжженный шлак.
И протянул его мне.
— Это твое, — сказал тролль.
Я смотрел на него: моя жизнь сидела на нем легко, удобно, словно он носил ее годами. Взяв из его руки кусок шлака, я его понюхал. И. почуял запах паровоза, с которого он упал давным-давно. Я крепче сжал его в волосатой лапе.
— Спасибо, — сказал я.
— Удачи, — отозвался тролль.
— М-да. Что ж. Тебе тоже.
Тролль усмехнулся мне в лицо.
А потом повернулся ко мне спиной и пошел той же дорогой, которой пришел я, к поселку, в пустой дом, который я оставил сегодня утром, и насвистывал на ходу.
С тех пор я здесь. Прячусь. Жду. Я — часть моста.
Из теней я смотрю, как мимо проходят люди: выгуливают собак или разговаривают, вообще делают то, что делают люди. Иногда они останавливаются под моим мостом — отдохнуть, помочиться, заняться любовью. Я наблюдаю, но молчу, а они никогда меня не видят.
Соль-боль-старый-тролль.
Я останусь здесь в темноте под аркой. Я слышу, как вы там ходите, как вы там топ-топаете по моему мосту.
О да, я вас слышу.
Но не выйду.
Не спрашивайте Джека
Лайза Снеллингс — удивительный скульптор. Этот рассказ — о первой сделанной ею скульптуре, в которую я буквально влюбился: о демоническом «Джеке-в-коробочке»[8].
Она подарила мне копию и, по ее словам, завещала оригинал. Каждая ее скульптура — сродни рассказу, запечатленному в дереве или пластике. (На каминной полке у меня стоит одна такая: крылатая девочка в клетке — предлагает прохожим перо из своего крыла, пока человек, поймавший ее, спит. Подозреваю, что это целый роман. Поживем — увидим.)
Никто не знал, откуда взялась игрушка, кому из дедушек, бабушек или дальних родственников она принадлежала до того, как ее отдали в детскую.
Это была шкатулка, резная и раскрашенная красным и золотом. Она была определенно привлекательной или, так, во всяком случае, считали взрослые, довольно ценной — возможно, даже антикварной. К несчастью, замок заржавел и не открывался, ключ был потерян, поэтому Джека нельзя было выпустить из коробочки. Тем не менее это была замечательная шкатулка, тяжелая, резная и позолоченная.
Дети с ней не играли. Она лежала на дне старого деревянного ящика для игрушек, возраста и размера приблизительно с пиратский сундук для сокровищ. Джек-в-коробочке был погребен под куклами и поездами, под клоунами и бумажными звездами, под старыми шутихами, увечными марионетками с безнадежно запутанными нитками, под костюмами для переодеваний (тут лохмотья древнего подвенечного платья, там шелковый цилиндр с коростой возраста и времени) и бижутерией, сломанными обручами, скакалками и лошадками. Подо всем этим пряталась шкатулка Джека.
Дети с ней не играли. Оставшись одни в детской на самом верхнем этаже, они перешептывались. Хмурыми днями, когда в коридорах завывал ветер, и дождь гремел черепицей и барабанил по скатам крыши, они рассказывали друг другу истории про Джека, хотя сами его никогда не видели. Один утверждал, что Джек злой волшебник, которого посадили в коробку в наказание за преступления, слишком страшные, чтобы о них говорить, другая (я уверен, это была одна из девочек) настаивала, что шкатулка Джека на самом деле ящик Пандоры, и посадили его туда как хранителя, чтобы он не позволял снова вырваться наружу нехорошим вещам. Дети даже не притрагивались к шкатулке, хотя когда (как это время от времени случалось) какой-нибудь взрослый удивлялся вдруг отсутствию «милого Джека-в-коробочке» и, достав из пиратского сундука, ставил на почетное место на каминной полке, они тогда набирались храбрости и попозже снова прятали его в темноту.
Нет, дети не играли с Джеком-в-коробочке. А когда они выросли и покинули большой дом, детскую в мансарде закрыли и почти позабыли.
Почти, но не совсем. Ибо каждый из детей помнил, как босиком поднимался в голубом лунном свете наверх в детскую. Это было почти как хождение во сне: ноги беззвучно касались деревянных ступеней, потертого ковра в детской. Помнил, как открывал пиратский сундук, как рылся в куклах и одежде, как вытаскивал шкатулку.
И когда ребенок касался застежки, крышка откидывалась медленно-медленно, как полыхает закат, потом начинала играть музыка, и выходил Джек. Не выпрыгивал с шумом, как «чертик из табакерки»: у Джека не было пружинки в каблуке. Нет, он уверенно, решительно поднимался из шкатулки и манил ребенка наклониться поближе, еще ближе, а потом улыбался.
И там, в лунном свете, он каждому говорил то, чего они никак не могли вспомнить, то, чего они не могли до конца забыть.
Старший мальчик не вернулся с Первой мировой. Младший после смерти родителей унаследовал поместье, хотя его у него отобрали, застав однажды ночью в подвале с тряпками, парафином и спичками, когда он пытался сжечь большой дом дотла. Его увезли в закрытый санаторий, и, быть может, он там и по сей день. Остальные, некогда девочки, а теперь взрослые женщины, все как одна отказались вернуться в дом своего детства.
И окна дома забрали ставнями, двери заперли огромными чугунными ключами, и сестры навещали его так же часто, как могилу старшего брата или несчастное существо, которое когда-то было их младшим братом, иными словами никогда.
Шли годы, девочки состарились, в детской под крышей поселились совы и летучие мыши, среди забытых игрушек свили себе гнезда крысы. Звери без любопытства смотрят на поблекшие гравюры на стене и пачкают своим пометом остатки ковра.
Глубоко на дне пиратского сундука Джек улыбается и ждет, храня свои секреты. Он ждет детей. Он может ждать вечно.
Пруд с декоративными рыбками и другие истории
Меня завораживает механизм создания текста, процесс письма. Эта история была начата в 1991-м. Были написаны три страницы, а потом, почувствовав, что слишком близко подошел к материалу, я ее бросил. Наконец, в 1994-м я решил ее завершить для антологии, составляемой Дженет Бер-линер и Дэвидом Копперфилдом. Я писал ее сумбурно на видавшем виды палм-топе «Атари Портфолио» в самолетах, машинах, гостиничных номерах, не заботясь о последовательности, набрасывая разговоры и воображаемые встречи, пока у меня не появилось достаточно уверенности, что все закончено. Тогда я упорядочил заметки: получившееся меня поразило и обрадовало.
Кое-что в этом рассказе — правда.
Когда я прилетел в Лос-Анджелес, лил дождь, и я поймал себя на ощущении, что повсюду меня окружают сотни старых фильмов.
В аэропорту меня ждал водитель лимузина в черной униформе, державший лист белого картона, на котором аккуратно и с ошибкой была выведена моя фамилия.
— Я повезу вас прямо в отель, сэр, — сказал водитель. Он, казалось, был несколько разочарован, что у меня нет при себе огромного багажа, который он мог бы поднести, одна только видавшая виды дорожная сумка с футболками, бельем и носками.
— Это далеко?
Он покачал головой.
— Минут двадцать пять — тридцать. Вы бывали раньше в Лос-Анджелесе?
— Нет.
— Что ж, я всегда говорю, Лос-Анджелес — город на тридцать минут. Куда бы вы ни поехали, вам всего тридцать минут пути, не больше. Вы откуда? — спросил он, когда мы выехали с территории аэропорта на скользкие, мокрые, забрызганные неоном улицы.
— Из Англии.
— Из Англии, да?
— Да. Вы там бывали?
— Никак нет, сэр. В кино видел. Вы актер?
— Я писатель.
Он потерял ко мне интерес.
По дороге он изредка ругался вполголоса на других водителей. Потом вдруг резко свернул в соседний ряд. Мы обогнали пробку из четырех машин в том ряду, по которому только что ехали.
— Один лишь дождичек, и все в этом городе вдруг забывают, как водить, — сказал он мне. Я поглубже вдавился в подушки на заднем сиденье. — Я слышал, у вас в Англии вечно идет дождь. — Это было утверждение, а не вопрос.
— Немного.
— Совсем не немного. В Англии дождь каждый день. — Он рассмеялся. — И густой туман. По-настоящему густой, непроглядный туман.
— Да нет, не совсем.
— Да что вы такое говорите? — недоуменно спросил он, переходя в оборону. — Я в кино видел.
Потом мы еще помолчали, по голливудскому дождю шуршали шины, потом он сказал:
— Попросите номер, в котором умер Белуши.
— Прошу прощения?
— Белуши. Джон Белуши. Он ведь в вашем отеле умер. Наркотики. Слышали про это?
— А. Да.
— Про его смерть кино сняли. На его роль взяли какого-то толстого мужика. Совсем был на него не похож. Но истинной правды про его смерть вам никто не скажет. А ведь он, знаете ли, был тогда не один. С ним были еще два парня. Кинокомпаниям лишних проблем не надо. Но когда водишь лимузин, много разного слышишь.
— Правда?
— Робин Уильяме и Роберт де Ниро. Они с ним были. Все как один кокса нанюхались.
Здание отеля оказалось белым шато в псевдоготическом стиле. Попрощавшись с шофером, я зарегистрировался. Про номер, в котором умер Белуши, я не спросил.
К моему коттеджу в швейцарском стиле я шел под дождем, неся дорожную сумку в одной руке, в другой сжимая связку ключей, которые, по словам портье, откроют мне всевозможные ворота и двери. В воздухе пахло мокрой пылью и почему-то микстурой от кашля. Были сумерки, почти темно.
Повсюду плескалась и капала вода. Она бежала ручейками и речушками по внутреннему двору, стекала в небольшой выложенный камнями прудик в углублении между двух дальних стен.
Я поднялся по лестнице в сырую маленькую комнату. Не самое лучшее место для звезды, чтобы умереть.
Кровать казалась слегка влажной, дождь выстукивал доводящий до сумасшествия ритм по кондиционеру.
Я немного посмотрел телевизор — повторный показ отстоя: «Ваше здоровье!» незаметно перешло в «Такси», которое, мелькнув черно-белым, превратилось в «Я люблю Люси»[9], — потом побрел спать.
Мне снились неумолчно лабающие барабанщики всего в тридцати минутах езды.
Разбудил меня телефон.
— Эй-эй-эй? Ты добрался о'кей?
— Кто это?
— Джейкоб со студии. Значит, завтракаем вместе, эй-эй?
— Завтракаем…
— Нет проблем. Я заберу тебя из отеля через тридцать минут. Столик уже заказан. Нет проблем. Ты мои сообщения получил?
— Я…
— Послал их вчера вечером по факсу. Пока.
Дождь перестал. Солнечный свет был ярким и теплым: истинно киношный голливудский свет. Я дошел до главного здания, ступая по ковру из раздавленных эвкалиптовых листьев — вот откуда медицинский запах вчера вечером.
Мне выдали конверт с листами факса: моя программа на следующий день, несколько приветственных записок на компьютере с рукописными каракулями на полях, где говорилось что-то вроде: «Это будет блокбастер!» и «Ей-богу, это будет крутой фильм!» Факс был подписан Джейкобом Клейном, очевидно обладателем голоса в телефоне. Я никогда не имел никаких дел с Джейкобом Клейном.
К отелю подъехала маленькая красная спортивная машина. Я направился к ней. Водитель вышел и мне помахал. У него была аккуратная бородка с пробивающейся сединой. Под такую улыбку, как у него, вероятно, кредиты в банке дают. Перед собой он держал свой экземпляр «Сынов человеческих».
Это был Джейкоб. Мы пожали друг другу руки.
— А Дэвид приедет? Дэвид Гэмбл?
С Дэвидом Гэмблом я обговаривал детали поездки, не совсем при этом понимая, какова его роль. Продюсером он точно не был, а о себе сказал только, что «работает над нашим проектом».
— Дэвид больше на студии не работает. Теперь проектом заправляю я и хочу, чтобы ты знал: на мой взгляд, твоя книга просто нечто.
— Это хорошо? Мы сели в машину.
— Где переговоры? — спросил я. Он тряхнул головой.
— Это не переговоры, — объяснил он. — Это завтрак. — Поскольку вид у меня, наверное, был озадаченный, он надо мной сжалился. — Этакая предварительная встреча, — объяснил он.
Мы поехали в небольшой мини-молл где-то в полумиле от отеля, а по дороге Джейкоб рассказывал, как ему понравилась моя книга и как он вне себя от радости, что «участвует в проекте». Он сказал, что это его идея поселить меня в такой гостинице.
— Голливуд почувствуешь изнутри, «Четыре времени года» или «Ма Мэзон» ни за что тебе такого не дадут, правда-правда.
А потом спросил меня, поселили ли меня в то шале, где умер Джон Белуши. Я ответил, что не знаю наверняка, но сомневаюсь.
— Знаешь, кто у него был, когда он умер? Кинокомпании потом все замяли.
— Нет. Кто?
— Мерил и Дастин.
— Ты говоришь про Мерил Стрип и Дастина Хоффмана?
— Ну да.
— А ты откуда знаешь?
— Земля слухами полнится. Это же Голливуд. Сечешь? Я кивнул, как будто просек, но на самом деле ничего не понял.
Говорят, что книги сами себя пишут. Это ложь. Книги сами себя не пишут. Вам даже трудно представить себе, сколько размышлений, исследований, боли в пояснице, времени и работы требуется для их написания.
За исключением «Сынов человеческих». Они, пожалуй, сами себя написали.
Нам, писателям, то и дело задают назойливый, выводящий из себя вопрос: «Где вы берете идеи?»
Ответ на него: стечение обстоятельств. Правильные ингредиенты и вдруг: Крибле-крабле-бумс!
Все началось с документального фильма про Чарльза Мэнсона, который я посмотрел более или менее случайно (он был на кассете, которую дал мне друг, там была пара фильмов, которые я действительно хотел посмотреть): съемка первого ареста Мэнсона, когда все еще считали, что он невиновен и что правительство придирается к хиппи. Кадр заполняло лицо Мэнсона — харизматичного, красивого оратора-мессии. Ради такого босиком в ад пойдешь. Ради такого можно убить. Даже сама его фамилия как бы отсылала на Ветхий завет: «man» — во многих языках означает «человек», то же верно и для второй составляющей: «son» — «сын».
Начался процесс, и через несколько недель оратор исчез, сменившись волочащим ноги, несущим тарабарщину обезьяноподобным существом с вырезанным на лбу крестом. Каким бы духом или гением он ни был одержим, высшая сущность его покинула. Но когда-то она определенно в нем была.
Однако на этом документальный фильм не заканчивался. Сидевший в соседней с Мэнсоном камере бывший заключенный с жестким взглядом объяснял: «Чарли Мэнсон? Да что все в нем такого нашли? Он был ничто. Над ним все потешались. Понимаете? Он был ничто».
Верно. А ведь было время, когда Мэнсон вел за собой людей. Мне пришло на ум, что все дело в благословении или благодати, которая на него снизошла и которую потом отобрали. Досматривал документальный фильм я как одержимый. Потом за черно-белой заставкой ведущий что-то сказал. Я перемотал кассету, и он повторил эти слова.
Так возникла идея. Возникла книга, которая сама себя написала.
А сказал ведущий следующее: младенцев, которых родили от Мэнсона женщины Семьи, разослали в различные детские дома для усыновления, и фамилии, под которыми они туда поступили, были, разумеется, не Мэнсон.
Я подумал о десятке двадцатипятилетних Мэнсонов. Подумал о том, как харизма нисходит на всех них в один и тот же момент. Нечто понемногу притягивает двадцать молодых, в полном расцвете сил Мэнсонов в Лос-Анджелес. А дочь Мэнсона отчаянно пытается помешать их встрече и, как было сказано потом в аннотации на черной обложке, «осознать свое ужасающее предназначение». Я написал «Сынов человеческих» на одном дыхании: через месяц книга была уже закончена, и я послал ее моему лит-агенту, которую она удивила («Это непохоже на твои обычные вещи, дорогой», — увещевала она). Литагент продала ее с аукциона — моего первого — за сумму большую, чем мне казалась вообще возможной. (Гонораров за мои остальные книги, три сборника изящных, полных метафор и аллюзий рассказов про сверхъестественное, едва хватило на то, чтобы выплатить кредит за компьютер, на котором я их написал.)
Потом ее купил — для экранизации — Голливуд, и опять-таки с аукциона. Ею заинтересовались три или четыре студии, я выбрал ту, которая хотела, чтобы сценарий писал я. Я твердо знал, что ничего путного из этого не выйдет, что своих обещаний они ни за что не сдержат. А потом факс стал вдруг выплевывать по ночам страницы — большинство с энтузиазмом подписанные неким Дэвидом Гэмблом, и однажды утром я подписал контракт толщиной с кирпич, а позже мой литагент сообщила, что на банковский счет перевели первую сумму, пришли билеты в Голливуд для «предварительного обсуждения». Все казалось сном.
Билеты были в бизнес-класс. Как только я увидел, что это бизнес-класс, то понял, что мой сон реальность. В Голливуд я полетел в верхнем салоне аэробуса, смакуя копченую лососину и сжимая свеженьких «Сынов человеческих» в твердом переплете.
* * *
Итак. Завтрак.
Мне сказали, как им понравилась книга. Имен присутствующих я не уловил. У мужчин были бороды или бейсболки, или и то, и другое; женщины были поразительно привлекательны — в санитарно-гигиеничном стиле. Джейкоб заказал нам завтрак и за него заплатил. И по ходу дела объяснил, что предстоящая встреча пустая формальность.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.