Прибежал его раб, и Сенмут приказал принести ему таз с горячей водой и чистое белье. Спросил у мальчика, который час.
– Третий час после восхода солнца, господин.
– Так я и думал. Жрецы уже поели?
– Да. Они уже разошлись по делам. Филарх велел мне привести к вам лекаря, если потребуется. Сходить?
– Нет. Не думаю, что он мне понадобится. Сходи лучше на кухню, принеси мне каких-нибудь фруктов. Потом приберешься здесь. Меня освободили от работы сегодня, так что я думаю пойти к реке.
– Лучше оставайтесь дома, господин. Хамсин начался.
– Да, я знаю.
Мальчик ушел и вернулся, пошатываясь под тяжестью таза с водой, от которой поднимался пар. Поставил посудину на подставку и вышел.
Не прошло и минуты, как он вернулся с тарелкой фруктов и чистой одеждой. Сенмут поблагодарил его, тот кивнул и ушел.
С довольным вздохом Сенмут погрузил голову и руки в теплую воду, тщательно умылся, прислушиваясь к судорожным всхлипываниям ветра, то и дело забрасывавшего в комнату горсти песка, который облепил мокрое тело юноши, не успел тот вытереться. Сенмут обернул чистую льняную ткань вокруг бедер, распределил спереди складки так, чтобы они свисали до земли, и сколол их бронзовой булавкой. На руку повыше локтя надел бронзовый обруч, на котором было написано, кто он такой.
«А каким я чувствовал себя могущественным, – мрачно подумал он, протягивая руку за фруктом, – когда впервые надел этот браслет. Откуда мне было знать, что он станет символом моей неволи».
Он не понимал других виибов, которые, казалось, были вполне довольны службой и относились к ней всерьез, даже самые старшие из них, хотя никакое повышение им точно не грозило. «Почему, – подумал он с яростью, сплевывая семечки на пол, – храм не может просто купить побольше рабов?» Но он знал, что есть места, куда рабам входить нельзя, священные места, вот потому-то жрецам храма и приходилось делать черную работу, до которой снизойдет не всякий раб.
Сенмут, в отличие от своих друзей, не был истово верующим. Его отец был благочестив, мать ежедневно молилась местному деревенскому божеству, но сын внутренне отстранялся от наивности родителей и смотрел на них, снисходительно улыбаясь. Он и в храм пришел со вполне определенной целью, и целью этой было образование. Если для достижения этой драгоценной цели он должен читать молитвы, четырежды в день совершать омовения и брить голову – что ж, так тому и быть. Он знал, что его судьба зависит от него и ни от кого больше. Именно потому он и был так глубоко несчастен. Он верил в себя, а его замуровали в темном узком каменном коридоре, выйти из которого можно было, лишь оказавшись у кого-то на побегушках да натирая полы, и он оказался беспомощен. Он был счастлив только в классе, изучая колоссальные достижения предков, которые были больше, чем просто людьми. Он жаждал собственными глазами увидеть каменные красоты, которые, казалось, манили его в ночи, прося о чем-то, что он, конечно, смог бы им дать, только вот ему никогда не предоставят такой возможности.
Он не насмехался над святынями, как Бения. В Гуррии, стране на далеком Северо-Востоке, откуда он был родом, боги служили людям. Но здесь, в Египте, люди служили богам, и Сенмут жаждал научиться различать за маской божественности человеческие мечты и стремления. Для него фараон был в большей степени богом, чем сам всемогущий Амон. Каждое движение фараона было на виду, по его приказу свершалось все в его царстве. Если Сенмут и испытывал преданность к кому-либо или к чему-либо, то именно к этому низкорослому могучему человеку, которого видел всего раз в жизни, когда тот прошествовал, скрытый от палящих солнечных лучей украшенным драгоценными камнями зонтиком, по дороге в Луксор, чтобы вознести жертвы богам. Он был головой бога. Воплощением власти. Сенмут знал, что единственный способ добиться своего и занять подобающее ему положение – это тем или иным способом обратить на себя внимание фараона.
«Но не таким», – сказал он себе, выходя из комнаты. Не разоблачением опасного заговора и грязного убийства, к которому мог приложить руку и сам Единый. «Так я наверняка потеряю голову».
Глава 3
Два дня спустя ветер все еще дул. Он врывался в классную комнату, где учились царские дети, вспучивал тяжелые, толстые занавеси с нарисованными на них птицами, гонял по полу песок. Утро выдалось мрачное и серое, солнце стояло высоко, но его скрывали от глаз принесенные ветром из пустыни тучи песка, которые срывались с вершин фиванских холмов и устремлялись вниз, в долину.
Хаемвиз старался изо всех сил, но ветер совсем выбил его юных подопечных из колеи. Они вертелись и перешептывались, лампа подслеповато мигала, так что он наконец собрал свои пергаменты.
– Как видно, сегодня с вами каши не сваришь. Истинно говорит писец, что ухо мальчика на его спине, и он слушает, когда его порют, но нынче утром ветер воет так, что нам с вами и друг друга услышать трудно.
Рука Хатшепсут взметнулась в воздух.
– Пожалуйста, учитель!
– Да?
– Если, по словам писца, ухо мальчика на его спине, то где же тогда ухо девочки? – Ее взгляд, обращенный к нему, был само простодушие.
Будь Хаемвиз помоложе и не знай он так хорошо хитрые повадки детей, то решил бы, что она спрашивает всерьез; но он был опытным наставником, а потому только подался вперед и похлопал ее свернутым пергаментом по плечу:
– Если тебе и впрямь интересно, я покажу. Вставай. Менх, неси гиппопотамовый хлыст. Сейчас мы узнаем, где скрывается ухо девочки.
– Попалась, – шепнул Хапусенеб, пока она неохотно поднималась на ноги. – И Неферу нет, никто не заступится.
– Встань передо мной! – приказал Хаемвиз, и Хатшепсут вышла вперед. Менх, ухмыляясь, передал учителю ивовый прут, тот взмахнул им. Прут устрашающе просвистел в воздухе.
– Ну вот. Так где ухо у девочки? Как ты думаешь? Хаемвиз прятал улыбку. Хатшепсут сглотнула:
– Я думаю, что, если ты меня выпорешь, мой царственный отец выпорет тебя.
Хаемвиз кивнул:
– Твой царственный отец велел мне учить тебя. И вот ты задаешь мне вопрос. Где, спрашиваешь ты, ухо у девочки? Я хочу тебе показать.
Углы его рта дрогнули, и Хатшепсут не выдержала:
– Ты меня не выпорешь! Знаю, что не выпорешь! Я спросила, только чтобы тебя позлить!
– Но я совсем не разозлился, ни вот столечко. И хочу тебе сказать, что ухо девочки находится там же, где и ухо мальчика, на том же самом месте.
Хатшепсут вздернула подбородок и медленно обвела взглядом сидевших на полу однокашников.
– Разумеется. Нет никакой разницы. Более того, девочка может все то же самое, что и мальчик, – сказала она и села.
Хаемвиз поднял палец:
– Но погоди. Если так, то ты не должна возражать против порки, ведь я порю всех мальчиков в этом классе время от времени, когда их ухо, которое, как ты говоришь, такое же, как у девочки, их подводит. Значит, и у девочек уши тоже не всегда слышат как надо. Почему же я до сих пор тебя не порол? Выходи сюда снова! – Теперь он откровенно смеялся.
Она улыбнулась в ответ, ее глаза вспыхнули.
– Учитель, ты не порол меня ни разу, потому, что я царевна, а на царевну запрещается поднимать руку. Это Маат.
– Это не Маат, – ответил Хаемвиз сурово. – Это обычай и привычка, но не Маат. Я ведь бью Тутмоса, а он царевич.
Хатшепсут невозмутимо повернулась и внимательно посмотрела на сводного брата, но тот сидел, опустив подбородок в ладонь, и рисовал кружочки в нанесенном ветром песке. Девочка снова посмотрела на учителя.
– Тутмос только наполовину царевич, – сказала она, – а я дочь бога. Это Маат.
В комнате вдруг стало очень тихо. Хаемвиз перестал смеяться и потупил взгляд.
– Да, – сказал он негромко, – это Маат.
На мгновение стихли все звуки, кроме вздохов ветра. Хатшепсут снова подняла руку.
– Пожалуйста, учитель, раз ветер не дает нам сегодня работать, можно мы хотя бы поиграем в мяч?
Он поглядел на нее, не веря своим глазам, ожидая нового подвоха, но она, вобрав голову в плечи, с тревогой ждала его ответа. Охая, он встал и потянулся.
– Хорошо. Хапусенеб, сходи за мячом. Остальные скатайте коврики и сложите их в углу. Аккуратно!
Немедленно начались всеобщая возня и гам, в котором, как водится, потонули его последние слова. Он подошел к стулу и с удовольствием сел.
– Ну что ж, веселитесь. Тутмос, ты тоже будешь играть? Красивое, гладкое лицо поднялось ему навстречу. Тутмос покачал головой:
– Мне не хочется. Пол от песка такой скользкий.
Тем временем от детских криков уже звенел потолок. Хатшепсут захватила мяч и была полна решимости его удержать. Визжа, она повалилась на пол и зажала его между животом и коленками, а на нее набросился Менх. На него посыпались остальные, образовалась куча мала, а Хаемвиз задумчиво наблюдал за детьми.
Было в юной царевне что-то такое, отчего ему становилось страшно, несмотря на все ее обаяние. Что-то первозданное и непостижимое. Чем старше она становилась, тем заметнее было, что она пошла в отца. Но какого отца? Он не знал, верить или не верить историям, которые десять лет тому назад передавались из уст в уста, о том, что Амон-Ра пришел к великой царственной супруге Ахмес и почтил ее даром своего божественного семени и что в момент зачатия Ахмес выкрикнула имя будущего ребенка, Хатшепсут. Но он помнил, что имя было выбрано задолго до рождения девочки, а вскоре после того, как она появилась на свет, отец, Тутмос, отнес ее в храм, где она получила титул Хнум-Амон. Правители, претендовавшие на более тесную, чем обычно, связь с божеством, бывали и раньше, но не многим хватало смелости выбрать себе подобное имя: Та, Которая Состоит в Тесном Родстве с Амоном. Что это значит, поняли все и каждый.
Хатшепсут и впрямь была умна, красива, настойчива и к тому же кипела жизнью, что привлекало к ней мужчин, хотя ей не сравнялось еще одиннадцати. И откуда все это в ней взялось, вот что удивительно. Тутмос был силен, но не слишком проницателен; Ахмес, любимая и почитаемая всеми, всегда оставалась лишь покорной долгу супругой царя, не больше и не меньше. Значит, источник этой безграничной энергии и неотразимого обаяния следует искать в другом месте, подумал Хаемвиз. Вслушиваясь в пронзительное завывание ветра, он вспоминал, как умерли один за другим сыновья фараона от Мутнеферт. Он взглянул на Тутмоса, угрюмо сидевшего на полу, потом на Хатшепсут, которая, хихикая, подпрыгивала на одной ножке, и в тревоге схватился за амулет. «Слава богам, – подумал он, – что я уже стар и мне недолго осталось жить».
Из-за погоды игра закончилась рано. Юные Отпрыски благородных семей разошлись по домам, а Нозме все не шла за своей подопечной.
Хатшепсут, грязная и запыхавшаяся, села рядом с Тутмосом на пол.
– Как прошло вчера занятие с лошадьми, Тутмос? Нравится тебе с ними управляться?
Она старалась быть доброй. Вид у Тутмоса был такой несчастный и стесненный, что девочке стало жаль его и она решила больше не дразниться.
Когда-то они, возможно, и были друзьями, но между ними было целых пять лет разницы, и Тутмос считал ниже своего достоинства носиться по дворцу, лазать по деревьям и нырять в озеро с Хатшепсут и ее сумасбродными дружками. А еще он ревновал, хотя сам не подозревал об этом.
Он взглянул на нее без улыбки.
– Нет. Я знаю, что отец распорядился прекратить учить меня военному делу и отправить на конюшни потому, что из меня никогда не выйдет солдат. Возничий тоже не выйдет. Я ненавижу лошадей. Мерзкие твари. Жаль, что мы не выгнали их из страны вместе с гиксосами, которые их тут развели.
– Отец говорит, лошади – это шаг вперед в египетском военном искусстве. Верхом наши солдаты могут быстро настичь врага и обрушиться на него. По-моему, это очень здорово.
– Вот как? Ну что ж, тебе ведь не приходится каждый день трястись в колеснице и править лошадьми, которые едва не отрывают тебе руки, и все это под окрики Аахмеса пен-Нехеба и под палящим взглядом Ра, гневно взирающего с небес на своего недостойного сына. Я глубоко несчастен, Хатшепсут. Построить себе гробницу и быть рядом с матерью – вот все, чего я хочу. Отец не должен требовать от меня большего!
– Но, Тутмос, когда-нибудь ты станешь фараоном. Египту не нужен фараон, который не умеет воевать!
– А почему? Все войны уже кончились. Отец и дед позаботились об этом. Почему я не могу просто научиться править?
– Так оно и будет всего через несколько лет. А пока, мне кажется, тебе лучше научиться править колесницей. Подумай, как нравится народу фараон, способный подчинить себе всё и вся!
– Тебе-то откуда знать? Ты ведь дальше дворцового сада никуда не выходила. – Он коротко рассмеялся. – Отстань от меня. Пусть кто-нибудь другой рассказывает тебе, какая ты замечательная. А я не буду.
Хатшепсут вскочила:
– Хорошо, я уйду. Все равно я больше не хочу с тобой разговаривать. И никогда больше не буду тебя жалеть. Надеюсь, Себек тебя проглотит. Иди под юбку к своей жирной старой мамаше!
Не успел он возмутиться, как она уже выскочила из комнаты, проворная и легкая, как газель.
Тутмос устало поднялся на ноги. Придет день, и она за это заплатит, самодовольная сучка. Разве она знает, какая это мука – быть неуклюжим и лезть из кожи вон, надеясь хотя бы на одно, пусть даже недовольное, слово могущественного отца? Сколько раз он стоял – руки за спиной, нога на ногу – и как дурак ждал, когда Единый его заметит. А в это время Хатшепсут щебетала, и фараон смеялся и фыркал, не сводя с нее глаз. Сколько раз трепетал он перед отцом, переполненный любовью, которая, дай он ей выход, смыла бы все обиды и недопонимания, накопившиеся между ними, а могучий Гор слушал, не скрывая, как ему не терпится уйти, и тогда сын краснел, заикался и глотал слезы. Он обожал отца, и Хатшепсут тоже, но к его обожанию примешивались странная, беспомощная зависть и непреходящее чувство вины, ибо в его фантазиях отец умирал, держа его за руку и моля о прощении, а Хатшепсут с трепетом ждала, когда он, с триумфом воссев на трон Гора, обрушит на нее свой справедливый гнев. В детстве жаркими летними ночами он лежал без сна, радостно представляя себе, как он сначала накажет ее, а затем простит; но наступало утро, и его резкий беспощадный свет приносил с собой новую муку. Ничего не менялось. Новая идея посетила его, когда он увидел отца и Хатшепсут, возвращающихся с речной прогулки. Они рвали лилии. Лодка была полна белых, точно восковых цветов, Хатшепсут обрывала их лепестки и горстями бросала на обнаженную грудь фараона; оба смеялись, как дети. Насколько свободнее они чувствовали бы себя, не будь его рядом! А что если умрет он, а не отец? Что если он заболеет? И что если – о, как незаметно подкралась эта мысль, – что если они злоумышляют против него? Сны наяву больше не приносили ему утешения. Наоборот, теперь они были наполнены дурными предчувствиями и пронизаны страхом перед ядом. Этими беспорядочными мыслями он не мог поделиться ни с кем, даже с матерью, и постепенно его любовь к отцу – любовь, которую он не мог выразить, – замкнулась в нем, забродила и начала прокисать.
Поджидавший его снаружи стражник вытянулся по струнке, и Тутмос пустился в долгий путь к жилищу своей матери.
В коридорах не было ни души, пламя факелов трепетало на ветру, который, казалось, пробирался в самые отдаленные уголки дворца. Шаги царевича и стражника потерянно звучали, когда они пересекали сумрачный зал для приемов, где высился бесцветный в полумраке лес колонн. Тутмос свернул в коридор, ведущий на женскую половину. У дверей стражник оставил его; навстречу, кланяясь, вышел евнух. Тутмос прошел дальше, к развилке коридоров, бросил взгляд туда, где наложницы, вне всякого сомнения, спали в своей мраморной тюрьме, но свернул направо и зашагал к покоям матери.
В ее маленьком приемном зале, куда он вошел, были слышны смех и болтовня, доносившиеся из комнаты отдыха. Мутнеферт в развевающемся платье вышла ему. навстречу:
– Тутмос, дорогой, как дела сегодня в школе? Этот ужасный ветер не помешал вам заниматься? Зато, по крайней мере, нынче не будет лошадей. Пойдем в ту комнату.
Он обнял ее, их руки сомкнулись. Она повела его в свою спальню, где горело множество огней и женщины сидели, болтали и играли в настольные игры. Мутнеферт устроилась на своей любимой кушетке и предложила ему сладостей из коробки, которая стояла у ее локтя, потом сама взяла лакомство и с наслаждением положила его в рот.
– Какая вкуснятина! Это подарок от носителя сандалий фараона. Он получил их от правителя Туры. Похоже, кондитер у Туры получше, чем у Единого.
Она похлопала ладонью по подушке, на которой покоилось ее могучее бедро, и Тутмос опустился рядом с ней.
Ветер доносился до покоев Мутнеферт лишь слабыми отголосками, поскольку ее комнаты были со всех сторон окружены другими помещениями; при этом у нее был собственный выход – узкий коридор позади аудиенц-зала, который вел в сад. К царскому семейству Мутнеферт могла присоединяться лишь по особому приглашению, но поскольку вечерами все обедали вместе, то с этим никаких затруднений не было. Да и напряжение, которое она наверняка испытывала бы, постоянно находясь при фараоне, ей было ни к чему. Собственное положение при дворе вполне устраивало женщину. Она пользовалась несравненно большей свободой, чем чужеземные наложницы фараона, прекрасные рабыни, которых он привозил из многочисленных военных кампаний или получал в дар от иноземных послов. Те жили за закрытыми дверями и не встречали других мужчин, кроме своего господина. К ней он приходил иногда среди ночи, слегка навеселе после пира, слегка возбужденный. Он был неизменно добр с ней, матерью своего единственного оставшегося в живых сына, но его визиты со временем стали более редкими, и она знала, что он предпочитает общество мягкой Ахмес. Она не обижалась. У нее был Тутмос, ее любимец, и она баловала его, гордая своим достижением, которое Ахмес не сумела повторить. Мутнеферт отнюдь не была глупа и прекрасно понимала, что, случись Тутмосу взойти на трон Гора, и ее собственное положение многократно укрепится. Но если в первые годы страсти, которую она испытывала к его отцу, у нее еще были какие-то честолюбивые мечты, то теперь они окончательно уступили место уютной лени, и все свое время она проводила, сплетничая с компаньонками о мужчинах. От сытой жизни, которую она вела, лицо у нее отяжелело, под подбородком залегли складки, щеки отвисли, но зеленые глаза по-прежнему светились жизнелюбием, которое Мутнеферт, увы, не передала своему сыну. Пристрастие к чувственным удовольствиям и неодолимое стремление к излишествам он унаследовал, но той жизнерадостности, благодаря которой его мать оказалась в постели самого фараона, у него не было и в помине. Взглянув на сына, уже слегка располневшего, нацепившего гримасу неудовольствия, портившую его красивое лицо, она почувствовала укол беспокойства.
– Я еще не спросила тебя, как тебе нравится колесница.
– Только ты и не спросила. Мой царственный отец интересовался этим вчера, Хатшепсут сегодня, а теперь ты. Я ее ненавижу, вот так. Разве не достаточно того, что я могу стоять в этой штуке, неужели обязательно еще и править? Цари не управляют сами экипажами, в которых ездят.
– Тсс! Цари должны уметь делать множество разных вещей, а ты, мой дорогой, будешь царем.
Она ковырнула длинным ногтем в зубах и потянулась за следующей конфетой.
– Весь дворец гудит от слухов. Мне говорили, что Единый вот-вот объявит свою волю, а какова она, мы с тобой знаем. Ее высочество Неферу достигла брачного возраста, и ты тоже.
– Да, наверное. Неферу сегодня не было в школе. Она нехорошо себя чувствует. Каждый вечер обедает у себя и не выходит, хотя отец сам ходил и говорил с ней. Я не хочу на ней жениться. Она слишком худая и костлявая.
– Но ведь ты женишься на ней, правда? И будешь делать все, чтобы умилостивить своего царственного отца!
Тутмос упрямо оттопырил губу:
– Я и так стараюсь ему угодить, но это задача не из Легких. По-моему, я его только разочаровываю. Я не воин, как он. И не умен, как Хатшепсут. Когда я стану фараоном и у меня будут сыновья, пусть живут как захотят.
– Перестань молоть чепуху! Тебе еще многому нужно научиться, так что поспеши. Ибо, едва Единый объявит наследника, твое время будет строго ограничено и прежней свободе придет конец. Тогда у тебя уже не будет права на ошибки, сынок, так что ошибайся, пока можно, и учись. Хочешь сыграть со мной в домино или шашки?
– Я спать хочу. Слишком жарко для игр. И когда только этот проклятый ветер уймется.
Он встал, и она с любовью взяла обе его руки в свои.
– Ну, ступай. Вечером увидимся. Поцелуй мамочку. Она выпятила красные губы, он нагнулся и слегка коснулся их своими.
Бывшие в покое женщины тоже поднялись и поклонились, вытянув руки; Тутмос вышел и, пройдя темной приемной, оказался в коридоре. Иногда дворец казался жутковатым местом, полным непонятных теней и бесплотных шорохов, в особенности ночью или когда, как сегодня, дул хамсин. Тутмос шагал торопливо, склонив голову. Каждый раз, когда он приближался к очередному стражнику, молчаливо стоявшему у стены, ему казалось, будто это гигантский, одетый в кожу пустынный джинн принял причудливый человеческий облик и притворяется его могучим отцом, но, едва он пробегал мимо, наваждение таяло, растворялось в песчаной пыли, которая клубилась вокруг лодыжек мальчика и гнала его вперед. В свои покои, где его ждал слуга, он вбежал совсем запыхавшись, но не от жары, а от страха.
День медленно тянулся к концу. Когда настало время обеда, ветер задул еще сильнее. Его непрерывный вой сопровождал трапезу от начала до конца, а снаружи раскаленный воздух хлестал по дозорным вышкам на главной стене дворца и без разбора яростно обрушивался на здания и сады. Песок был повсюду – в еде, в волосах, между кожей и одеждой, под ногами. Аппетита ни у кого не было. Хатшепсут сидела рядом с матерью и быстро покончила с едой. Фараон вовсе не ел, а только пил, его глаза покраснели под черной угольной подводкой, взгляд был рассеян и непроницаем. Инени ушел к себе еще до наступления ночи, так что пиршественный зал был наполовину пуст. Но верный Аахмес пен-Нехеб сидел подле Тутмоса, положив больную ногу на подушку и туго завернувшись в плащ для защиты от песка. Фараон с ним не разговаривал. Неферу тоже не было, она сказалась больной, как и поутру. И вот теперь фараон глушил вино и угрюмо размышлял, что ему с ней делать. До сих пор держать ее в повиновении не составляло для него никакого труда, но на этот раз что-то внутри нее взбунтовалось, и она упрямо отказывалась иметь с ними что-либо общее. «Ничего, пройдет со временем, – думал он, глядя, как Хатшепсут катает мраморные шарики по испещренному прожилками каменному полу. – А не пройдет, значит…» Он тяжело заворочался на стуле.
– Ступай домой, пен-Нехеб, – резко бросил он. – Не годится в такую ночь быть далеко от дома. Я не для того дал тебе землю, чтобы ты рассиживался на моей. Я распоряжусь, чтобы тебя проводили.
– Ваше величество, – отвечал пен-Нехеб, – я слишком стар, чтобы прятаться дома от ветра пустыни. Разве вы позабыли ночь, когда мы обрушились на Ретенну, а ветер дул так, что во мгле нельзя было разобрать, где солдаты неприятеля, а где наши?
Тутмос кивнул.
– Я помню, – ответил он, затем протянул рабу свой кубок, чтобы тот наполнил его еще раз, и опять погрузился в размышления, наблюдая, как кроваво-красная жидкость плещется в такт медленным движениям руки. Черные глаза фараона и кольца на его пальцах сверкали. Сегодня это был опасный человек в дурном расположении духа. Даже Ахмес старалась не встречаться с ним взглядом.
Трапеза закончилась, а фараон по-прежнему сидел неподвижно. Аахмес пен-Нехеб задремал на своем стуле, гости беспокойно задвигались, зашептались. Тутмос все не шевелился.
Наконец, отчаявшись, Ахмес жестом подозвала к себе Хатшепсут.
– Пойди к отцу, – тихо наставляла она ее, – и попроси у него разрешения лечь спать. Да не забудь сегодня пасть перед ним ниц, не улыбайся и в глаза ему не гляди. Поняла?
Девочка кивнула. Она собрала свои шарики, сунула их в карман на поясе юбки, прошла через зал и опустилась на колени, а лбом уперлась в пол прямо у ног отца. Так она и замерла, песок вгрызался ей в локти и колени, забивался в рот. Все взгляды устремились на нее. Раскаленная добела тишина наполнила зал, как расплавленный металл наполняет форму для литья.
Тутмос осушил свой кубок, поставил его на стол и только тогда заметил ее.
– Встань! – сказал он. – В чем дело?
Девочка поднялась, отряхивая колени и глядя в пол.
– Могучий Гор, – сказала она, обращаясь к его украшенным драгоценностями сандалиям, – не соблаговолишь ли ты дать мне разрешение пойти спать?
Он подался вперед, его губы раздвинулись, обнажив выступающие зубы, и Хатшепсут, несмотря на предупреждение матери, не удержалась и взглянула ему в лицо. Его налитые кровью глаза были лишены всякого выражения, и она почувствовала, как страх шевельнулся в ней. Этого человека она не знала.
– Спать? Разумеется, ты можешь пойти спать. Что это с тобой?
Он откинулся на сиденье и сделал рукой жест, означающий, что она свободна, но на ноги не встал.
Вздох трепетом птичьих крыл пролетел по залу, и Хатшепсут замешкалась, не зная, как поступить. Раб снова наклонился и наполнил кубок фараона, тот поднял его и осушил. Девочка повернула голову. С напряженным лицом мать кивнула, и Хатшепсут набрала полную грудь воздуха. Шагнув вперед, она поставила колено на сиденье отцовского стула подле его бедра и подтянулась так, чтобы достать губами до его уха.
– Отец, ночь сегодня выдалась тяжелая, и гости тоже устали. Может быть, ты встанешь и разрешишь им уйти?
Он шевельнулся.
– Устали, говоришь? Устали, да, устали. Я тоже устал, но отдохнуть не могу. Я подавлен. Ветер дует, точно души проклятых.
Его слова стали неотчетливыми. Когда он наконец поднялся, его шатало.
– Идите спать, вы все! – закричал он. – Я, Могучий Бык, возлюбленный Гора, приказываю вам идти спать! Вот! – сказал он ей, грузно опускаясь на сиденье. – Довольна, малышка?
Она подтянулась и поцеловала его в щеку, пропахшую благовониями и вином.
– Да, отец, вполне, спасибо тебе, – сказала она. Не успел он ответить, как она уже поспешила к Ахмес. Ноги у нее дрожали.
Один за другим гости выскальзывали из зала, и Ахмес сделала Нозме знак отвести Хатшепсут в спальню.
– Спасибо тебе, Хатшепсут, – сказала она, целуя теплый ротик. – К утру ему станет легче.
Они тоже вышли, и только пен-Нехеб продолжал дремать. Фараон вернулся к вину.
Несколько часов спустя той же ночью Хатшепсут пробудилась от глубокого сна. Ей снилась Неферу – Неферу с телом маленькой газели, запертая в клетке. Поодаль стоял Небанум, у него в руках на длинной золотой цепочке болтался ключ. Но не он, а отец стоял прямо перед клеткой, гневно сверкая красными глазами, пока она подкрадывалась ближе. Бедняжка Неферу открыла газелий ротик и заблеяла:
– Хатше-е-епсут! Хатше-е-епсут!
Хатшепсут, вздрогнув, села в постели, ее сердце больно билось о ребра, когда до нее снова донесся зов Неферу: «Хатшепсут!» Ночник слабо мерцал на столике подле ее кровати, за спиной в ветроуловителях завывал ветер. Они были закрыты, но ветер с пугающим упорством продолжал биться в заслонки, и вся ее постель была покрыта тонким слоем пыли. С минуту она сидела, прислушиваясь, еще не вполне проснувшись, но пронзительный, исполненный ужаса зов не повторялся. Она легла и закрыла глаза. Нозме сегодня не храпела, или, возможно, порывы ветра заглушали храп; в углу крепко спала рабыня, свернувшись на циновке клубочком. Из-под полуприкрытых век Хатшепсут смотрела, как, то вспыхивает, то опадает пламя ночника. Она уже почти уснула, как вдруг прямо под ее дверью послышались приглушенные голоса. Настоящие человеческие голоса, один принадлежал стражнику, другой кому-то еще. Она навострила уши, но уловила лишь шелест шагов, удалявшихся в сторону покоев Неферу. Хатшепсут, сбитая с толку недавним сном и почти вернувшейся дремой, выскользнула из постели и, как была, нагая подбежала к двери. Ошеломленный стражник вытянулся по стойке «смирно». Тихо прикрыв за собой дверь, она спросила у него, что случилось. Он смутился, но не ответить не мог.
– Не знаю точно, ваше высочество, но что-то происходит в покоях ее высочества Неферу, а царский эконом только что приходил и спрашивал, не входил ли кто в ваши комнаты этой ночью.
Во рту у нее пересохло, в памяти немедленно всплыл образ Неферу-газели: мордочка искажена страхом, бархатистые губы открыты, с них рвется крик отчаяния. Ни слова не говоря, она повернулась на пятках и помчалась вдоль по коридору. Позади нее брызгал слюной стражник:
– Царевна! Ваше высочество!
Он не сразу сообразил, что делать: гнаться за ней или будить спящих прислужниц. Наконец решил бежать и затопал по коридору, но она уже ускользнула. Он видел только ее тень, которая змеилась по стенам, то растягиваясь от одного факела до другого, то сжимаясь вновь, когда девочка огибала углы и пробегала под источником света. Ночью, когда выл ветер, а из неосвещенных боковых коридоров на нее выскакивала тьма, путь показался необычайно долгим, но она продолжала бежать, шепча имя Неферу, пока ее руки молотили воздух, а ноги несли ее вперед.
Она пронеслась мимо солдат имперской гвардии, которые столпились у входа в покои Неферу, и, запыхавшись, влетела в изукрашенный приемный зал старшей сестры. Там было пусто. Снаружи, из спальни, доносились звуки молитв, и дым от курений, густой и серый, тек в открытую дверь. Всхлипнув, Хатшепсут принудила себя сделать шаг вперед. Войдя в комнату, она резко остановилась, ее сердце колотилось так сильно, что казалось, горло вот-вот лопнет.
В этой комнате было полно людей. У ложа стаей унылых белых птиц столпились жрецы, верховный жрец читал молитвы, в руках его помощников золотым блеском мерцали курильницы для благовоний, дым от которых наполнял комнату, превращая воздух, и без того жаркий и спертый, в удушливую мглу.