«Нет, это глупо, ты прав. Но попробуй еще раз вспомнить о часах, проведенных у меня дома, и о бедной девушке, с которой ты по ночам встречался в саду, когда был студентом, и о той прекрасной белокурой даме, с которой ты когда-то путешествовал вместе по морю; вспомни все те мгновения, когда ты был счастлив и когда жизнь казалась тебе стоящим делом. И тогда ты, может быть, поймешь, что же делало тебя счастливым, и сможешь загадать свое желание. Сделай это для меня, мой мальчик!»
Август закрыл глаза и постарался вглядеться в свою минувшую жизнь так, как вглядываемся мы из темноты узкого, длинного коридора в тот крохотный уже квадратик света, который обозначает выход; и вновь увидел он, как светло и прекрасно было все некогда в его жизни и как постепенно тьма все сгущалась и сгущалась вокруг него, пока он наконец не оказался в полном мраке, лишенный всякой радости. И чем дольше он думал и припоминал, тем прекраснее, и милее, и желаннее казался ему далекий маленький светлый квадратик, и наконец он понял, что это такое, и слезы хлынули у него из глаз.
«Я попробую, — сказал он крестному. — Сними с меня прежние чары, которые мне не помогли, и сделай так, чтобы я сам наполнился любовью к людям!»
Обливаясь слезами, опустился он на колени перед своим старым другом и, склоняясь перед ним, вдруг почувствовал, как, мучительно ища забытых слов и жестов, пылает в нем любовь к этому старику. Крестный же, этот тщедушный старикашка, бережно взял его на руки, перенес на ложе, уложил и отер пот с его разгоряченного лба.
«Все хорошо, — тихо прошептал он, — все хорошо, дитя мое, у тебя все будет хорошо».
Тут Август почувствовал, как тяжелая усталость навалилась на него, будто в одно мгновение он постарел на много лет, и тут он погрузился в глубокий сон, а старик тихонько удалился из заброшенного дома.
Август пробудился от неистового шума, который гулко отзывался во всем доме, а когда он поднялся и отворил дверь в соседнюю комнату, то обнаружил, что гостиная и все прочие покои полны его прежними друзьями, которые явились на праздник и увидели, что дом пуст. Все были огорчены и задеты, и он пошел к ним навстречу, чтобы, как прежде, улыбкой и шуткой вернуть их расположение, но внезапно почувствовал, что утратил власть над ними. Едва они заметили его, как тотчас обрушились на него с упреками, когда же он беспомощно улыбнулся и, как бы ища поддержки, протянул руки им навстречу, они яростно накинулись на него.
«Эй ты, мошенник, — вопил один, — где деньги, которые ты мне задолжал?» Другой кричал: «А где лошадь, которую я тебе на время дал?» А одна прелестная разъяренная дама пеняла ему: «Всему свету известны теперь мои секреты, которые ты разболтал. О, как я ненавижу тебя, трус несчастный!» Юноша с глубоко запавшими глазами и искаженным от злобы лицом кричал: «Знаешь ли ты, что ты со мной сделал, дьявол проклятый, гнусный развратник?»
Обвинениям не было конца, и каждый старался полить его грязью, и все говорили правду, и многие из них сопровождали свои слова пинками, а когда они ушли, разбив по пути зеркало и прихватив с собой ценные вещи, Август поднялся с пола, избитый и обесчещенный, и когда он вернулся в спальню и глянул в зеркало, собираясь умыться, то из зеркала смотрело на него увядшее безобразное лицо, красные глаза слезились, а из ссадины на лбу сочилась кровь.
«Это возмездие», — сказал он сам себе и смыл с лица кровь, но не успел он хоть немного прийти в себя, как в доме вновь поднялся переполох, по лестницам к нему взбирались: ростовщики, которым он заложил дом, некий супруг, жену которого он соблазнил, отцы, сыновей которых он вовлек в порок и сделал несчастными, уволенные им слуги; в дом ворвались полицейские и адвокаты, и час спустя он сидел уже в специальной карете, и его везли в тюрьму. Люди что-то выкрикивали ему вслед и пели о нем похабные песни, а какой-то уличный мальчишка бросил через окно кареты ком грязи прямо ему в лицо.
И теперь гнусные дела этого человека были у всех на устах, и слухи о них заполонили весь город, где все его прежде знали и любили. Его обвиняли во всех мыслимых пороках, и он ничего не отрицал. Люди, о которых он и думать забыл, являлись в суд и рассказывали о преступлениях, которые он совершил несколько лет назад; слуги, которым он щедро платили которые вдобавок обкрадывали его, смаковали подробности его порочных увлечений, и на лице каждого читалось отвращение и ненависть; и не было человека, который заступился бы за него, похвалил бы его, простил, кто сказал бы о нем доброе слово.
Он вытерпел все, он покорно шел за стражниками в камеру и покорно стоял перед судьей и свидетелями; с удивлением и печалью устало смотрел он на все эти злобные, возмущенные лица и в каждом из них за маской ненависти и уродства видел тайное очарование любви, и сияние доброты было в каждом сердце. Все они некогда любили его, он же не любил никого, а теперь он прощал их всех и пытался найти в своей памяти хоть что-нибудь хорошее о каждом из них.
В конце концов его заточили в тюрьму, и никто не имел права навещать его; и вот в лихорадочном бреду он вел беседы со своей матушкой, и со своей первой возлюбленной, и с крестным Бинсвангером, и с северной красавицей, а когда приходил в себя и целыми днями сидел, одинокий и всеми покинутый, то его терзали все муки ада, он изнемогал от тоски и заброшенности и мечтал увидеть людей — с такой страстью и силой, с какими не жаждал ни одного наслаждения и ни одной вещи.
Когда же его выпустили из тюрьмы, он был уже стар и болен, и никто вокруг не знал его. Все в мире шло своим чередом; в переулках гремели повозки, скакали всадники, прогуливались прохожие, продавались фрукты и цветы, игрушки и газеты, и только Августа никто не замечал. Прекрасные дамы, которых он когда-то, упиваясь музыкой и шампанским, держал в своих объятьях, проезжали мимо него, и густое облако пыли, вьющееся позади экипажей, скрывало их от Августа.
Однако ужасная пустота и одиночество, от которых задыхался он в разгар самой роскошной жизни, полностью покинули его. Когда он подходил к воротам какого-нибудь дома, чтобы ненадолго укрыться от палящего солнца, или просил глоток воды на заднем дворе, то с удивлением видел, с какой враждебностью и с каким раздражением обходились с ним люди, — те самые люди, которые прежде благодарным сиянием глаз отвечали на его строптивые, оскорбительные или равнодушные речи.
Его же теперь радовал, занимал и трогал любой человек; он смотрел, как дети играют и как они идут в школу, — и любил их, он любил стариков, которые сидели на скамеечках перед своими ветхими домишками и грелись на солнце. Когда он видел молодого парня, который влюбленными глазами провожал девушку, или рабочего, который, вернувшись с работы, брал на руки своих детей, или умного, опытного врача, который проезжал мимо него в карете, погруженный в мысли о своих больных, или даже — бедную, худо одетую уличную девку, которая где-нибудь на окраине стояла под фонарем и приставала к прохожим и даже ему, отверженному, предлагала свою любовь, — и вот, когда он встречался с ними со всеми, — все они были для него братья и сестры, и каждый нес в своей груди воспоминание о любимой матери и о своем лучезарном детстве или тайный знак высокого и прекрасного предназначения и казался ему необыкновенным, и каждый привлекал его и давал пищу для размышлений, и ни один не был хуже его самого.
Август решил пуститься, в странствия по свету и найти такой уголок, где он смог бы принести пользу людям и доказать свою любовь к ним. Ему пришлось привыкнуть к тому, что вид его уже никого не радовал: щеки его ввалились, одет он был как нищий, и ни голос, ни походка его не напоминали уже никому того, прежнего Августа, который некогда радовал и очаровывал людей. Дети боялись его, их пугала его длинная свалявшаяся седая борода, чисто одетая публика сторонилась его, словно опасаясь запачкаться, а бедные не доверяли ему, чужаку, который мог отнять у них последний кусок хлеба. Но он научился никогда не отчаиваться, да и не позволял себе этого. Он замечал, что маленький мальчик тщетно пытается дотянуться до дверной ручки в кондитерской, — вот тут он мог прийти на помощь. А иногда ему попадался человек, который был еще несчастнее его самого, какой-нибудь слепой или увечный, которому он мог подать руку или еще чем-нибудь помочь. А если и этого не доставалось ему на долю, он с радостью отдавал то немногое, что имел, — ясный, открытый взгляд, доброе слово, улыбку понимания и сочувствия. Своим собственным умом и опытом дошел он до особого умения — угадывать, чего ждут от него люди и что может принести им радость: одному хотелось услышать звонкие радостные слова привета, другому хотелось молчаливого участия, третьему же — чтобы его оставили в покое и не мешали. И каждый день ему приходилось удивляться, сколько бед и несчастий на свете и как тем не менее легко принести людям радость; и с восторгом и счастьем он вновь и вновь наблюдал, как рядом со страданием живет веселый смех, рядом с погребальным звоном — детская песенка, рядом с нуждой и подлостью — достоинство, остроумие, утешение, улыбка.
И казалось ему теперь, что жизнь человеческая сама по себе замечательна. Когда ему навстречу из-за угла неожиданно выскакивала стайка школьников — какая отвага, какая юная жажда жизни, какая молодая прелесть блестела в их глазах; пускай эти сорванцы дразнят его и смеются над ним — это ничего, что тут плохого, он и сам готов был их понять, когда видел свое отражение в витрине или в воде колодца, — ведь он и вправду был смешным и убогим на вид. Нет, теперь ему вовсе не хотелось понравиться людям или испытать свою власть над ними — эту чашу он уже испил до дна. Для него было теперь возвышающим душу наслаждением наблюдать, как другие стремятся идти и идут тем путем, которым некогда шел он сам, видеть, с каким пылом, с какой дерзкой силой и радостью сражаются люди, чтобы добиться своей цели, — все это было для него необыкновенным спектаклем.
Между тем настала зима, а за нею снова лето; Август заболел и долгие дни провел в лечебнице для бедных, где испытал тихое и благодарное счастье, когда видел, как бедные, униженные люди хватаются за жизнь, напрягая все свои силы, собирая всю свою волю к жизни, — и побеждают смерть. Как величественно было это зрелище — спокойное терпение на лице тяжелобольного и светлая радость жизни, озаряющая лицо исцеленного, и прекрасны были спокойные, исполненные достоинства лица умерших, но чудеснее всего были любовь и терпение милых опрятных сиделок. Потом и эта пора миновала, задул осенний ветер, и Август продолжил свой путь; он спешил дальше, навстречу зиме, и странное нетерпение овладело им, когда он заметил, до чего медленно продвигается вперед, а ведь ему хотелось побывать всюду и еще многим-многим людям заглянуть в глаза. Голова его поседела, глаза робко улыбались из-под красных больных век, постепенно слабела память, и ему казалось теперь, что всегда он видел мир так, как видит сейчас; но он был доволен жизнью и считал, что в мире все прекрасно и достойно любви.
И вот с наступлением зимы добрался он до одного города; по темным улицам мела метель, и парочка заигравшихся допоздна мальчишек принялась кидаться снежками в странника, но больше ничто не нарушало вечерней тишины. Август очень устал и, блуждая, попал наконец в какой-то узкий переулок, и показался ему этот переулок издавна знакомым, потом свернул он в другой переулок — и очутился перед домом своей матери, а по соседству увидел дом крестного Бинсвангера; маленький и ветхий, стоял этот домишко в холодной, снежной замети, и горело у крестного окно, и красноватый свет его мирно сиял в зимней ночи.
Август отворил входную дверь и постучал, и маленький старичок вышел ему навстречу и молча провел его в свою комнату, и было там тепло и покойно, и маленький ясный огонек пылал в камине.
— Ты голоден? — спросил крестный. Но Август не чувствовал голода, он только улыбнулся и покачал головой.
— Но ты ведь устал, я знаю, — сказал тогда крестный и расстелил на полу старую шкуру, и два старика уселись на нее друг подле друга и стали смотреть в огонь.
— Долго же ты добирался сюда, — сказал крестный.
— Зато это был замечательный путь, и я лишь немного утомился. Можно, я у тебя заночую? А утром отправлюсь дальше.
— Да, милый. А разве ты не хочешь снова увидеть, как танцуют ангелы?
— Ангелы? Да, конечно, хотел бы — если бы я смог вновь превратиться в маленького мальчика!
— Мы давно с тобою не видались, — вновь заговорил крестный. — Ты так изменился, ты стал таким красивым, в твоих глазах снова доброта и мягкость, как в прежние времена, когда твоя матушка еще была жива. И ты хорошо сделал, что навестил меня!
Странник в рваных одеждах обессиленно поник рядом со своим другом. Еще никогда не ощущал он такой усталости, а благостное тепло и мерцание огня совсем затуманили ему голову, и он не мог уже ясно отличить прошлое от настоящего.
— Крестный, — сказал он, — я плохо себя вел, и мама опять плакала. Поговори с ней, скажи ей, что я снова стану хорошим. Поговоришь?
— Да, — ответил крестный, — ты только успокойся, она ведь любит тебя.
Огонек в камине начал угасать, и Август смотрел не отрываясь на его слабое красноватое мерцание, как когда-то, в далеком детстве, и крестный положил его голову к себе на колени, и пленительная, торжествующая музыка, нежная и прекрасная, наполнила сумрачную комнату, и в воздухе замелькали тысячи сияющих легкокрылых ангелочков и закружились, причудливо сплетаясь в пары и целые хороводы. И Август смотрел и слушал, и вся его нежная детская душа распахнулась навстречу вновь обретенному раю.
Внезапно ему почудилось, будто матушка позвала его, но он слишком устал, да к тому же крестный ведь обещал ему, что он поговорит с нею. А когда он уснул, крестный сложил ему руки на груди и все прислушивался к его умиротворенному сердцу, пока в комнате не воцарилась полная тьма.
Герман Гессе. Поэт
Впервые напечатана в 1914 году и называлась «Путь к искусству». Посвящена Матильде Шварценбах.
Перевод Р. Эйвадиса.
Говорят, будто китайский поэт Хань Фук[3] в молодости одержим был удивительной жаждой познать все и достичь совершенства во всем, что хоть как-нибудь связано с поэзией. В то время он еще жил у себя на родине, на берегу Желтой реки, и был помолвлен с девушкой из хорошей семьи, чего он сам пожелал и в чем помогли ему его родители, которые души в нем не чаяли, и оставалось лишь выбрать день, благоприятствующий бракосочетанию[4] , чтобы начать приготовления к свадьбе. В свои двадцать лет Хань Фук был красивым юношей, скромным в речах и приятным в обхождении, сведущим в науках и, несмотря на молодость, уже известным среди стихотворцев страны благодаря нескольким превосходным стихам. Не будучи слишком богат, он все же мог небольшое состояние, которое еще увеличилось бы за счет приданого невесты, и так как невеста, кроме того, была девушкой очень красивой и добродетельной, то счастью юноши, казалось, можно было лишь позавидовать. Однако сам он не чувствовал себя до конца счастливым, ибо тщеславным сердцем его овладело желание стать непревзойденным поэтом.
И вот однажды вечером, во время праздника фонарей[5] , случилось так, что Хань Фук одиноко бродил на другом берегу реки. Прислонившись к дереву, что росло над самой водой, он увидел в зеркале реки великое множество трепещущих, плывущих куда-то огней, он увидел мужчин и женщин и молодых девушек, звонко приветствующих друг друга и похожих в своих нарядных одеждах на прекрасные цветы; он услышал невнятное бормотание залитой светом реки, услышал пение, жужжание цитры и сладкие звуки флейты, и над всем этим, словно купол храма, высилась бледная ночь. И сердце юноши замерло, когда он, по воле своей прихоти уподобившись одинокому зрителю, увидел всю эту красоту. Но как ни сильно было его желание отправиться к людям и разделить с ними веселье и насладиться праздником в кругу друзей, рядом с невестой, — еще сильнее, еще неудержимее захотелось ему окинуть все это пытливым оком наблюдателя, вобрать в себя, ничего не упустив, и отразить в стихах, исполненных совершенства, синеву ночи и пляску огней на воде, людское веселье и тоску молчаливого зрителя под сенью растущего на берегу дерева. Он почувствовал, что никакие праздники, никакое веселье на этой земле никогда до конца не избавят его сердце от тоски и печали, что даже в кипящем водовороте жизни он так и останется чужаком, одиноким зрителем; он почувствовал, что лишь душа его, одна среди множества других, устроена так, что он обречен испытывать радость при виде земной красоты и глотать одновременно горечь чужбины. И от этого ему стало необычайно грустно, он задумался о своей судьбе, и мысли его вскоре достигли своей цели: он понял, что истинное счастье и полное удовлетворение станут доступны ему лишь тогда, когда он сумеет отразить мир в своих стихах с таким невиданным мастерством, что в этих отражениях он обретет мир иной — просветленный и неподвластный времени.
Не успел Хань Фук опомниться и понять, происходит ли это во сне или наяву, как слуха его коснулся слабый шорох, и в тот же миг рядом с ним оказался незнакомый мужчина, почтенный старец в фиолетовом одеянии. Он выпрямился и почтил его приветствием так, как подобает приветствовать вельмож и старцев. Незнакомец же улыбнулся и произнес несколько стихов, в которых было все, о чем только что думал и что испытывал юноша, и стихи эти — сложенные по правилам великих мастеров — были так прекрасны, так совершенны, что юноша от изумления едва не лишился рассудка.
— Кто ты, незнакомец, читающий в моей душе, словно в книге, и слагающий стихи, прекраснее которых мне не доводилось слышать ни у одного из моих учителей? — воскликнул он и склонился в низком поклоне.
Незнакомец вновь улыбнулся улыбкой Совершенных и молвил в ответ:
— Если ты желаешь стать поэтом, приходи ко мне. Ты найдешь мою хижину у истоков большой реки в северо-западных горах. Меня зовут Мастер Божественного Слова.
И, сказав это, старик шагнул в тень, которую отбрасывал ствол дерева, и в тот же миг бесследно исчез. Напрасно озирался и искал его Хань Фук — незнакомец словно провалился сквозь землю, и юноша решил, что это и в самом деле усталость сыграла с ним странную шутку. Он поспешил к лодкам, чтобы принять участие в празднике, однако сквозь разговоры и звуки флейты ему то и дело слышался таинственный голос незнакомца, и душа его, казалось, отправилась вслед за ним, ибо он сидел, безучастный ко всему, погруженный в мечты, в самой гуще веселья, и счастливые люди вокруг словно дразнили его своей влюбленностью в жизнь.
Спустя несколько дней отец Хань Фука решил, наконец, созвать всех друзей и родных, чтобы назначить день свадьбы. Но жених воспротивился этому и сказал:
— Прости, отец, если ты сочтешь мои речи непослушанием, нарушением того, чего вправе требовать от сына отец. Но ведь ты знаешь, как велико мое желание достичь совершенства в искусстве поэзии, и, хотя друзья мои хвалят слагаемые мною стихи, я все же знаю, что успехи мои ничтожно малы, что это лишь первые шаги на пути к совершенству. И потому я прошу тебя, позволь мне уединиться на время и заняться упражнением в искусстве создавать стихи, ибо мне кажется, что, став господином своего собственного дома и своей жены, я не смогу предаваться этим занятиям так же свободно, как теперь, когда я молод и не обременен другими заботами. Позволь мне пожить еще немного одной лишь поэзией, которая должна принести мне радость и славу.
Слова его повергли отца в изумление, и он отвечал юноше:
— Я вижу, искусство это тебе дороже всего на свете, если ради него ты готов отсрочить даже собственную свадьбу. Или, может быть, случайная ссора омрачила твою любовь к невесте? Так скажи мне об этом, и я попытаюсь помочь тебе помириться с нею или, если пожелаешь, найти другую.
Но юноша клялся, что любит свою невесту, как и прежде, что нет меж ними даже тени раздора или обид. Наконец он поведал отцу о той странной, пригрезившейся ему встрече на празднике фонарей, о великом Мастере, учеником которого он хотел бы стать и наставления которого были для него дороже всякого счастья.
— Так и быть, — молвил отец. — Я даю тебе еще один год. Пусть этот сон станет на время твоей путеводной звездой, быть может, он ниспослан тебе неведомым богом.
— И возможно, вместо одного мне потребуется два года, — отвечал, помедлив немного, Хань Фук. — Кто знает?
Опечаленный отец благословил сына, и юноша, написав невесте письмо и простившись со всеми, тронулся в путь.
После долгих скитаний он достиг истоков большой реки и вскоре увидел одинокую бамбуковую хижину, и перед хижиной на соломенной циновке сидел тот самый старик, что повстречался ему у дерева на речном берегу. Он сидел и играл на лютне, и при виде гостя, с благоговейным трепетом приблизившегося к его жилищу, он не прервал своего занятия, не поднялся ему навстречу, а лишь улыбнулся вместо приветствия, и пальцы его еще проворнее, еще нежнее заскользили по струнам; дивная музыка, словно серебряное облако, заполнила долину, и юноша, изумленный и зачарованный, стоял и слушал, позабыв обо всем на свете, пока Мастер Божественного Слова не отложил в сторону свою маленькую лютню и не удалился в хижину. Хань Фук почтительно последовал за ним и остался у него, став отныне его слугой и учеником.
Прошел месяц, и он научился презирать свои доселе сочиненные песни, а затем и вовсе вытеснил их из своей памяти[6] . Дни слагались в недели, недели — в месяцы, и вскоре он вытеснил из своей памяти и те песни, которым его научили учителя. Мастер почти не размыкал уст[7] , он молча учил его искусству игры на лютне, пока не добился желаемого: душа ученика теперь словно была соткана из музыки. Однажды Хань Фук сложил короткую песнь, в которой описал полет двух одиноких птиц в осеннем небе и которой сам остался очень доволен. Он не решился показать ее Мастеру, однако вскоре запел ее вечерней порой, устроившись неподалеку от хижины, и Мастер не мог не слышать его пения. Он не проронил ни слова. Он лишь тихонько заиграл на своей лютне, и в воздухе тотчас же разлилась прохлада, и сумерки, словно спохватившись, торопливо опустились на землю, подул сильный ветер, хоть и было это в середине лета, и по серому, словно внезапно побледневшему небу полетели две цапли, влекомые томительною жаждой странствий, и все это было настолько прекрасней и совершенней того, о чем поведал в своих стихах ученик, что тот печально умолк и почувствовал себя пустым и бесплодным. И так старик поступал с ним каждый раз, и, когда минул год, Хань Фук уже почти в совершенстве владел искусством игры на лютне — вершины же поэзии казались ему все величественней и неприступней.
Еще через год юношу охватила жгучая тоска по родным, по родине, по невесте, и он обратился к Мастеру с просьбой отпустить его домой.
Мастер молча кивнул головой и улыбнулся.
— Ты свободен, — отвечал он ему, — и вправе уйти когда пожелаешь. Ты можешь вернуться, а можешь навсегда забыть сюда дорогу — все в твоей воле.
И юноша отправился в путь и шел, не останавливаясь, без сна и отдыха, до тех пор, пока однажды и рассвете не очутился на берегу родной реки и не увидел знакомый изогнутый мостик, а за ним — город, в котором родился и вырос. Крадучись, словно вор, поспеши он к отчему дому, забрался в сад и услышал сквозь раскрытое окно спальни дыхание отца, который еще не пробудился ото сна, затем, прокравшись в сад невесты вскарабкавшись на грушевое дерево, он увидел, как невеста его расчесывает волосы, стоя в своей маленькой комнатке. И, сравнив все это, увиденное им воочию, с той картиной, что нарисовала ему его тоска по родине, он понял, что рожден для поэзии и что в мечтах поэта есть место для такой красоты и для такого блаженства, каких вовеки не сыскать в действительности. И, спустившись с дерева, он бросился прочь из этого сада, из родного города, миновал реку и вновь возвратился в затерянную среди гор долину. И вновь, как тогда, старый Мастер сидел на циновке перед своей хижиной и перебирал пальцами струны лютни, и вместо приветствия он лишь произнес два стиха о счастье, даруемом человеку искусством, глубина и благозвучие которых полнили глаза юноши слезами.
И вновь остался Хань Фук у Мастера Божественного Слова, который теперь учил его, овладевшего секретами лютневой музыки, искусству игры на цитре, и время таяло, словно снег под дыханием западного ветра. С тех пор он еще дважды побывал в плену у тоски по родине.
В первый раз он убежал тайком, под покровом ночи, но не успел он скрыться за последним изгибом долины, как ночной ветер коснулся струн висевшей у порога цитры, и звуки, рожденные этим прикосновением, настигли его[8] , и он, не в силах противиться их зову, вернулся обратно. В другой раз ему привиделось во сне, будто он посадил в своем саду молоденькое деревце и жена его стоит рядом и вместе с ним любуется, как дети его поливают дерево вином и молоком. Он проснулся: хижина была залита лунным светом. С тяжелым сердцем поднялся он со своего ложа и увидел рядом с собой Мастера, объятого безмятежным сном, седая борода подрагивала, колеблемая дыханием; и тут юношу охватила глухая ненависть к этому человеку, который, как казалось ему, разрушил его жизнь, обманом лишил его будущего. Он уже готов был броситься на старца и убить его, как тот вдруг раскрыл глаза, и на губах его засияла тонкая, полная кроткой печали улыбка, в мгновение ока остудившая гнев юноши.
— Вспомни, Хань Фук, — тихо молвил старик, — ты волен поступать так, как тебе заблагорассудится. Ты можешь отправиться на родину и сажать деревья, ты можешь ненавидеть меня, можешь убить меня — от этого мало что изменится.
— О, как я могу ненавидеть тебя! — воскликнул поэт, охваченный глубоким раскаянием. — Ненавидеть тебя — все равно что ненавидеть само небо!
И он остался и продолжил занятия музыкой, научился играть на цитре, затем на флейте и наконец, наставляемый Мастером, начал слагать стихи и постепенно, шаг за шагом, овладел сокровенным искусством сквозь кажущуюся простоту и бесхитростность мысли проникать в души слушателей и сотрясать их, как ветер сотрясает кровли домов. Он воспевал приход солнца, описывал, как оно медлит, повиснув над горными кручами; он описывал бесшумную суету рыб, мечущихся, словно тени, в толщах вод, или шелест молодой ивы, раскачиваемой весенним ветром, и для тех, кто внимал ему, это было не просто солнце, не просто разыгравшиеся рыбы или шепот ветвей, — каждый раз им казалось, будто земля и небо слились на мгновение в божественной музыке, и каждый думал с отрадой и болью о том, что ему дорого или ненавистно: ребенок — о забавах, юноша — о возлюбленной, старец — о смерти.
Хань Фук давно потерял счет времени и забыл, сколько лет он прожил с учителем у истоков большой реки. Иногда ему казалось, будто он лишь вчера вечером пришел в эту долину и старик приветствовал его своей музыкой, а иногда представлялось, что за спиной у него, далеко позади, остались, давно утратив свою суть, все времена и поколения.
И вот однажды утром юноша проснулся один в старой хижине, и сколько ни искал он и ни звал своего учителя — Мастер Божественного Слова исчез без следа. Ночью незаметно подкралась осень, холодный ветер сотрясал стены хижины, а по небу тянулись за горный хребет унылые стаи перелетных птиц, хотя пора их еще не настала.
И Хань Фук, захватив с собой маленькую лютню, спустился с гор и отправился в родные места, и люди, где бы они ни повстречались ему, приветствовали, его так, как приветствуют вельмож и старцев. Когда он добрался до родного города, ни отца его, ни невесты, ни других родственников уже не было в живых и в домах их давно поселились чужие люди. Вечером все собрались у реки на праздник фонарей; поэт Хань Фук стоял в темноте на другом берегу, прислонившись к старому дереву, и, когда он заиграл на маленькой лютне, взоры женщин, устремленные в ночь, затуманились сладкой печалью, а река огласилась криками мужчин, напрасно искавших и звавших невидимого музыканта: никто из них не ведал доселе, что лютня способна так дивно звучать. Хань Фук улыбался. Он молча смотрел, как зыблется золото отраженных в воде бесчисленных фонарей, и так же, как невозможно было отличить настоящие огни от их отражений, он не находил в душе своей никакой разницы между нынешним праздником и тем, первым, когда он юношей стоял здесь и внимал речам неизвестного Мастера.
Герман Гессе. Странная весть о другой звезде
Написана в 1915 году и посвящена жене художника Альберта Вельти — Елене Вельти.
Перевод В. Фадеева.
Одну из южных провинций нашей прекрасной звезды постигло страшное несчастье. Землетрясение, породившее грозовые бури и наводнения, опустошило три больших деревни со всеми садами, пашнями, лесными угодьями и плантациями. Погибло множество людей и животных, но самое прискорбное заключалось в оскудении запаса цветов, необходимых для убранства покойных и достойного украшения их могил.
Обо всем прочем, разумеется, позаботились без промедления. Глашатаи великой заповеди любви тотчас же поспешили в соседние земли, и со всех башен провинции грянул торжественный распев щемящих и просветляющих душу стихов, которые издревле были известны как дифирамб богине сострадания. И еще не было случая, чтобы кто-нибудь остался глух к ним. Из всех городов и общин потянулись на помощь люди, движимые состраданием, и вскоре те, кого несчастье лишило крова, стали даже теряться от избытка душевного внимания и приглашений воспользоваться гостеприимством родственника, друга или вовсе незнакомого человека. Откуда ни возьмись появились пища и одежда, телеги и лошади, хозяйственные орудия, камни и бревна и прочие полезные вещи. И пока старики, женщины и дети, бережно поддерживаемые под руки, входили в радушно распахнутые двери чужих домов, а раненым оказывалась первая помощь, пока среди руин продолжался поиск тел погибших, работа продвинулась столь стремительно, что рухнувшие крыши были уже разобраны, шаткие стены снесены и ничто не мешало начать новое строительство. И хотя запах беды и ужаса еще висел в воздухе, а близость мертвых призывала к скорбному молчанию, все лица и все голоса выдавали душевный подъем и некую деликатную торжественность, ибо упоение общим делом и радостной убежденностью в том, что оно крайне необходимо и достойно всяческого одобрения, проникли в каждое сердце.