Он проверял свои воспоминания, которые, как полагал прежде, носил в себе разложенными по порядку, и делал при этом удивительные и огорчающие открытия. Запас воспоминаний был у него много меньше, чем он думал. Целые годы отсутствовали и лежали пустыми, как незаполненные страницы, когда он возвращался к ним мыслью. Он обнаружил, что лишь с большим трудом может отчетливо представить себе облик матери. Он совершенно забыл, как звали девушку, которую в юности, наверно, целый год преследовал самыми пылкими домогательствами. Ему вспомнилась собака, которую в студенческие годы он купил по прихоти и которая жила у него некоторое время. Понадобилось несколько дней, чтобы в памяти всплыла ее кличка.
С болью и все возрастающей печалью смотрел несчастный назад, на свою жизнь, почти улетучивающуюся и пустую, не принадлежащую ему больше, чужую, не имеющую к нему отношения, как нечто выученное когда-то наизусть, а теперь с трудом собираемое по бессмысленным кусочкам. Он начал писать в намерении записать год за годом важнейшее из пережитого, чтобы впредь твердо удерживать его в руках. Но где было самое важное из пережитого? Не то ли, что он стал профессором? Или когда-то был доктором, а до того школьником, потом студентом? Или что ему некогда, в давно исчезнувшие времена, нравилась месяц или два эта девушка? В ужасе поднял Ансельм глаза: так это и была жизнь? Это было все? И он ударил себя по лбу и оглушительно рассмеялся.
А время между тем пролетало, никогда прежде оно не летело так быстро и неумолимо. Год миновал, а ему казалось, будто он стоит на том же самом месте, что и в чае, когда расстался с Ирис. Но на самом деле он с тех пор очень переменился, это видели и знали все, кроме него. Он стал одновременно старше и моложе. Для знакомых он стал почти посторонним, его находили рассеянным, капризным и странным, он прослыл одиноким чудаком: его, конечно, жаль, но он слишком засиделся в холостяках. Случалось, что он забывал о своих обязанностях и ученики напрасно ждали его. Случалось, что он в задумчивости брел по улице вдоль домов и, задевая за карнизы, стирал с них пыль заношенным сюртуком. Многие думали, что он начал пить. Бывало и так, что посреди лекции перед студентами он останавливался, пытался поймать какую-то мысль, улыбался покоряющей детской улыбкой, какой раньше никто у него не замечал, и продолжал говорить с такой теплотой и растроганностью, что голос его многим проникал в сердце.
Давно уже безнадежная охота за ароматами и развеянными следами далеких лет изменила весь строй его мыслей, хотя он этого и не понимал. Все чаще и чаще ему казалось, будто за тем, что он до сих пор называл воспоминаниями, находятся другие воспоминания, как под старинной росписью на стене порой скрыто дремлют другие, еще более старые картины, когда-то записанные. Он хотел вспомнить что-нибудь: название города, где он, путешествуя, провел несколько дней, или день рождения друга, или еще что-то, - но, покуда он, словно обломки, раскапывал и разгребал маленький кусочек прошедшего, ему вдруг приходило в голову нечто совершенно иное. Его внезапно овевало чем-то, как ветром в сентябрьское утро или туманом в апрельский день, он обонял некий запах, чувствовал некий вкус, испытывал смутные и хрупкие ощущения - кожей, глазами, сердцем, - и постепенно ему становилось ясно: давным-давно был день, синий и теплый, либо холодный и серый, либо еще какой-нибудь - но непременно был, - и сущность этого дня заключена в нем, темным воспоминанием осталась в нем навсегда. Тот весенний или зимний день, который он так отчетливо обонял и осязал, Ансельм не мог найти в действительном своем прошлом, к тому же не было никаких имен и чисел, может быть, это было в студенческие времена, а может быть, еще в колыбели, но запах был с ним, и он чувствовал, что в нем живо нечто, о чем он не знал и чего не мог назвать и определить. Иногда ему казалось, будто эти воспоминания простираются за пределы этой жизни вспять, в предсуществование, хотя он и посмеивался над такими вещами.
Многое отыскал Ансельм в беспомощных блужданиях по пропастям памяти. Много такого, что трогало его и захватывало, но и такого, что пугало и внушало страх; одного лишь он не нашел: что значило для него имя Ирис.
Однажды он, мучаясь своим бессилием найти главное, снова посетил родные места, увидел леса и переулки, мостки и заборы, постоял в старом саду своего детства и почувствовал, как через сердце перекатываются волны, прошлое окутывало его как сон. Печальным и тихим вернулся он оттуда, сказался больным и велел отсылать всякого, кто желал его видеть.
Но один человек все же пришел к нему. То был его друг, которого он не видел со дня сватовства к Ирис. Он пришел и увидел Ансельма: запущенный, сидел тот в своей безрадостной келье.
- Вставай, - сказал ему друг, - и пойдем со мной. Ирис хочет тебя видеть.
Ансельм вскочил.
- Ирис? Что с ней? О, я знаю, знаю!
- Да, - сказал друг, - пойдем со мной. Она хочет умереть, она больна уже давно.
Они пошли к Ирис, которая лежала в кровати, легкая и тоненькая, как ребенок, и ее глаза, ставшие еще больше, светло улыбались. Она подала Ансельму свою легкую и белую, совсем детскую руку, которая лежала в его руке как цветок, и лицо у нее было просветленное.
- Ансельм, - сказала она, - ты на меня сердишься? Я задала тебе трудную задачу и вижу, что ты остаешься ей верен. Ищи дальше и иди этой дорогой, покуда не дойдешь до цели. Ты думал, что идешь ради меня; но идешь ты ради себя самого. Ты это знаешь?
- Я смутно это чувствовал, - сказал Ансельм, - а теперь знаю. Дорога такая дальняя, Ирис, что я давно бы вернулся, но не могу найти пути назад. Я не знаю, что из меня выйдет.
Она посмотрела в его печальные глаза и улыбнулась светло и утешительно, он склонился к ее тонкой руке и плакал так долго, что рука стала мокрой от его слез.
- Что из тебя выйдет, - сказала она голосом, какой чудится в воспоминаниях, - что из тебя выйдет, ты не должен спрашивать. Ты много искал за свою жизнь. Ты искал почестей, и счастья, и знания, ты искал меня, твою маленькую Ирис. Но это были только хорошенькие картинки, они не могли не покинуть тебя, как мне приходится покинуть тебя сейчас. Со мной произошло то же самое. Я всегда искала, но всегда это были только милые красивые картинки, и все снова они отцветали и опадали. Теперь я не знаю больше никаких картинок, ничего не ищу, я вернулась к себе и должна сделать только один шажок, чтобы оказаться на родине. И ты придешь туда, Ансельм, и тогда на лбу у тебя больше не будет морщин.
Она была так бледна, что Ансельм воскликнул в отчаянии:
- Подожди, Ирис, не уходи еще! Оставь мне какой-нибудь знак, что я не навсегда тебя теряю!
- Вот, возьми ирис, мой цветок, и не забывай меня. Ищи меня, ищи ирис, и ты придешь ко мне.
Горько плача, Ансельм взял в руки цветок, горько плача, попрощался с девушкой. Когда друг известил его, он вернулся и помог убрать ее гроб цветами и опустить в землю.
Потом его жизнь рухнула у него за спиной, ему казалось невозможным прясть дальше ту же самую нить. Он от всего отказался, оставил город и службу и затерялся без следа в мире. Его видели то там, то тут, он появился в родном городе и стоял, облокотившись о загородку старого сада, но, когда люди стали спрашивать про него и захотели о нем позаботиться, он ушел и пропал.
Сабельник был его любовью. Он часто наклонялся над цветком, где бы тот ни рос, а когда надолго погружал взгляд в его чашечку, ему казалось, что из голубоватых недр навстречу веют аромат и тайное прозрение прошедшего и будущего; но потом он печально шел дальше, потому что обещанное все не сбывалось. У него было такое чувство, словно он ждет и прислушивается у полуоткрытой двери, за которой слышится дыхание отрадных тайн, но, едва только он начинал думать, что вот сейчас все дастся ему и сбудется, дверь затворялась и ветер мира обдавал холодом его одиночество.
В сновидениях с ним разговаривала мать, чьи облик и лицо он впервые за долгие годы чувствовал так близко и ясно. Также Ирис разговаривала с ним, и, когда он просыпался, ему все еще звучало нечто, от чего он целый день не мог оторваться мыслями. Бесприютный, всем чужой, бродил Ансельм из края в край, и спал ли он под крышей, спал ли в лесах, ел ли хлеб, ел ли ягоды, пил ли вино или пил росу с листьев - ничего этого он не замечал. Для многих он был юродивым, для многих - чародеем, многие его боялись, многие смеялись над ним, многие любили. Он научился тому, чего никогда раньше не умел: быть с детьми, участвовать в их диковинных играх, беседовать со сломанной веткой или с камешком. Лето и зима проходили мимо него, он же смотрел в чашечки цветов, в ручьи, в озера.
- Картинки, - говорил он иногда, ни к кому не обращаясь, - все только картинки.
Но в себе самом он чувствовал некую сущность, которая не была картинкой; ей-то он и следовал, и эта сущность в нем могла иногда говорить - то голосом Ирис, то голосом матери - и была утешением и надеждой.
Удивительные вещи встречались ему - и его не удивляли. Так, однажды он шел по снегу через зимнюю долину, и борода его обледенела. А среди снега стоял ирис, острый и стройный, он выпустил одинокий прекрасный цветок, и Ансельм наклонился к нему и улыбнулся, потому что теперь вспомнил и знал, о чем всегда напоминал ему ирис. Он снова вспомнил свою детскую грезу и видел между золотых столбиков голубую дорогу в светлых прожилках, которая вела в сердце и тайная тайных цветка, и там - он знал это - обреталось то, что он искал, обреталась сущность, которая не была картинкой.
Все снова встречали его напоминания, грезы вели его, и он пришел к хижине, там были дети, они напоили его молоком, и он играл с ними, они рассказывали ему истории и рассказывали, что в лесу у угольщиков случилось чудо. Там видели отворенными ворота духов, которые отворяются раз в тысячу лет. Он слушал и кивал, представляя себе эту дивную картину, и пошел дальше; в ивняке впереди пела птичка с редкостным, сладким голосом, как у покойной Ирис. Ансельм пошел на голос, птичка вспорхнула и перелетела дальше, за ручей и потом в глубь бескрайних лесов.
Когда птичка смолкла и ее не было больше ни видно, ни слышно, Ансельм остановился и огляделся вокруг. Он стоял в глубине долины, среди леса, под широкой зеленой листвой тихо текли воды, а все остальное затихло в ожидании. Но в его груди птичка пела и пела голосом возлюбленной и посылала его дальше, пока он не остановился у замшелой стены скал, в середине которой зияла расселина, чей узкий и тесный ход вел в недра горы.
Перед расселиной сидел старик, он встал, увидев, что приближается Ансельм, и крикнул:
- Назад, странник, назад! Это ворота духов. Никто из тех, кто вошел в них, не возвращался.
Ансельм поднял взгляд и заглянул в скальные ворота - и увидел теряющуюся в глубине горы голубую тропу, а по обе стороны ее часто стояли золотые колонны, и тропа полого спускалась в недра, словно в чашечку огромного цветка.
В его душе запела птичка, и Ансельм шагнул мимо сторожа в расселину и через чашу золотых колонн - в тайная тайных голубых недр. То была Ирис, в чье сердце он проникал, и то был сабельник в материнском саду - в его голубую чашечку Ансельм входил легким шагом; и когда он молчаливо шел навстречу золотому сумраку, все, что он помнил и знал, сразу же пришло к нему, он чувствовал ведущую его руку, она была маленькая и влажная, любовные голоса доверительно звучали над самым его ухом, они звучали точно так же и золотые колонны блестели точно так же, как все звенело и светилось давным-давно, в его детстве, с приходом весны.
И вновь пришел к нему тот сон, который снился в детские годы, - что он идет в чашечку цветка и вслед за ним идет и летит весь мир картинок, чтобы кануть в тайная тайных, которая лежит за всеми картинками.
Тихо-тихо запел Ансельм, и его тропа тихо спускалась вниз, на родину.
Примечания
1 Сказка написана в 1917 году и посвящена первой жене писателя Марии Бернулли. Опубликована в 1918 году.
2 Всякое явление на земле есть символ... - намек на строку из "Мистического хора" в финале второй части "Фауста": "Все преходящее - символ, сравнение" (перевод Б. Пастернака).
3 ...найти... золотую нить... - золото в символике Гессе соответствует своему значению в алхимической традиции, которая в свою очередь используется К. Г. Юнгом для объяснения психических процессов, связанных с освобождением самости, о продвижении к центру своего "Я", скрытого в недрах бессознательного. Таким образом, золото - истина, гармония, самость.
Герман Гессе. Роберт Эгион
В восемнадцатом столетии, которое, как и любая иная эпоха, многолико и отнюдь не исчерпывается представлениями о галантных романах и забавно-вычурных фарфоровых статуэтках, в Великобритании зародилось новое направление христианства и христианской деятельности; проклюнувшись из едва приметного зернышка, оно с поразительной быстротой разрослось, подобно могучему экзотическому древу, и ныне всем известно как миссионерское движение евангелической церкви. Миссионерства не чуждается и Рим, однако католическая церковь не породила в этой области чего-то нового или выдающегося, ибо с первых своих дней и поныне она считала и считает себя всемирным царством, в права, обязанности и непременные заботы которого входит покорение и обращение в истинную веру всех сущих в мире народов, что и осуществляла католическая церковь неутомимо на протяжении всей своей истории, порой с любовью и подлинным благочестием, каковые были свойственны ирландским монахам, порой же - с поспешностью и неумолимостью, отличавшими, например, Карла Великого. Полной противоположностью такого образа действий стали труды различных протестантских общин и церквей, и главное их отличие от вселенской католической церкви состояло в том, что они были национальными и служили духовным потребностям наций, рас и народов: у чехов был Ян Гус, у немцев - Лютер, у англичан - Виклиф2.
И если родившееся в Англии протестантское миссионерское движение, в сущности, находилось в противоречии с самим протестантизмом, ибо обращалось к древнейшей вере Христовых апостолов, то немало было к тому внешних поводов и причин. Начиная со славной эпохи Великих открытий странствовали люди по всему свету, открывали и покоряли неведомые земли, но исследовательский интерес к незнакомым горам и островам, а равно и геройство мореходов и искателей приключений повсюду сметены были духом нового времени, что устремлялся в недавно открытые экзотические земли не ради волнующих деяний и событий, не из-за редкостных зверей и птиц или романтических пальмовых рощ, но за перцем и сахаром, шелками и мехом, саго и рисом, словом, за товарами, которые приносят прибыль на мировом рынке. И потому в людях все более развивалась известная односторонность и горячность, они отбросили или предали забвению многие обычаи и законы, которые чтила христианская Европа. Там, вдали от дома, они хищно преследовали и убивали туземцев; в Америке, Африке, Индии образованные европейские христиане разбойничали, точно куница, забравшаяся в курятник. Даже если подойти к делу без излишней чувствительности, все это было просто чудовищно, шел грубый циничный грабеж, творилось насилие, и на родине завоевателей это вызвало всплеск возмущения и стыда, который в конце концов привел к тому, что колонизация обрела упорядоченный и благопристойный вид. Одним же из таких порывов было миссионерское движение, возникшее в силу справедливого и доброго желания - чтобы Европа дала бедным, беспомощным язычникам и дикарям нечто иное, нечто благое и возвышенное, а не один лишь порох да выпивку.
И как бы мы ни расценивали самое существо, пользу, значительность и успешность миссионерской деятельности, нет никаких сомнений в том, что, как всякое подлинно религиозное движение, оно было порождено чистотой помыслов и чувств, что у его истоков стояли благородные, а нередко и замечательные люди, искренне веровавшие и желавшие добра, что и до сего дня служит ему немало таких людей. И пусть не все они стали героями или мудрыми наставниками - герои и наставники среди них были; и если кто-то, возможно, оказался недостоин славы, то было бы несправедливо возлагать на всех вины немногих.
Впрочем, довольно предварительных рассуждений. В Англии второй половины восемнадцатого века нередко случалось, что исполненные добрых намерений и движимые доброй волей миряне, воодушевившись миссионерской идеей, предоставляли денежные средства для ее осуществления. Однако миссионерских союзов или обществ в том виде, в каком они существуют ныне, тогда еще не было, и каждый на свой лад и в меру своих возможностей старался посодействовать благому делу; тот же, кто в те времена становился миссионером и уезжал в дальние края, странствовал по свету совсем не так, как нынешние путешественники, которых, подобно почтовой посылке с подробным адресом, благополучно доставляют в заморскую страну, где их ждет размеренный, упорядоченный труд, - тогдашние миссионеры отправлялись в путь, вверив свою судьбу воле Господа, и пускались в рискованное предприятие без долгих предварительных приготовлений.
В девяностых годах восемнадцатого века некий торговец, чей разбогатевший в Индии брат умер, не оставив других наследников, пожелал пожертвовать значительную денежную сумму на дело распространения в Индии евангельского учения. Он обратился за советом к одному из совладельцев могущественной Ост-индской компании, а также к духовным особам, и они, все взвесив, пришли к заключению, что для начала следует отправить в Индию троих или четверых миссионеров, которых надлежит в достатке обеспечить деньгами и всем необходимым.
О новом начинании было объявлено, и оно сразу же привлекло многих жадных до приключений молодых людей: несостоявшиеся актеры и лишившиеся места ученики цирюльников сочли, что призваны совершить заманчивое путешествие, - благочестивой коллегии пришлось изрядно потрудиться, чтобы обойти этих назойливых претендентов и подыскать серьезно настроенных и достойных молодых людей. Без широкой огласки старались привлечь внимание молодых богословов, однако родина вовсе не опостылела английским священникам, они отнюдь не загорелись при мысли о трудном, да и опасном, путешествии; поиски затянулись, и пожертвователь уже начал терять терпение.
И тогда весть о его замыслах и неудачах добралась наконец до крестьянского поселка в окрестностях Ланкастера, до жилища сельского священника, который предоставил кров и стол своему племяннику, сыну покойного брата, юноше по имени Роберт Эгион, помогавшему дяде в его трудах. Роберт был сыном морского капитана и добронравной работящей шотландки; рано осиротев, он почти не помнил отца, но дядя, когда-то влюбленный в мать Роберта, за свой счет отправил учиться мальчика, в котором открыл хорошие задатки, так что Роберт был надлежащим образом подготовлен ко вступлению на поприще священнослужителя и приблизился к цели настолько, насколько это было возможно для кандидата, показавшего хорошие успехи в ученье, но не имеющего состояния. Пока что Роберт был викарием своего дяди и благодетеля, но не мог рассчитывать на получение собственного прихода до кончины священника Эгиона. А поскольку тот был крепок и бодр и еще не разменял седьмой десяток, то его племянника ожидало далеко не блестящее будущее. Из-за бедности он не надеялся получить собственный приход, а вместе с ним и средства к существованию до достижения весьма солидного возраста, и потому не был завидным женихом для молодых девиц на выданье, по крайней мере для достойных, с иными же он не знался.
Итак, и душа и судьба Роберта не были безоблачны, однако затенявшие их облака, казалось, изящно и значительно обрамляли его скромное невинное существование и едва ли таили опасность или угрозу. Бесхитростный и чистый юноша, конечно, не понимал, почему, будучи образованным человеком, наделенным достоинством духовного сана, он должен уступать любому крестьянскому парню, ткачу или прядильщику в том, что касалось счастливой любви и возможности жениться, сделав свободный выбор, и потому, когда Роберту случалось играть на маленьком старом органе в сельской церкви во время венчания, душа его порой бывала не вполне свободна от зависти и недовольства. Однако, благодаря своей простой натуре, Роберт научился изгонять из помыслов несбыточные мечты и стремился лишь к тому, что было открыто для него в силу положения и способностей, а это было не так уж и мало. Сын глубоко благочестивой женщины, Роберт был наделен простыми, стойкими христианскими чувствами и верой, проповедовать их было для него радостью. Вместе с тем свои сокровенные духовные наслаждения он находил в созерцании природы, обладая нужной для этого тонкой наблюдательностью. О том дерзком, революционном и конструктивном естествознании, которое как раз набирало силу в его время и в его стране и немного позднее отравило жизнь столь многим священникам, Роберт ничего не знал и не ведал. Скромный, чистый юноша, чуждый философских исканий, но неутомимый в наблюдениях и трудах, он пребывал в полнейшем довольстве, созерцая и познавая, собирая и изучая то, что дарила ему природа. В детстве он выращивал цветы и составлял гербарии, затем всецело увлекся минералами и окаменелостями, причем восхищался ими, конечно же, лишь как прекрасной и значительной игрой природных форм, а в последние годы, и особенно после переселения в деревню, более всего полюбился ему многоцветный мир насекомых. Любимицами Роберта были бабочки, их блистательная метаморфоза неизменно приводила его в пылкий восторг, а их великолепные узоры и бархатистые сочные краски несли ему столь чистое наслаждение, что людям более скромных дарований бывает ведомо лишь в ранние детские годы, которым высокая взыскательность не свойственна.
Таким душевным складом был наделен молодой богослов, который, услыхав весть о миссионерском начинании, вмиг встрепенулся и почувствовал, как вдруг в глубине его души все устремилось, словно стрелка компаса, к одной цели - Индии. Мать Роберта умерла несколько лет тому назад, ни обручения, ни хотя бы тайного уговора с какой-нибудь девушкой у него не было, дядя, правда, умолял племянника отказаться от опасной затеи, но, в конце концов, священник Эгион был усердным служителем Бога и, как знал Роберт, прекрасно мог обойтись в своем приходе и церкви без помощи племянника. Роберт написал в Лондон, получил обнадеживающий ответ, деньги на проезд до столицы, и не мешкая, пустился в путь после тягостного прощания с дядей, который все еще хмурился и горячо отговаривал его ехать; с собой он взял небольшой ящик с книгами да узел с платьем и сожалел лишь об одном: что нельзя захватить также гербарии, минералы и коллекции бабочек.
Взволнованно и робко переступил новый кандидат на индийскую службу порог высокого, строгого дома благочестивого купца, что расположен был в сумрачном и бурливом лондонском центре, и там, в сумраке коридора, явилось ему его будущее в образе висевшей на стене огромной карты восточного полушария Земли, а в первой открывшейся перед ним комнате - в образе большой тигровой шкуры. Почтенный лакей проводил смущенного и растерянного юношу в залу, где его ожидал хозяин дома. Высокий и строгий господин с гладко выбритым лицом и льдисто-голубыми пронизывающими глазами принял гостя на старинный манер суховато, однако после непродолжительной беседы робкий кандидат произвел на хозяина вполне благоприятное впечатление, и он предложил юноше садиться и продолжил экзамен доброжелательно и приветливо. Затем хозяин попросил у Роберта аттестаты и написанную им автобиографию и, вызвав звонком слугу, сделал краткое распоряжение, после чего слуга безмолвно проводил юного богослова в комнату для гостей, куда немедленно явился другой слуга, принесший чай, вино, ветчину, масло и хлеб. Молодого человека оставили одного за столом, и он как следует подкрепился. Потом, удобно расположившись в высоком, обитом синим бархатом кресле, он некоторое время размышлял о своем положении и праздно разглядывал обстановку комнаты, в которой после беглого осмотра обнаружил еще двух посланцев далекой жаркой страны: в углу возле камина стояло красновато-коричневое чучело обезьяны, а над ним на синей шелковой обивке стены висела высушенная кожа невиданной огромной змеи с бессильно поникшей безглазой, слепой головой. Подобные вещи Роберт ценил высоко, он поспешил рассмотреть их вблизи и потрогать. Образ живого питона, которого Роберт представил себе, свернув в трубку блестящую серебром змеиную кожу, показался ему и страшным, и отталкивающим, но в то же время еще сильней раздразнил его любопытство к далекой чудесной чужой стране. Роберт подумал, что его не устрашат ни змеи, ни обезьяны, и с наслаждением принялся мысленно рисовать себе сказочные цветы и деревья, дивных бабочек и птиц, которыми, несомненно, богаты благословенные жаркие страны.
Меж тем время близилось к вечеру, и безмолвный слуга принес зажженную лампу. За высоким окном, смотревшим на мертвую улочку, повисли туманные сумерки. Тишина респектабельного дома, слабо доносившееся издалека волнение большого города, уединенность высокой прохладной комнаты, где Роберт чувствовал себя пленником, отсутствие какого-либо занятия и романическая неопределенность положения слились со сгустившимся мраком осеннего лондонского вечера и повлекли душу молодого человека прочь с высот надежды, все ниже, ниже, и наконец, через два часа, которые он провел, чутко прислушиваясь и чего-то ожидая, он устал ждать чего-либо от этого дня, улегся в роскошную постель для гостей дома и вскоре уснул.
Его разбудил - среди ночи, как ему показалось, - слуга, сообщивший, что молодого человека ждут к ужину, и он, следовательно, должен поторопиться. Эгион сонно оделся, потом, все еще вяло, пошатываясь спросонок, побрел за лакеем через комнаты и коридоры, спустился вниз по лестнице и вошел в просторную, залитую светом ярко горящих люстр столовую, где разодетая в бархат, сверкающая драгоценностями хозяйка дома оглядела его в лорнет, а хозяин представил двум священникам, и те прямо за ужином подвергли своего юного собрата строгому экзамену, прежде всего желая удостовериться в искренности его христианских воззрений. Полусонному святителю стоило немалых усилий понять смысл заданных вопросов и тем более - ответить на них, однако робость была к лицу юноше, и почтенные мужи, привыкшие иметь дело с претендентами совсем иного толка, прониклись к нему благосклонностью. После ужина в соседней комнате были разложены на столе географические карты, и Эгион впервые увидел местность, где ему предстояло проповедовать слово Божие, - желтое пятно на карте Индии, к югу от города Бомбея.
На следующий день Роберта отвезли к почтенному старому господину, который был главным советником коммерсанта в духовных вопросах и, поскольку страдал от подагры, уже несколько лет был заживо погребен в четырех стенах своего кабинета. Старик сразу почувствовал расположение к бесхитростному юноше. Он не задавал никаких вопросов касательно веры, однако быстро распознал натуру и характер Роберта; поняв же, что предприимчивости настоящего проповедника в нем мало, ощутил к юноше жалость и принялся настойчиво разъяснять ему опасности морского плавания и жизни в южных широтах. Старик полагал, что нелепо молодому, чистому человеку жертвовать собой и в конце концов умереть на чужбине, коль скоро нет у него ни особых дарований, ни склонностей и, стало быть, нет призвания к подобному служению. И он дружески положил Роберту руку на плечо и сказал, поглядев ему в глаза с проникновенной добротой:
- Все, о чем вы мне говорили, хорошо и, наверное, правдиво. Но я все-таки не вполне понимаю - что же так влечет вас в Индию? Будьте откровенны, дорогой друг, скажите без утайки: вас зовет в Индию некое мирское желание или порыв? Или вы движимы единственно искренним желанием нести Святое Евангелие бедным язычникам?
При этих словах Роберт Эгион покраснел, точно мошенник, которого схватили за руку. Он опустил глаза и ответил не сразу, однако смело признался, что, хотя его намерение вполне серьезно и исполнено благочестия, ему все же никогда не пришла бы в голову мысль отправиться в Индию и вообще стать миссионером, если б не пристрастие к великолепным редкостным растениям и насекомым, в особенности к бабочкам, которые и манят его в тропическую страну. Старик понял, что юноша открыл ему свою последнюю тайну и больше ему признаваться не в чем. Он кивнул и с дружелюбной улыбкой сказал:
- Ну, эту греховную страсть вы должны одолеть самостоятельно. Поезжайте в Индию, милый юноша! - И, снова приняв строгий вид, он возложил руки Роберту на голову и торжественно благословил его словами Священного писания.
Спустя три недели молодой миссионер - теперь уже пассажир с большим багажом из чемоданов и сундуков - поднялся на борт прекрасного парусного корабля и вскоре увидел, как его родная земля скрылась средь серого моря; за первую неделю плавания, еще до того как корабль подошел к берегам Испании, Эгион успел узнать капризы и опасности морей. В те времена путешественник, плывший в Индию, достигал своей цели уже не тем неопытным новичком, каким покидал родину: все было не так, как нынче, когда садишься в Европе на комфортабельный пароход, проходишь Суэцкий канал и спустя короткое время, осовев от обильной еды и долгого сна, вдруг с удивлением видишь перед собой индийский берег. В те времена парусники мучительно долгие месяцы шли вокруг огромной Африки, попадали в грозные штормы, изнывали в мертвый штиль; тогдашние мореплаватели томились от зноя и мерзли, голодали, по многу ночей обходились без сна, и победитель, завершивший плавание, был уже не прежним маменькиным сынком, несмышленым юнцом - он достаточно твердо стоял на ногах и не нуждался в посторонней помощи. Так было и с нашим миссионером. Плавание из Англии к берегам Индии длилось сто шестьдесят пять дней, и в Бомбейском порту с корабля сошел загорелый худощавый мореплаватель Эгион.
Меж тем ни своей радости, ни любопытства он не утратил, хотя его пыл и в том и в другом теперь стал сокровенным, и если еще в плавании во время стоянок в портах он сходил на берег, ведомый любознательностью исследователя, с благоговейным вниманием осматривал все незнакомые коралловые или поросшие зелеными пальмами острова, то на индийскую землю он ступил, глядя вокруг жадно раскрытыми благодарно-радостными глазами, и в прекрасный многоцветный город вошел с непреклонной отвагой.
Прежде всего он разыскал дом, в котором ему посоветовали поселиться. Этот дом стоял в тихой улочке бомбейского предместья, под приветливой сенью кокосовых пальм.